Страница:
– Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести – если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.
Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать. Но она не знала этого текста. У нее был другой репертуар.
– Ты ненавидишь мою Машу? – спросил он.
– Сначала ненавидела, но я себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.
– Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.
– Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.
Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль.
Вскоре после нашей беседы он решил зарегистрировать свои отношения с Певуньей. Приезжая в Ленинград к Темиркановым, он говорил:
– Все… все… все… Я женюсь!
Жена Темирканова, Ирочка, пыталась его остановить:
– Андрюша, подожди… не ошибись! – Певунья им не очень нравилась, Ирочка считала, что в ней много фальши, лжи… а жаргон?! Parvenu!
– Андрюша, у нее дегенеративные реакции, – говорила она. – Ты помнишь, мы сидели в «Астории» вчетвером, ты сказал, что у меня красивые плечи – Певунья вскочила, рыдая, и убежала. Это же дегенеративные реакции, а потом ты сам ужасался… Помнишь, мчались в «Стреле», вы с Юрой наперебой читали стихи, было такое ощущение полета, а вернувшись в свое купе, она тебе устроила скандал по поводу того, что у нее нет таких ботинок, как у меня… Так что подумай!
– Нет, нет… я женюсь… все! Я решил. Главное – она маме нравится.
И ни слова о любви или о каком-нибудь другом близлежащем чувстве. И женился. С моей легкой руки.
А я бежала спортивным бегом от любви. Романы в моей жизни не переводились, и все это была игра, и все это облекалось в поиски близкой души. Мужчины приходили в мою жизнь как экскурсанты – ничего не взяв и ничего не оставив. Все отношения развивались по одной и той же схеме с разными оттенками и быстро себя исчерпывали.
Вот, например, Мик, журналист из Риги. Между нами диалог:
Он.Много лет я не был в таком смятении, как сейчас. Ни с кем не испытывал духовного родства, как с вами.
Я.Знаете, когда встречаешься с человеком, всегда надо думать о том, как будешь с ним расставаться.
Он.Боюсь, что наши отношения могут принести много горя… нам либо одному из нас. Бежим от великой любви!
Я.Присоединяйтесь, я уже давно бегу.
Он.Я хочу вас запомнить, я хочу вас присвоить!
Я.Запоминайте.
Он.Я вас не могу поймать, ощутить, понять… Вы – красивая, вы от меня ускользаете. Я бы хотел вас спросить: почему вы не отказались продолжать наши отношения?
Я.Моя профессия накладывает на меня отпечаток.
Он.«Истина – конкретна!» – как говорит Ленин. – И целует в коленку. – Итак, вы сексуальна, индивидуальна и двойственна. Развита. Интеллект, как граница, между вашей сущностью и той манерой, с которой вы общаетесь с людьми.
Потом розы – красные, белые, розовые… в ресторане достает мою грудь из сарафана и целует при всех. Позер. Записал в записной книжке на букву «Л» – любимая – мой телефон.
Я в Москве. Он звонит из Риги на букву «Л». Я морщусь, потом смеюсь, а внутри – мне никто не нужен! Приехал из Риги – опять розы, вьется ужом, делает предложение, боится отказа и ждет моей реакции. А я молчу, как баран, и думаю – хоть бы он сейчас испарился! Как я хочу спать, и одна!
С этим кончено. На горизонте другой экскурсант.
Он.Милая, возлюбленная.
Я.Томительный Восток течет в моих жилах. Знойная Аравия – там умирают от любви. Любящий должен разделить участь любимого!
Он.Пусть этот день будет знаменательным! Было предчувствие, что что-то должно произойти… и был странный вечер. Мы пили Абу-Симбел.
Я.Я болею без тебя, и в горле ком, я думаю: «Как мне с тобой хорошо». Ты произносишь: «Как мне с тобой хорошо!»
Он.Возлюбленная моя! Я вспоминаю то солнечное утро, когда мы были вместе… я догнал тебя…
Я.Удивительное солнечное мартовское утро, ты догнал меня на дороге – я забыла свои «драгоценности».
Он.Они там всегда теперь будут висеть. У нас сплелись улыбки навсегда… Мы мало спали, но чувствуем себя прекрасно. Значит, все правильно. Возлюбленная моя!
Потом мой дом. Обед. Он говорит: «Очень вкусно!» А мне скучно. Привез три гвоздики, одна сломанная, как будто с кладбища.
Я (раздраженно).Да что вы все время говорите о каких-то идиотах! И в постели сразу смотрите телевизор!
Он.Родная моя!
Я.Где уж!
А потом написал пьесу – героиню списал с меня – «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». За одной из бесед Драматург в отчаянии признался:
– Беда! Эфрос репетирует моего «Дон Жуана», и у самого финала артист Даль все бросил, развернулся и ушел. Дон Жуана в Москве нет! Репетировать некому!
– Есть! – говорю я. – Миронов! Это то, что вам нужно.
Так Андрея Миронова Эфрос пригласил в свой спектакль, и я, можно сказать, подарила ему счастье репетиций с выдающимся режиссером, спектакль и возвышенные дни его жизни. Так уж получилось, что я всегда заботилась о нем и помогала.
А вот еще один экскурсант замаячил на горизонте. Я вибрирую. Скоро, вероятно, мы с ним тоже «коснемся крыльями», и я буду сидеть нога на ногу, в наманикюренных пальчиках – сигаретка, качать ногой и пугать его своими монологами:
– Ах, интересно, кем вы станете в моей жизни? Сорняком? Удобрением? Садовником? Трансформатором? Н2О? Ангелом? Гипотенузой? Катетом? Синусом? Косинусом? Пылью или ветром?
