На дне лодки набралась уже целая куча маленьких рыбешек, и Семенов предложил позавтракать. Достал соль, оторвал рыбешке голову вместе с внутренностями, посолил и съел. Сырую. Я взяла рыбешку профессиональным жестом, как заправский рыбак, оторвала ей голову вместе с брюшком, посолила и съела.
   – Знаю ли я о странностях любви? – спросила я, в очередной раз заглатывая сырую рыбку. – Только о странностях я и знаю! – безудержно засмеялась, вспомнив всю драматургию нашей любви с Андреем.
   – Любовь – это абсцесс. Неважно, на каком она расстоянии – далеко или близко, как ты сейчас. Ты ведь и близко, и далеко! – сказал Семенов. Ему, конечно, было известно, что я каждый день хожу на почту и жду писем от Миронова.
   – Есть женщины, – продолжал он, – которые пробуждают в мужчине максимум чувств, они влекут с непреодолимой силой, вопреки преградам, препятствиям… Если случается взаимная любовь, то они вызывают в мужчине максимум ощущений, какие только есть на белом свете… Такие женщины никогда не становятся привычными, всегда новы, неизвестны. Любовь к ним необъяснима… – поднял со дна рыбешку, по пути поцеловал мне другое колено, оторвал ей голову и съел. Вода вокруг синела как лазурит, солнце стало печь так, что тема любви начала выходить за пределы разговоров. Он то нечаянно дотрагивался до моей руки, то нажимал своей босой ступней на мою босую ступню и очень сосредоточенно смотрел в область груди. В какую-то минуту я опять попала в Древнюю Элладу – танцую с ним в виноградной роще, увитая плющом, распеваю вакхические песни, и вокруг нас в воздухе плывут музыкальные инструменты – поющая флейта, вздрагивающий бубен, и под звон колокольчиков мы приближаемся к заветной чаше:
 