И дальше – спортивным бегом от любви.
Глава 47
Глава 48
Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать. Но она не знала этого текста. У нее был другой репертуар.
– Ты ненавидишь мою Машу? – спросил он.
– Сначала ненавидела, но я себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.
– Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.
– Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.
Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль.
Вскоре после нашей беседы он решил зарегистрировать свои отношения с Певуньей. Приезжая в Ленинград к Темиркановым, он говорил:
– Все… все… все… Я женюсь!
Жена Темирканова, Ирочка, пыталась его остановить:
– Андрюша, подожди… не ошибись! – Певунья им не очень нравилась, Ирочка считала, что в ней много фальши, лжи… а жаргон?! Parvenu!
– Андрюша, у нее дегенеративные реакции, – говорила она. – Ты помнишь, мы сидели в «Астории» вчетвером, ты сказал, что у меня красивые плечи – Певунья вскочила, рыдая, и убежала. Это же дегенеративные реакции, а потом ты сам ужасался… Помнишь, мчались в «Стреле», вы с Юрой наперебой читали стихи, было такое ощущение полета, а вернувшись в свое купе, она тебе устроила скандал по поводу того, что у нее нет таких ботинок, как у меня… Так что подумай!
– Нет, нет… я женюсь… все! Я решил. Главное – она маме нравится.
И ни слова о любви или о каком-нибудь другом близлежащем чувстве. И женился. С моей легкой руки.
А я бежала спортивным бегом от любви. Романы в моей жизни не переводились, и все это была игра, и все это облекалось в поиски близкой души. Мужчины приходили в мою жизнь как экскурсанты – ничего не взяв и ничего не оставив. Все отношения развивались по одной и той же схеме с разными оттенками и быстро себя исчерпывали.
Вот, например, Мик, журналист из Риги. Между нами диалог:
Он.Много лет я не был в таком смятении, как сейчас. Ни с кем не испытывал духовного родства, как с вами.
Я.Знаете, когда встречаешься с человеком, всегда надо думать о том, как будешь с ним расставаться.
Он.Боюсь, что наши отношения могут принести много горя… нам либо одному из нас. Бежим от великой любви!
Я.Присоединяйтесь, я уже давно бегу.
Он.Я хочу вас запомнить, я хочу вас присвоить!
Я.Запоминайте.
Он.Я вас не могу поймать, ощутить, понять… Вы – красивая, вы от меня ускользаете. Я бы хотел вас спросить: почему вы не отказались продолжать наши отношения?
Я.Моя профессия накладывает на меня отпечаток.
Он.«Истина – конкретна!» – как говорит Ленин. – И целует в коленку. – Итак, вы сексуальна, индивидуальна и двойственна. Развита. Интеллект, как граница, между вашей сущностью и той манерой, с которой вы общаетесь с людьми.
Потом розы – красные, белые, розовые… в ресторане достает мою грудь из сарафана и целует при всех. Позер. Записал в записной книжке на букву «Л» – любимая – мой телефон.
Я в Москве. Он звонит из Риги на букву «Л». Я морщусь, потом смеюсь, а внутри – мне никто не нужен! Приехал из Риги – опять розы, вьется ужом, делает предложение, боится отказа и ждет моей реакции. А я молчу, как баран, и думаю – хоть бы он сейчас испарился! Как я хочу спать, и одна!
С этим кончено. На горизонте другой экскурсант.
Он.Милая, возлюбленная.
Я.Томительный Восток течет в моих жилах. Знойная Аравия – там умирают от любви. Любящий должен разделить участь любимого!
Он.Пусть этот день будет знаменательным! Было предчувствие, что что-то должно произойти… и был странный вечер. Мы пили Абу-Симбел.
Я.Я болею без тебя, и в горле ком, я думаю: «Как мне с тобой хорошо». Ты произносишь: «Как мне с тобой хорошо!»
Он.Возлюбленная моя! Я вспоминаю то солнечное утро, когда мы были вместе… я догнал тебя…
Я.Удивительное солнечное мартовское утро, ты догнал меня на дороге – я забыла свои «драгоценности».
Он.Они там всегда теперь будут висеть. У нас сплелись улыбки навсегда… Мы мало спали, но чувствуем себя прекрасно. Значит, все правильно. Возлюбленная моя!
Потом мой дом. Обед. Он говорит: «Очень вкусно!» А мне скучно. Привез три гвоздики, одна сломанная, как будто с кладбища.
Я (раздраженно).Да что вы все время говорите о каких-то идиотах! И в постели сразу смотрите телевизор!
Он.Родная моя!
Я.Где уж!
А потом написал пьесу – героиню списал с меня – «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». За одной из бесед Драматург в отчаянии признался:
– Беда! Эфрос репетирует моего «Дон Жуана», и у самого финала артист Даль все бросил, развернулся и ушел. Дон Жуана в Москве нет! Репетировать некому!
– Есть! – говорю я. – Миронов! Это то, что вам нужно.
Так Андрея Миронова Эфрос пригласил в свой спектакль, и я, можно сказать, подарила ему счастье репетиций с выдающимся режиссером, спектакль и возвышенные дни его жизни. Так уж получилось, что я всегда заботилась о нем и помогала.
А вот еще один экскурсант замаячил на горизонте. Я вибрирую. Скоро, вероятно, мы с ним тоже «коснемся крыльями», и я буду сидеть нога на ногу, в наманикюренных пальчиках – сигаретка, качать ногой и пугать его своими монологами:
– Ах, интересно, кем вы станете в моей жизни? Сорняком? Удобрением? Садовником? Трансформатором? Н2О? Ангелом? Гипотенузой? Катетом? Синусом? Косинусом? Пылью или ветром?
И дальше – спортивным бегом от любви.
Глава 47
АНДРЕЙ БОЛЕЕТ В ТАШКЕНТЕ
Я не верю! Получила отдельную квартиру! Сделала ручкой своим амурам на Арбате и переехала на проспект Вернадского в 16-метровую хрущобу. Квартира досталась старая, грязная, и мне понадобились геркулесовы силы, чтобы все отскрести, отмыть, сделать капитальный ремонт и превратить эту пчелиную соту в игрушку.
Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе – сует мне в нос красную книжку, там написано КГБ. Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова: мама, КГБ, ужас, вербовка, позор, они могут сделать все, что угодно!
Я открыла холодильник, достала полбутылки «Каберне» и предложила:
– Не хотите выпить?
– Я на работе не пью, – ответил он.
У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом-то назвать нельзя, – что-то в виде розетки с двумя дырками.
Я налила себе, спасаясь от страха, бокал вина и стала пить глотками. Сразу полегчало, перестала дрожать и сказала:
– Я вас слушаю.
– Налейте мне тоже винца… – загнусавил он.
Налила ему «винца». Выпил залпом.
– Вот вы на работе и пьете! – констатировала я. – Как вы в КГБ-то оказались, такой парень симпатичный? – спросила его я, давясь от отвращения.
– Я учился в Плехановском… мне предложили… я пошел… – Исчерпывающий ответ. – А чё не идти-то?
– Тут, наверное, платят лучше? – продолжала я допрашивать его.
– Конечно! – сказал он, не отрываясь от бутылки вина.
Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил.
– Вы где отдыхаете? – спросил он гнусаво и загадочно.
– Обычно в Латвии… на берегу моря.
Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, их там так учили):
– А в Сибирь не хотите?
– Я там была, и не раз, – сказала спокойно, имея в виду гастроли. – А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! – посоветовала я с подтекстом. Он с опаской посмотрел на меня, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить.
– Нет! – сказала я строго. – У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! – И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе это КГБ. Прямо обидно!
Идем по улице, мне кажется, что на меня все смотрят – я с кагебешником! Все показывают на меня пальцем.
– У вас бывают левые концерты в театре? – начал он.
– Здрасьте! Я-то откуда знаю. Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? – спросила я в упор.
Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил:
– Знаете… вы… артистка… могли бы нам помочь…
– Чем?
– Я вам расскажу, – оживился он. – Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков».
– Поняла. Дальше.
– Знакомитесь, для того чтобы выведать информацию…
– Так, так, ну?..
– Клеите их, проводите время – рестораны, жратва, деньги, белье…
– Ну а дальше? Пошла раз в ресторан, два, три… а потом он мне говорит: поднимемся ко мне выпьем джинчику с тоником? Мне идти?
– Идите, идите! – бодро говорит гнусавый.
– Ну поднялась я… Выпили… и он меня на кровать заваливает! Что мне делать?
– В морду! – возмущается агент.
– Тогда я информацию не выведаю!
У него на лице смятение.
В общем он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам.
– В вашем театре многие нам помогают! – разоткровенничался он. – Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных.
– Поищите кого-нибудь другого. У нас столько желающих!
Тут мы подошли к театру Сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию…
– Когда увидимся? – спросила меня эта мерзость.
– Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда ко мне близко подходить! Пошел вон! Что стоишь?
Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом меня не взяли на гастроли в Югославию – его «святыми» молитвами.
Андрей за эти годы снялся в нескольких фильмах, где эксплуатировал одну грань своего таланта – поверхностного соблазнителя женских сердец. Он снялся в «Соломенной шляпке», «Небесных ласточках», «Двенадцати стульях», «Обыкновенном чуде» Шварца. Тип сердцееда вызывал восторг массового зрителя, а он страдал от того, что его не приглашали в свое кино ни Михалков, ни Тарковский, ни другие серьезные режиссеры.
Он стал болеть. Вдруг зачастил ко мне на проспект Вернадского, в мою «соту», читал мои пьесы, спал перед спектаклем. Я пыталась развеселить его своей болтовней:
– Мне нужно жить минимум 500 лет! – говорила я. – Я ничего не успеваю. Да, да, да!
100 лет я потратила бы только на любовь к тебе!
100 лет только на музыку!
100 лет на медицину!
100 лет на живопись!
100 лет на путешествия! Кстати, привези мне лыжи с дачи! Они мне нужны!
– Нет, Танечка, не привезу. Ты еще туда приедешь. Кто знает, может быть, мы там проведем счастливую старость? Вместе.
Осень 1978 года. Малые гастроли в Ташкенте. Я в Москве, и, как под дых, известие:
– Миронов в Ташкенте умирает. У него что-то с головой!
Что? Говорят, клещ укусил! Какой клещ? Менингит! У меня подкосились ноги. Вся трясусь. Бегу к Наташе – она только оттуда вернулась, – слушаю и плачу, а в груди громко бьется сердце, и я кричу внутри себя: «Какая же я сволочь бесхарактерная, ну почему я не могу его разлюбить? Ну почему? Я ведь так стараюсь…» – и вместе мешаются в платке и слезы, и сопли, и вопли.