До того как мы чашу судьбы изопьем,
Выпьем, милая, чашу иную вдвоем,
 
   – поет мне Бахус, нежно касаясь губами моего уха. В эту прекрасную идиллию в виноградной роще как-то неожиданно въехала черная шляпа с большими полями, с красивым, пышным страусовым пером! Я очнулась.
   – Семенов, мне приснился сон. Он преследует меня по пятам! Вон! Смотрите! На горизонте! Видите? В развевающемся желтом сарафане, похожем на тунику, я бегу по волнам в черной шляпе с широкими полями, с красивым пышным страусовым пером! Видите?
   – Ты забыла букет розовых цветов в хвосте, – сказал, смеясь, Семенов.
   – Во сне его не было! Семенов, это страшный сон! Я его боюсь!
   Семенов проглотил рыбу и сказал:
   – По Фрейду это – желание и невозможность полового акта.
   Мы засмеялись, и мое видение испарилось.
   Через неделю еще более загорелые, лоснящиеся от солнца и моря сидим на пляже. В середине опять восседает Бахус. Я принесла целую плеть виноградной лозы и повесила ему на грудь, как гирлянду. Виноград, пронзенный солнцем, казался драгоценными камнями.
   У Семенова потребность исповедоваться:
   – Когда я работал спецкором в Америке, про меня в газете «Нью-Йорк таймс» писали: цепная собака Кремля. Там, наверху, в ЦК, совсем другие игры. Сейчас сочиняю детектив о русском разведчике в гитлеровской ставке. Кремль – это модель. В принципе все везде одно и то же.
   Максим вытянул с балкона канистрочку красного вина, и мы все по очереди сделали по глотку.
   – Ребята, если мы сейчас не сплаваем, нас ёбнет солнечный удар, – заявил Семенов, снял с шеи гирлянду из виноградной лозы, и мы бросились в море.
   В один из ежедневных традиционных вечеров, которые Семенов называл «на дюжину шампанского!», мы после тенниса пришли к нему в номер. Дунька с круглыми коричневыми глазами молча сидела на диванчике. У стены, как всегда, стояли двенадцать бутылок шампанского. На столе – открытая пишущая машинка «Колибри», на которой он работал над «Семнадцатью мгновениями весны». Балкон был открыт, мы сидели кто на стульях, кто на полу, с полными шампанским толстыми гранеными стаканами; на море бушевали волны и с восхищением и раскатом заливали берег. Я смотрела на Бахуса, держа в руках граненый стакан, он остановил на мне взгляд и как-то смущенно произнес:
   – Ну что, ребята… «Татьяна, здравствуй, привет, бонжур, ты не напрасна – ля мур, ля мур!» Актрисуля… – что-то хотел сказать, раздумал, очень значительно посмотрел на меня и опрокинул в себя стакан. От его взгляда я опять превратилась в ведомую вакханку, увитую плющом, пьющую, танцующую, восклицающую – ах, какой сильный! С ним рядом можно было быть беззаботной и легкой, легкой! Надежный! Ведущий! – как в опере опять пели мои мысли… Господи, как хорошо! Капает дождик, бушуют волны, смеркается… Я совсем пьяная и чувствую себя музыкальным инструментом… Сейчас вылечу с балкона в своем желтом сарафане и брошусь от счастья в волны! Охладиться!
   Встала, пошла в уборную, долго мыла лицо холодной водой. Когда я появилась, Максим спрашивал у Семенова:
   – Юлик, ты не знаешь, кто по прекрасной повести Брянцева «По тонкому льду» сделал такой говенный сценарий?
   – Я, Максимушка, – ответил Семенов, не моргнув глазом. – У меня были большие долги за дачу в Коктебеле. Я же беспартийный, а беспартийным… – вдруг стал он бить на жалость.
   – Ну в партии ты состоишь, Юлик, сам знаешь – в какой.
   – Это так… символически… – ответил Семенов.
   – Символически! – не унимался Максим, раскачивая шампанское в граненом стакане. – Стучать-то все равно приходится!
   Жуткая пауза, после которой Семенов говорит:
   – Это совсем другой уровень. – И снял тему. – Максимушка, я тебя приглашаю завтра рано утром порыбачить в море.
   – Завтра рыбачить, а сейчас купаться! Смотрите, как фосфоресцируют волны! – сказала я. Была уже ночь. Бросились на пляж – все были молоды, и неуемная энергия искала приключений. Над нами стояло непостижимое в своем великолепии небо. Мы задрали головы и увидели такой августовский звездопад – хвостатые, светящиеся звезды с неуловимой скоростью носились по небу, чертили свой чертеж. В состоянии эйфории мы скинули с себя одежды и голые бросились в бушующие волны.
   Поздно вечером вернулись в свой дом на горе и застали драматическую картину: из угла в угол метался Вадик, бил ногами по стульям и что-то выкрикивал. С трудом его усадили, и он отрывисто, злобно вглядываясь в одну точку на стене, рассказал: сбежала Матильда! С Колей и его собаками на какую-то другую дачу в неизвестном направлении. Сука! Потом как-то обмяк и тихим голосом сказал Туровскому:
   – Почему я один должен страдать? Вот, хозяйка принесла виноград, целое блюдо – ешьте!
   Туровский, со свойственным ему чревоугодием, взял кисть, всю ее положил в рот и дико закричал – весь виноград был смазан аджикой.
   Несколько дней подряд по утрам Семенов с Максимом ходили в море ловить рыбу. Рано утром каждый день к лодке подходил старый седой грек с огромными глазищами и высохшим загорелым телом. Открывал ключиком замочек – освобождал цепь…
 