А в театре все знают и продолжают трепаться:
– Говорят, уже прошел кризис… выживет? Что же это такое у него было, интересно? А Певунья-то? Вылетела к нему и в первый же вечер пела на эстраде: не терять же ей время зря… Она-то и знает, что у него было! Ей-то врачи сказали, а ему, конечно, нет! Она его заездила! Да-а-а-а…
И сезон открылся без него, как-то странно, грустно, без блеска.
Вспоминаю строчки из его письма: «Танечка, не пытайся жить без меня неделю и больше!» И опять водопад слез и доходящая до грани срыва боязнь за его жизнь.
Через несколько месяцев он появился в театре – чужой, незнакомый, отрешенный человек.
Сидит у меня дома у торца старинного орехового стола и нервничает:
– Это безумие! – говорит он. – Она меня заставляет, чтобы я удочерил ее дочку! Я к девочке хорошо отношусь, люблю, но я не хочу! Будут две Маши Мироновы! Это же – Гоголь! Я не могу выразить, но что-то чувствую в этом недоброе. Не хочу я удочерять! Ну не хочу! У нее есть отец. Господи, ну что они меня так терзают?! Или это потому, что я… – дальше он не договорил, какая-то страшная мысль подползла к нему, он затих и долго безжизненно смотрел в окно.
Весной он уже носился по театру оживленный, с новой идеей. Он пришел к Чеку:
– Вот пьеса «Трехгрошовая опера», я хочу ее ставить!
Чек улыбнулся, одобрил, и Андрей каждый день влетал к нему в кабинет воодушевленный предстоящей постановкой, рассказывал решение спектакля, выкладывал свои соображения по поводу той или иной сцены, музыкальных номеров, он хотел сделать спектакль совсем в новом стиле… Он был так заряжен этой идеей, что зарядил и Чека, и тот, впитав в себя все идеи азартного Миронова, в один прекрасный весенний день заявил Андрею:
– Ты не будешь ставить этот спектакль. Ты еще не дорос. Этот спектакль буду ставить я.
Через пятнадцать минут Андрей сидел у меня на Вернадского за торцом овального стола и рыдал. Сначала он рыдал из-за «Трехгрошовой оперы», из-за предательства, а потом рыдания поменяли регистр, и мне почудилось, и мне послышалось, что он рыдает о чем-то большем, чем эта гнусная воровская история! Напоила его валокордином, открыла окно, положила спать. Сама сидела на кухне и отгоняла страшные предчувствия, которые ползли ко мне изо всех углов и щелей. Я почему-то вдруг связала его болезнь в Ташкенте и требование Певуньи немедленно удочерить ее дочку.
Тем временем Чек распределил роли в пьесе Брехта – Андрей, конечно, Мэкки-Нож, а я вместе с остальными «девушками» от 25 до 60 назначена на роль проститутки.
На первую репетицию собрались в БРЗ.
– Проститутки, бляди… – громко говорит Чек. – Идите сюда, ко мне поближе, чтобы я вас всех видел. Ну что, проститутки, будем работать! – И засмеялся пошленьким смешком. Тут на глазах произошло оборотничество. Вдруг он обернулся милым седым старичком, который ласковым голосом сообщил:
– Знаете, я решил никого не мучить, если кому-то не нравится роль – откажитесь. Я не буду иметь никаких претензий.
С самого начала я была заведена обращением – проститутки, бляди. Он будет год глумиться над нами, каждый день ходить на эту бессмысленную пытку, лучше я пьесу напишу, подумала я. В зале стояла напряженная тишина. Я встала, отчетливо и громко при всей труппе заявила:
– Пользуюсь вашим предложением и отказываюсь от роли проститутки. Мне это неинтересно. Когда у вас найдется более серьезная работа, дайте знать. Всего доброго. До свидания. – И не ожидая никакого одобрения, стуча каблуками, вышла из зала.
За этим поступком потянулась цепь оскорблений, иезуитских преследований, но я уже научилась уходить от пеленга и сама пугала их всех так, что, когда входила в театр, разносилось по этажам: «Егорова идет!».
В мае сижу в своей прелестной квартире – звонит телефон. Снимаю трубку:
– Танька, что ты сейчас делаешь? – Менакер!!!
– А что, – говорю, – Александр Семенович, у вас есть предложения?
– Конечно! Приходи к нам. Сейчас!
– Что купить? Как обычно, лимон и бородинский хлеб?
– Да, да… – и слышу издалека голос Марии Владимировны.
Пришла в новую квартиру на Танеевых. После Праги мы с Андреем часто бывали в ней. Сейчас в розовом костюме, загорелая (на балконе), воодушевленная (писала пьесу) села на диван под революционный фарфор. Мы не виделись почти десять лет, не считая одного мгновения, когда встретились случайно на Арбате с Марией Владимировной и прошли мимо, не поздоровавшись. Я видела, как они удивленно смотрели на меня – как же, не пропала, не спилась, а стала другая, даже лучше.
Мило болтая, мы провели два часа, и, когда я уходила, Мария Владимировна сказала: «Таня, приходите!» Еду в метро – ощущение, что побывала во времени десятилетней давности: опять этот рояль, эти тарелки и родители… Однако какой Менакер миротворец. И что бы это все значило? И опять страшные предчувствия поползли ко мне изо всех углов и щелей.
Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе – сует мне в нос красную книжку, там написано КГБ. Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова: мама, КГБ, ужас, вербовка, позор, они могут сделать все, что угодно!
Я открыла холодильник, достала полбутылки «Каберне» и предложила:
– Не хотите выпить?
– Я на работе не пью, – ответил он.
У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом-то назвать нельзя, – что-то в виде розетки с двумя дырками.
Я налила себе, спасаясь от страха, бокал вина и стала пить глотками. Сразу полегчало, перестала дрожать и сказала:
– Я вас слушаю.
– Налейте мне тоже винца… – загнусавил он.
Налила ему «винца». Выпил залпом.
– Вот вы на работе и пьете! – констатировала я. – Как вы в КГБ-то оказались, такой парень симпатичный? – спросила его я, давясь от отвращения.
– Я учился в Плехановском… мне предложили… я пошел… – Исчерпывающий ответ. – А чё не идти-то?
– Тут, наверное, платят лучше? – продолжала я допрашивать его.
– Конечно! – сказал он, не отрываясь от бутылки вина.
Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил.
– Вы где отдыхаете? – спросил он гнусаво и загадочно.
– Обычно в Латвии… на берегу моря.
Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, их там так учили):
– А в Сибирь не хотите?
– Я там была, и не раз, – сказала спокойно, имея в виду гастроли. – А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! – посоветовала я с подтекстом. Он с опаской посмотрел на меня, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить.
– Нет! – сказала я строго. – У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! – И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе это КГБ. Прямо обидно!
Идем по улице, мне кажется, что на меня все смотрят – я с кагебешником! Все показывают на меня пальцем.
– У вас бывают левые концерты в театре? – начал он.
– Здрасьте! Я-то откуда знаю. Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? – спросила я в упор.
Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил:
– Знаете… вы… артистка… могли бы нам помочь…
– Чем?
– Я вам расскажу, – оживился он. – Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков».
– Поняла. Дальше.
– Знакомитесь, для того чтобы выведать информацию…
– Так, так, ну?..
– Клеите их, проводите время – рестораны, жратва, деньги, белье…
– Ну а дальше? Пошла раз в ресторан, два, три… а потом он мне говорит: поднимемся ко мне выпьем джинчику с тоником? Мне идти?
– Идите, идите! – бодро говорит гнусавый.
– Ну поднялась я… Выпили… и он меня на кровать заваливает! Что мне делать?
– В морду! – возмущается агент.
– Тогда я информацию не выведаю!
У него на лице смятение.
В общем он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам.
– В вашем театре многие нам помогают! – разоткровенничался он. – Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных.
– Поищите кого-нибудь другого. У нас столько желающих!
Тут мы подошли к театру Сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию…
– Когда увидимся? – спросила меня эта мерзость.
– Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда ко мне близко подходить! Пошел вон! Что стоишь?
Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом меня не взяли на гастроли в Югославию – его «святыми» молитвами.
Андрей за эти годы снялся в нескольких фильмах, где эксплуатировал одну грань своего таланта – поверхностного соблазнителя женских сердец. Он снялся в «Соломенной шляпке», «Небесных ласточках», «Двенадцати стульях», «Обыкновенном чуде» Шварца. Тип сердцееда вызывал восторг массового зрителя, а он страдал от того, что его не приглашали в свое кино ни Михалков, ни Тарковский, ни другие серьезные режиссеры.
Он стал болеть. Вдруг зачастил ко мне на проспект Вернадского, в мою «соту», читал мои пьесы, спал перед спектаклем. Я пыталась развеселить его своей болтовней:
– Мне нужно жить минимум 500 лет! – говорила я. – Я ничего не успеваю. Да, да, да!
100 лет я потратила бы только на любовь к тебе!
100 лет только на музыку!
100 лет на медицину!
100 лет на живопись!
100 лет на путешествия! Кстати, привези мне лыжи с дачи! Они мне нужны!
– Нет, Танечка, не привезу. Ты еще туда приедешь. Кто знает, может быть, мы там проведем счастливую старость? Вместе.
Осень 1978 года. Малые гастроли в Ташкенте. Я в Москве, и, как под дых, известие:
– Миронов в Ташкенте умирает. У него что-то с головой!
Что? Говорят, клещ укусил! Какой клещ? Менингит! У меня подкосились ноги. Вся трясусь. Бегу к Наташе – она только оттуда вернулась, – слушаю и плачу, а в груди громко бьется сердце, и я кричу внутри себя: «Какая же я сволочь бесхарактерная, ну почему я не могу его разлюбить? Ну почему? Я ведь так стараюсь…» – и вместе мешаются в платке и слезы, и сопли, и вопли.
А в театре все знают и продолжают трепаться:
– Говорят, уже прошел кризис… выживет? Что же это такое у него было, интересно? А Певунья-то? Вылетела к нему и в первый же вечер пела на эстраде: не терять же ей время зря… Она-то и знает, что у него было! Ей-то врачи сказали, а ему, конечно, нет! Она его заездила! Да-а-а-а…
И сезон открылся без него, как-то странно, грустно, без блеска.
Вспоминаю строчки из его письма: «Танечка, не пытайся жить без меня неделю и больше!» И опять водопад слез и доходящая до грани срыва боязнь за его жизнь.
Через несколько месяцев он появился в театре – чужой, незнакомый, отрешенный человек.
Сидит у меня дома у торца старинного орехового стола и нервничает:
– Это безумие! – говорит он. – Она меня заставляет, чтобы я удочерил ее дочку! Я к девочке хорошо отношусь, люблю, но я не хочу! Будут две Маши Мироновы! Это же – Гоголь! Я не могу выразить, но что-то чувствую в этом недоброе. Не хочу я удочерять! Ну не хочу! У нее есть отец. Господи, ну что они меня так терзают?! Или это потому, что я… – дальше он не договорил, какая-то страшная мысль подползла к нему, он затих и долго безжизненно смотрел в окно.