   В желтом сарафане с букетом белых олеандр в хвосте бегу на почту. Простояв в очереди к окошечку до востребования, выхожу на улицу, покупаю в пакетике инжир и несусь в своей желтой развевающейся тунике к Бахусу на пляж, поедая по пути приторные и вязкие плоды смоковницы. Семенов меня уже ждал. Сегодня у нас заплыв, почти что в Турцию. Переодеваюсь в купальник с бабочками и плывем. Далеко, далеко в море, легли на спину, тихонько подгребая руками, и начался словесный соблазн в водной стихии.
   – Ты знаешь, – сказал он, – чем отличается жизнь от искусства? Это как вино и виноград. Поэтому Господь выбрал своим любимым растением виноградную лозу.
   Я чуть не утонула от смеха:
   – Семенов, – смеялась я, – если вы не пьете, то обязательно говорите о вине, даже в море… Когда Господь выбирал виноградную лозу, он думал не об искусстве, а об искусстве прожить жизнь. Каждый должен выпить свою чашу вина, потому что человек в процессе жизни должен перебродить… – тут я нырнула в бирюзовую бездну, он за мной. Вернувшись на поверхность, отплыла от него на безопасное расстояние.
   – Ты не свободна, – резюмировал он.
   – Свобода развращает, – ответила я.
   – Итак, преобразиться из винограда в вино – это новый виток в сознании.
   Семенов нырнул, надолго исчез в воде, потом неожиданно возник рядом, как подводная лодка.
   – У Бога в вине символически скрыта тема преображения, – договорила я и опять отплыла от него на безопасное расстояние.
   – Твой белый букет просолился в морской воде, – сказал он, и мы взяли курс к берегу.
   – Ты знаешь, как делается вино? – спрашивал меня он, легко двигаясь по волнам. – Есть такая мушка, дрозофила, она попадает в виноградный сок и он, твою мать, начинает бродить, превращается в вино, так что дрозофиле цены нет! Ты, как дрозофила, способна преображать, будоражить, будить. Только жаль, я не вписываюсь в твои планы.
   – Мне самой надо пробудиться, – ответила я, вышла из воды и растянулась на горячей гальке. Закрыла глаза и впала в негу от усталости, от пронзительных солнечных лучей, от звуков флейты… вздрогнул бубен, зазвенели колокольчики, и я кружусь, как вакханка с чашей вина, в желтом сарафане, развевающемся в виде туники… в черной шляпе на голове с красивым, пышным страусовым пером.
   – Нет! Это какое-то наваждение! – вскрикнула я и резко встала. – Семенов, почему я сама себе мерещусь в желтом сарафане и черной шляпе? У вас такого не бывает?
   – Бывает, – сказал Семенов и процитировал Блока: – «И каждый вечер друг единственный в моем стакане отражен!» Это «Незнакомка» – единственное, что я знаю у Блока.
   В этот день он нам всем объявил: мол, завтра выйдет его статья в «Правде» и чтобы мы не мешкали и с утра купили газету в ларьке. Кто-то рано утром сбегал купил «Правду», и мы увидели название его статьи: «Пол – сын Миклуха». Рассказ начинался так: «В Индонезии, на острове Борнео…» Далее шло описание рыбной ловли Семенова с Максимом Айзерманом в городе Гагры. Не забыл он и старика-грека с огромными глазами и высохшей кожей.
 
   В один из дней устраиваем на горе в нашем доме на открытой веранде, увитой виноградом, вечер поэзии. Семенов с Дунькой явились в точно назначенное им время – 17 часов 07 минут. Его неотступно преследовала эта цифра.
   – Понимаешь, – говорил он мне, – 17 – в доминанте – 8! А это уже другой виток, начало новой октавы.
   На открытой веранде, на большом столе, в ожидании стоит пока одна трехлитровая банка домашнего вина «Изабелла». Трещат цикады, шуршат в траве и листьях бесконечные тысячи насекомых. Небо – фиолетовое. Море лежит перед нами как вкопанное. Галина сидит на табуретке, как скульптура эллинки, в светлой рубашке, в шортах, надетых на великолепные, загорелые, выставочные ноги. Я стою в своем желтом сарафане с гроздьями винограда в хвосте, намекая на дрозофилу и преображение. Семенов идет прямо на меня, не отрывая глаз, в майке, на которой написано: «Make love, not war» – занимайся любовью, а не войной – начинаем тянуть вино, читать стихи.
   У меня сохранились напечатанные на пожелтевшей папиросной бумаге стихи Бахуса, которые он читал в этот вечер. Почти девичьим голосом, на высоких нотах он начал:
 