Весной он уже носился по театру оживленный, с новой идеей. Он пришел к Чеку:
– Вот пьеса «Трехгрошовая опера», я хочу ее ставить!
Чек улыбнулся, одобрил, и Андрей каждый день влетал к нему в кабинет воодушевленный предстоящей постановкой, рассказывал решение спектакля, выкладывал свои соображения по поводу той или иной сцены, музыкальных номеров, он хотел сделать спектакль совсем в новом стиле… Он был так заряжен этой идеей, что зарядил и Чека, и тот, впитав в себя все идеи азартного Миронова, в один прекрасный весенний день заявил Андрею:
– Ты не будешь ставить этот спектакль. Ты еще не дорос. Этот спектакль буду ставить я.
Через пятнадцать минут Андрей сидел у меня на Вернадского за торцом овального стола и рыдал. Сначала он рыдал из-за «Трехгрошовой оперы», из-за предательства, а потом рыдания поменяли регистр, и мне почудилось, и мне послышалось, что он рыдает о чем-то большем, чем эта гнусная воровская история! Напоила его валокордином, открыла окно, положила спать. Сама сидела на кухне и отгоняла страшные предчувствия, которые ползли ко мне изо всех углов и щелей. Я почему-то вдруг связала его болезнь в Ташкенте и требование Певуньи немедленно удочерить ее дочку.
Тем временем Чек распределил роли в пьесе Брехта – Андрей, конечно, Мэкки-Нож, а я вместе с остальными «девушками» от 25 до 60 назначена на роль проститутки.
На первую репетицию собрались в БРЗ.
– Проститутки, бляди… – громко говорит Чек. – Идите сюда, ко мне поближе, чтобы я вас всех видел. Ну что, проститутки, будем работать! – И засмеялся пошленьким смешком. Тут на глазах произошло оборотничество. Вдруг он обернулся милым седым старичком, который ласковым голосом сообщил:
– Знаете, я решил никого не мучить, если кому-то не нравится роль – откажитесь. Я не буду иметь никаких претензий.
С самого начала я была заведена обращением – проститутки, бляди. Он будет год глумиться над нами, каждый день ходить на эту бессмысленную пытку, лучше я пьесу напишу, подумала я. В зале стояла напряженная тишина. Я встала, отчетливо и громко при всей труппе заявила:
– Пользуюсь вашим предложением и отказываюсь от роли проститутки. Мне это неинтересно. Когда у вас найдется более серьезная работа, дайте знать. Всего доброго. До свидания. – И не ожидая никакого одобрения, стуча каблуками, вышла из зала.
За этим поступком потянулась цепь оскорблений, иезуитских преследований, но я уже научилась уходить от пеленга и сама пугала их всех так, что, когда входила в театр, разносилось по этажам: «Егорова идет!».
В мае сижу в своей прелестной квартире – звонит телефон. Снимаю трубку:
– Танька, что ты сейчас делаешь? – Менакер!!!
– А что, – говорю, – Александр Семенович, у вас есть предложения?
– Конечно! Приходи к нам. Сейчас!
– Что купить? Как обычно, лимон и бородинский хлеб?
– Да, да… – и слышу издалека голос Марии Владимировны.
Пришла в новую квартиру на Танеевых. После Праги мы с Андреем часто бывали в ней. Сейчас в розовом костюме, загорелая (на балконе), воодушевленная (писала пьесу) села на диван под революционный фарфор. Мы не виделись почти десять лет, не считая одного мгновения, когда встретились случайно на Арбате с Марией Владимировной и прошли мимо, не поздоровавшись. Я видела, как они удивленно смотрели на меня – как же, не пропала, не спилась, а стала другая, даже лучше.
Мило болтая, мы провели два часа, и, когда я уходила, Мария Владимировна сказала: «Таня, приходите!» Еду в метро – ощущение, что побывала во времени десятилетней давности: опять этот рояль, эти тарелки и родители… Однако какой Менакер миротворец. И что бы это все значило? И опять страшные предчувствия поползли ко мне изо всех углов и щелей.
Глава 48
НА ПРОСПЕКТЕ ВЕРНАДСКОГО ПОД АБАЖУРОМ
1980 год оказался бурным и насыщенным. 8 января, в день моего рождения, Андрею пришла в голову идея пойти в ЦДЛ. Пригласил Марту Липецкую и меня, и вечером мы втроем отправились туда на просмотр фильма «Сталкер» Тарковского.
Фильм длинный, провидческий, надо шевелить мозгами все три часа, чтобы уловить мысль Тарковского. Немного озадаченные после картины, мы сели в машину, отвезли Марту и поехали ко мне на Вернадского выпить по бокалу в честь моего дня рождения. В эти дни он был холост – жена в отдаленной географической точке пела.
Овальный стол, коричневая скатерть, хрустальные бокалы из Праги, красные тарелки… На одной стене – иконы, на другой – большая картина в белой раме «Натурщица в розовом» работы моего кузена-художника. Абажур над столом.
Пьем коньяк, говорим о фильме, под абажуром уютно. Он дотронулся до него рукой и абажур закачался, как маятник. Он смотрит на абажур, а я на него – грустный, изможденное лицо с налетом маски. Я спрашиваю:
– У тебя что-то случилось?
– У меня конфликт лица и маски. Я очень болен…
Я знаю о его болезни, но мне кажется, он говорит о чем-то другом.
– Надо врача хорошего, – продолжаю я.
– Меня бог наказывает, я был у врача.
– И что он сказал?