Семнадцать часов 07 минут,
Понятия не рифмуемые —
Выдумал на свою голову,
Как ни крути,
За подлежащим стоит сказуемое
И светофоры всегда на пути.
Господи, спаси нас, Господи,
Спаси нас, Господи, спаси…
Театр поддается ли ритмике?
Сколь многотруден процесс…
Старые, значит, битые,
И не учтен интерес…
Слушаю всех внутривенно,
Будто в предутренний час
Слушает утка измену,
Дробью пробитая в глаз.
Все мы распяты глупостью,
Всем нам знаком процесс
Полураспада тупости,
Полуобъема трусости,
Полуизмены мужеству
И далекой любви – абсцесс.
 
   «Далекой любви абсцесс» или воспалительный процесс сидел рядом в образе вакханки с виноградными гроздьями в волосах, и блестели глаза, и стучало сердце под пение цикад. Рядом сидела Дунька – маленькая девочка, на которую уже была возложена килограммовая сложность жизни… Мне нравилась эта девочка, меня восхищала в ней, такой маленькой, мудрость – совсем не по возрасту – и внутренняя решимость с готовностью перенести все, что ей предложит судьба. Стемнело, и я прочла стихи, посвященные Дуньке:
 
Мне нужны дожди и ливни,
Дикость белая церквей,
Радость скорби,
Тайность рифмы,
Фиолетовость морей.
Божественная Евдокия!
Лучами сотканная
Прозрачность сотовая,
Гладь и стихия,
Из сказок собранная. —
Вы – Евдокия!
Вы перед миром глубокотайная
Простите вихри и бред покаянных.
Простите сложность
Килограммовую,
На вас возложенную
Судьбой и Богом!
Шары расходятся —
Ударь их кием.
Ценой обходится
Быть – Евдокией!
 
   Дунька встала, подошла ко мне, посмотрела на меня, нагнув голову, обошла сзади и, поедая мои гроздья винограда, прицепленные к хвосту, спросила:
   – Это вы про меня написали?
   – Про тебя, – ответила я.
   – А я – не Евдокия. Это меня папа так зовет – Дунька. А на самом деле я – Даша.
   – Это не принципиально, – сказал Семенов. – Главное – все понятно. Что-то не хочется расставаться, спустимся вниз? У меня есть чача! А Витя с Петей могут у Коли, в его отсутствие, найти в подвале трехлитровую баночку черной икры. Это штраф за то, что он умыкнул Матильду.
   – А мы ее и так каждый день едим, – сказали вместе Витя с Петей. – Вместо собак. У него, у Коли, – медовый месяц, а у нас – икорный.
   Спустились вниз – Семенов, как всегда, с Дунькой за ручку, пришли в номер, положили ребенка спать, взяли чачу и отправились на пляж под звездное небо. Витя с Петей принесли штрафную банку икры, лаваш, зеленый ткемали. Стояла глухая ночь. На море – штиль. Я смотрела на Большую Медведицу и вспоминала: «Пей, Танечка, шампанское из этого ковшика, даже когда я умру». Мы молча сидели под звездным небом, лишь слышен был звук наливаемой чачи в граненые стаканы. Оттого вдруг таким резким показался переход Бахуса, он перепил, вдруг вскочил, стал бегать, рыдая, по пляжу, как раненый зверь.
   – Почему? Почему, почему, почему, почему, почему меня так не любят?! Почему нас, евреев, так не любят на этой земле?! Почему?! Почему меня не любят?! – выл он, не переставая бегать по гальке.
   Мы бежали за ним и на разные голоса кричали, что мы его любим, восхищаемся им и таких щедрых и прекрасных не встречали никогда в жизни! Он рыдал все громче, куда-то в темную ночь бежал по гальке и кричал звериным криком, захлебываясь от слез, чтобы мы его оставили в покое. Потом молча сидели у кромки моря, положив ноги в воду – он тихо плакал, закрыв лицо руками.
   – Я не стою вашей любви, – говорил он нам, всхлипывая, – вы такие бескорыстные. Я заложил душу дьяволу и пропиваю ее с ним. А он меня обманет! Он всегда обещает золотые горы, а платит разбитыми черепками. Я бы отдал все, чтобы быть на вашем месте… Все! – Бросился на спину и уставился в звездное небо. По его вискам текли слезы. «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?!»
   – Звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас! Это истина, которую я предал! – прошептал он.
   Я сидела, дрожала от холода и от жалости к нему и думала: «Вот тебе и ведущий! Вот тебе и надежный человек! Все они – дети. Ведомые дети. И самое главное – кто ведет. Женщина управляет мужчиной, мужчина управляет миром, каков мир – такова и женщина. Таня, меняйся!»
 
   Через три года судьба вознесет его на волну славы, которую ему принесут «Семнадцать мгновений весны», а еще через несколько лет (после того как падет «Бессмертный батальон», начиная с Брежнева) он будет равнодушно выброшен новыми хозяевами за борт жизни и, чтобы сохранить хотя бы видимость своей нужности, превратится в «бандершу» и будет принимать у себя на даче уцелевших «друзей» из ЦК – Центральной котельной, как он выражался, подавая им алкоголь и девочек, которые приезжали к нему, как из пожарной команды, по первому звонку. И будет сознательно топить в пьянстве свою жизнь.
 
   На следующий день Бахус извинился за вчерашнее и сообщил, что уезжает в Сочи на телевидение – давать интервью. Очень просил не пить без него прощальную заначку чачи – он вернется быстро, через два дня. Сообщил нам, в котором часу смотреть его интервью, и обещал нам делать «масонские» знаки: по очереди хватать себя за мочки уха, дотронуться до кончика носа и, обращаясь к нам лично, сказать по телевидению то, что его в данный момент волнует.
   Мы сидим у экрана. Боже мой! Семенов! В майке, в которой он ходит по пляжу с надписью «занимайся любовью, а не войной». Хватает себя то за одну мочку уха, то за другую, потом за кончик носа и в конце говорит:
   – Сейчас разгар творческой работы. У нас действует целая группа, и я пользуюсь моментом и обращаюсь: «Ребята, не горячитесь без меня, я приеду!»
   Он приехал, но ненадолго. Кончался август. Все разъезжались, проводили мы и Семенова с Дунькой. Стояли и долго махали руками вслед белой «Волге», отъезжающей в аэропорт.
   Разум скорбит и не принимает компромиссов, на которые пошел в жизни наш друг Бахус, а сердце – независимое и эмоциональное – несет память о том прекрасном гагрском лете и продолжает любить его так, как мы любили его тогда – бескорыстно, с оттенком восхищения.
   Пляж опустел. Я сидела одна на берегу моря и в который раз перечитывала Андрюшины письма, которые приходили ко мне из Пярну на протяжении всего августа месяца.
 
   Письмо первое
   Таня, здравствуй!
   Я, конечно, понимаю, что у тебя нет ни минуты свободного времени, чтобы выполнить свои многочисленные обещания написать мне письмо. Я не в претензии, отдыхай, наслаждайся морем и жизнью. Я приехал сюда только 12 числа, так как, естественно, кино меня задержало, но здесь прекрасно, погода пока очень жаркая, купаюсь, мало разговариваю и общаюсь. Все-таки меня не забывай, черт знает, что может еще с нами произойти. Просить тебя быть сдержанней, и скромнее, и серьезней бесполезно даже в Москве, ну а уж там, среди цикад, кипарисов и черных усов это вообще бесполезно, поэтому я себя не обольщаю. Будь здорова, не забывай. Целую тебя, Андрей.
   На обратной стороне конверта вопль в форме шутки:
   «Жду ответа, как луна ждет ракету».
 