– Он сказал… «куда несет нас рок событий»…
– Все говоришь общими словами. Андрюшенька, ты очень изменился! Надо что-то делать, менять внутри, говорят, даже мебель надо постоянно двигать в квартире, чтобы не застаивалась. Ты знаешь, у меня на правом плече сидит ангел и говорит: «Крестись, крестись!» Я чувствую, мне надо бежать в церковь и креститься. Это самое главное в жизни, не театр, не карьера… И ты бы крестился! – говорю почему-то все это полушепотом. – Святые говорят, что в мир мы приходим больные и наша задача – исцелиться… Нас спасет только Господь Иисус Христос.
Андрей вдруг оживился и стал рассказывать:
– Я никогда никому не говорил, даже родителям, но я помню! Меня нянька крестила, Анна Сергеевна. Старуха. В детстве я так болел, а она очень верующая: крестила окна, меня крестила на ночь… Родителей не было по полгода, она любила меня до беспамятства. Конечно, она меня крестила тайком. Помню, как в тумане, куда-то меня окунали, я орал, было холодно… – Засмеялся и сказал: – Больше всего на свете я боюсь Бога, маму и Ольгу Александровну Аросеву!
Я подняла глаза – на нас смотрела икона Владимирской Божией Матери, да так пристально, что стало нехорошо.
– Андрюша, давай перекрестимся и помолимся перед иконой, а то посмотри, как она на нас смотрит.
Мы осенили себя крестом и помолились вслух, как умели, своими словами – мы не знали ни одной молитвы.
– Я в детстве ненавидел кошек, – вдруг сказал он. – Тер их все время головой о камни.
– Это я знаю. Ты мне всегда рассказываешь об этом.
– Меня это мучает. Таня! – вдруг окликнул он меня как-то странно, как будто я была далеко. – Таня! Единственную, кого я любил всю свою жизнь, это – тебя!
Под теплым светом абажура это признание прозвучало не как объяснение в любви, а как вскрытие раны.
– Видишь, жизнь устраивает нам какие репетиции… – засмеялся он. – Мы все время вместе, рядом, но в разных ролях – то я от тебя скрывал левые походы, как от жены, теперь у меня другая жена, и я скрываю тебя от нее. – Он встал, начал ходить по квартире в поисках пыли, неопрятности, неровности: он созрел для замечаний. – Ты для меня стала драматургом! – вдруг заявил он.
– Да! Я уже три пьесы написала. Это мои дети. А надо – семь. Помнишь, ты мне писал записку: у нас будет семь детей? А ты… что для меня? Какой-нибудь шкаф красного дерева купишь, двенадцатый по счету, но для себя!
– Это Певунья одержима вещами… ой, ужас!
Мы спали, обняв друг друга. Мы уже перешли огненную линию страстей, и эти чистые объятья соединяли крепче, чем десять тысяч страстных поцелуев. А утром он кричал из ванной:
– Таня! Сколько десятилетий тебе говорить, что пасту надо выдавливать из тюбика снизу!
Той ночью мне снился сон. Андрей на сцене театра в черном костюме Гамлета и произносит одну и ту же фразу: «Быть или не быть, быть или не быть?» Тут с двух сторон из-за кулис на него шагает мебель на человеческих ногах – шкафы красного дерева и старинное бюро, кушетки карельской березы, кресла, стулья, буфеты, граммофоны, люстры, столы – она обступает его все ближе и ближе, он пытается выскочить, не может, она сжимает, сдавливает, он, задыхаясь, кричит: «Быть или не быть?» Мебель сплющивает его. А вместо него над мебелью появляется голубая лента, она в воздухе завязывается в бант, и этот бант одиноко парит над сценой. Перед всей этой бутафорией жизни появляется Певунья, раздутая до размеров шкафа, и резко поет: «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, жизнь прошла кое-как стороной, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, лишь колышется бант голубой!»
Я проснулась в ужасе, посмотрела, кто рядом со мной – слава Богу, Андрей, а не голубой бант. Заснула. Пошла вторая серия сна. Я выхожу на сцену и громко объявляю:
– На мысли, где бы достать денег, я трачу столько энергии, что на количество этой энергии можно построить мощную электростанцию! И все равно – финансы поют романсы!
На сцену выходят на человеческих ногах финансы – трешки, пятерки, десятки, сторублевки. В одной руке у них микрофон, другую руку они вызывающе ставят в бок и поют романс:
– Я… сейчас… пока… не звони… меня не будет дома. Буду жить какое-то время в другом месте… Меня интересует судьба Валенштейна… Шиллер, пьеса «Лагерь Валенштейна» в трех переводах. И вся немецкая поэзия… Он переводчик… Это – университет! Поэзия всего тысячелетия, от лирики вагантов до Петера Вайса «Убийство Марата». Я вся горю от волнения: Шиллер! «Ах, только тайная любовь бодрит и будоражит кровь!» – И убежала.
Теперь в театре он стал окружать себя икебанами из молодых артисток.
Жизнь в театре под управлением Галоши становилась невыносимой. И в один и тот же период Андрей и я, не сговариваясь, попытались уйти из театра.
Я сидела в главном управлении культуры в кабинете заведующего театрами и рыдала. Это было неожиданно для меня, и эти рыдания расшифровали бездну отчаяния, в котором я находилась. Я с трудом справилась с собой, чтобы выразить свою мысль.
Мне было предложено на выбор два театра. Я остановилась на одном из них. По звонку из управления культуры мы встретились с главным режиссером, он был рад моему приходу в театр: у меня была репутация хорошей актрисы. Он берет меня в свою труппу! Господи, наконец-то я избавлюсь от Чека, от нищенской зарплаты, которую мне специально никогда не повышали, от всей этой помойки, от этого чуматория! Я ходила к чудотворной Казанской иконе в Елоховский собор, просила Царицу Небесную устроить мою жизнь.