   Письмо второе
   Милая Танечка!
   Ты себе не представляешь, как я обрадовался, получив от тебя письмо, даже вначале боялся его читать, не знал, что ты там напридумала, но зато потом… Тюня, ты мне снишься каждую ночь, просто кошмар, я очень скучаю, родненькая моя. А может и хорошо, что мы с тобой: один на севере, другой на юге. Живу и отдыхаю я прекрасно, очень спокойно, все время с отцом и с Плучеками, они очень интересуются тобой, а еще больше после того, как отец принес твое письмо. Ты уж за теннисом и шашлыками не забывай меня. Я ужасно хочу приехать к тебе, но не знаю, нужно ли это делать, ты же знаешь мой кретинский характер, но вдруг потом в Москве все будет хорошо, ведь природа не может долго пребывать в противоестественностях. Как бы я мечтал, чтобы все, что ты пишешь про свою жизнь в Гаграх, было правдой, и я верю и все-таки (знаешь меня хорошо) не очень верю, бог тебя там знает, да вот эти мои сны с твоим участием, а они действительно каждый день. Я не пью, не курю, не сутулюсь и не ем вкусненького (сотрrапе тиа?), мечтаю скорее сожрать тебя. Красивенькая Танечка, будь скромней, пожалуйста, не суетись, не доказывай себе, что можешь жить без меня месяц и больше. Если я приеду, то приеду, если нет, то все равно я тебяобожаю, и ты все равно люби меня немножко. Но посмотрим?!
   Ты видишь, что делает расстояние и времечко, так бы черт с два ты услышала от меня такое, дорогушечка сисястенькая!!!! Стал какой-то половой не Маньяк, а Таньяк! (Внимание, фрейдисты!) Вот и сейчас, думаю, дурак, пишу ей, а она там ой, ой, но это я так думаю, потому что я…
 
   Письмо третье
   Танечка!
   Совершенно неожиданно наш общий знакомый (?!) Петя едет к тебе. Несколько слов хотел тебе написать. Мы здесь с Шуркой остаемся совершенно одни, это прекрасно. Очень скучаю, дорогая моя, надеюсь, скоро уже увидимся. Если будет настроение, напиши мне еще разочек, мне это жутко приятно. Очень скучаю, не дождусь, когда увижу твою мордочку и личико. Я, как идиот, не мог вспомнить, где я его видел, его и его бороду, а потом, вот тебе раз. Ты видишь, все вокруг напоминает о тебе. Пишу сейчас с совершенно пустого пляжа, волны, ветер, как в плохом кино, но все равно чудно. Отдыхай и не забывай, родненькая моя. Когда ты будешь в Москве? Я приеду 7-го.
   Обнимаю и целую всю… всю… конечно же идиот Андрей.

Глава 32
ШАРМЁР

   Я – черная, как мулатка, после южного солнца, Андрей – с золотистым прибалтийским загаром, в усах! Пшеничных! О! Как ему это идет. Едем в машине с дачи, на которой провели два счастливых дня после разлуки. Едим яблоки штрифель из сада. Сочные, откусываем со звенящим звуком.
   – Ты знаешь, – говорю я, – когда мы едим яблоки, то проигрываем одну из самых главных сцен мировой истории.
   – Сейчас появится Бог и спросит меня: ты зачем ел яблоко? Я же тебе не разрешил! – смеется Андрей.
   – А ты ответишь: это не я, это она мне велела… так что история начинается с предательства мужчины.
   – И с безбожием и беспределом женщины. Зачем ты первая яблоко съела и меня туда втянула? Но история и кончается предательством!
   – Ты имеешь в виду Иуду?
   – Конечно! – ответил Андрей.
   – Неправда. История кончается, и очень грустно, для Иуды, а для всего человечества, вроде нас с тобой, только начинается. Через тернии – к звездам. Смерть – воскресение! Какой тут конец?
   Мы ехали на спектакль «Фигаро», которым открывался сезон. «Женитьба Фигаро» – этот спектакль был самой любимой иллюзией Андрея, в которую он с наслаждением нырял и чувствовал себя в полной безопасности и был там счастливым победителем. Он сверкал своими зеркальцами, нашитыми на костюме, пускал «зайчиков» в зал, под музыку Моцарта стремительно летал по сцене, наизусть зная свою жизнь в этом спектакле, и – прекрасный озорной конец. На сцене, в его любимой иллюзии, было ярко, светло, и его обожали зрители.
   А жизнь пугала своей неизвестностью, с неуверенным и медиумическим характером он боялся каждого нового часа, каждого нового дня и постоянно повторял: «Все, что ни делается, – все к худшему». Поэтому заполнял до отказа свои сутки – радио, телевидением, концертами. По природе он был очень привыкчив – привыкал к форме жизни, к форме отношений, к форме и чертам лица, которые были рядом. Это приносило ему успокоение.
   Сыграли «Фигаро». После спектакля Чек собрал всех участников в комнате отдыха, он был чем-то раздражен, наверное гормональное, и заявил громко, во всеуслышание оскорбительным тоном:
   – Гафт, я к вам обращаюсь, я не могу видеть, когда вы появляетесь на сцене! Вы не граф, а какая-то Урка!
   Гафт молча встал, вышел из комнаты отдыха, написал заявление об уходе и больше никогда не переступал порог театра. Для спектакля это была огромная потеря, так как Андрей и Гафт своими руками в неистовстве создавали спектакль, и Гафт был фантазером и блестящим исполнителем Графа. С его уходом спектакль потеряет остроту смысла и действия. Андрей срочно стал искать по Москве, в театрах – замену. За последние два года он сформировал почти новую труппу в театре, и теперь его взгляд остановился… назовем его Шармёр. Шармёру сделали предложение от имени дирекции, и он, не мешкая, унюхав в этой ситуации что-то для себя выгодное, оказался в стенах театра Сатиры.
 
   Изобразительный Музей имени Пушкина на Волхонке. На первом этаже стоит гипсовая копия Давида Микеланджело. Гипсовые кудри, спускающиеся на капризный лоб, прямой точеный нос, под ним красиво очерченный изгиб эротического рта… Тело подробно рассматривать не будем, потому что оно уже в движении – ноги вдеты в серые брюки, на торсе белая рубашка с галстуком, сверху синий блейзер с золотыми пуговицами. Гипсовое лицо приобретает человеческую окраску: умные бархатные глаза цвета шоколада с большими веками, нежный румянец на щеках, волнистые черные волосы, обрамляющие всю эту красоту… Он выходит из музея, оказывается в московской квартире в центре застолья, открываются эротичные, красивой формы губы, и «Давид» произносит:
   – Блядь, сука, поставь бутылку на место, я сказал… Родные, сейчас все быстро выпьем по анпёшечке! За др-р-р-р-ррррружбу! – Это образ Шармёра, который влился, именно влился вместе с бесконечным потоком алкоголя и мата, в наш и без того замусоренный этими пороками коллектив.
   Со второго, женского, этажа летели вопли:
   – Красавец! А какой добрый! Да еще умница! Ошибаетесь, это маска, там все очень вялое – противоречила опытная одалиска. Нет! Нет! Он такой остроумный, представляете: «Песня нам помогает жить, а юмор выжить!» Потрясающий мужик!
   У всех сучек поднялись ушки и хвосты, и пронесся визг восторга. Все жмутся, трутся возле него, бегут в буфет – посидеть за столиком, полазить глазами по видимым и невидимым частям тела, бессознательно елозя зубами по нижней и верхней губе, выдавая эротическую нервозность. У нас кто новый – тот и молодец! Но новый человек несет с собой, даже не зная того, радость или горе, раздор или дружбу, цветение или растление. Помимо его внешних черт проглядывались и внутренние. Как говорила Кукушкина в «Доходном месте», «он почтителен и есть в нем этакое какое-то приятное искательство к начальству. Значит, он пойдет далеко». Он далеко пойдет в своем искательстве к начальству и будет «блаженствовать», как Молчалин. Ну что же делать, если нет других, более открытых и эффективных способов существования?