Через неделю главный режиссер театра, который брал меня в свою труппу, был со скандалом изгнан из театра этой же труппой. Я осталась волею судьбы домучиваться в своем чуматории.
Андрей в то же время на последнем издыхании от оскорблений и издевательств Чека бросился к Магистру в Ленком. Уже все было готово к тому, чтобы ему перейти в этот театр, они с Магистром даже обсудили вариант постановки новой пьесы о Кромвеле, и вдруг решение изменилось: Кромвель отменяется и отменяется театр Ленком.
Так высшие силы удержали нас рядом, так нам вместе не удалось покинуть театр, и мы вдвоем остались доживать в нем до самого главного события в нашей жизни.
Это все идет насыщенный 80-й год. Война в Афганистане. Живодерня. Андрей Дмитриевич Сахаров один на всю страну бесстрашно кричит о бессмыслице этой войны, о ее преступности. За это его ссылают с женой Еленой Боннэр в Горький. Поистине «Горе от ума»!
Весна. В театре репетируют «Трехгрошовую оперу». Андрей окунается в жизнь лондонского рецидивиста Мэкки-Ножа. Я зашла в зал посмотреть, как идет репетиция. Подсел Андрей.
– Ну как? – спрашивает он. – Похож я на рецидивиста, на бандита?
– Ты втянешься и что-нибудь на себя накликаешь, – говорю я ему.
– Вчера был худсовет. Всем зарплаты повысили, а тебе – нет. Клянусь, я их так уговаривал, я так просил за тебя – бесполезно! А во-о-от, если бы я был бандитом, у тебя было бы все! – сказал он с интонацией Мэкки-Ножа.
У нас был канал, не Беломорско-Балтийский, а соединяющий наши души, наше сознание, и мы всегда чувствовали то, что происходит с одним из нас. На меня тут же пошел его поток – я окунулась в его бандитскую жизнь. Он, как главарь, сидел во главе стола, я рядом, он всем заявляет:
Фильм длинный, провидческий, надо шевелить мозгами все три часа, чтобы уловить мысль Тарковского. Немного озадаченные после картины, мы сели в машину, отвезли Марту и поехали ко мне на Вернадского выпить по бокалу в честь моего дня рождения. В эти дни он был холост – жена в отдаленной географической точке пела.
Овальный стол, коричневая скатерть, хрустальные бокалы из Праги, красные тарелки… На одной стене – иконы, на другой – большая картина в белой раме «Натурщица в розовом» работы моего кузена-художника. Абажур над столом.
Пьем коньяк, говорим о фильме, под абажуром уютно. Он дотронулся до него рукой и абажур закачался, как маятник. Он смотрит на абажур, а я на него – грустный, изможденное лицо с налетом маски. Я спрашиваю:
– У тебя что-то случилось?
– У меня конфликт лица и маски. Я очень болен…
Я знаю о его болезни, но мне кажется, он говорит о чем-то другом.
– Надо врача хорошего, – продолжаю я.
– Меня бог наказывает, я был у врача.
– И что он сказал?
– Он сказал… «куда несет нас рок событий»…
– Все говоришь общими словами. Андрюшенька, ты очень изменился! Надо что-то делать, менять внутри, говорят, даже мебель надо постоянно двигать в квартире, чтобы не застаивалась. Ты знаешь, у меня на правом плече сидит ангел и говорит: «Крестись, крестись!» Я чувствую, мне надо бежать в церковь и креститься. Это самое главное в жизни, не театр, не карьера… И ты бы крестился! – говорю почему-то все это полушепотом. – Святые говорят, что в мир мы приходим больные и наша задача – исцелиться… Нас спасет только Господь Иисус Христос.
Андрей вдруг оживился и стал рассказывать:
– Я никогда никому не говорил, даже родителям, но я помню! Меня нянька крестила, Анна Сергеевна. Старуха. В детстве я так болел, а она очень верующая: крестила окна, меня крестила на ночь… Родителей не было по полгода, она любила меня до беспамятства. Конечно, она меня крестила тайком. Помню, как в тумане, куда-то меня окунали, я орал, было холодно… – Засмеялся и сказал: – Больше всего на свете я боюсь Бога, маму и Ольгу Александровну Аросеву!
Я подняла глаза – на нас смотрела икона Владимирской Божией Матери, да так пристально, что стало нехорошо.
– Андрюша, давай перекрестимся и помолимся перед иконой, а то посмотри, как она на нас смотрит.
Мы осенили себя крестом и помолились вслух, как умели, своими словами – мы не знали ни одной молитвы.
– Я в детстве ненавидел кошек, – вдруг сказал он. – Тер их все время головой о камни.
– Это я знаю. Ты мне всегда рассказываешь об этом.
– Меня это мучает. Таня! – вдруг окликнул он меня как-то странно, как будто я была далеко. – Таня! Единственную, кого я любил всю свою жизнь, это – тебя!
Под теплым светом абажура это признание прозвучало не как объяснение в любви, а как вскрытие раны.
– Видишь, жизнь устраивает нам какие репетиции… – засмеялся он. – Мы все время вместе, рядом, но в разных ролях – то я от тебя скрывал левые походы, как от жены, теперь у меня другая жена, и я скрываю тебя от нее. – Он встал, начал ходить по квартире в поисках пыли, неопрятности, неровности: он созрел для замечаний. – Ты для меня стала драматургом! – вдруг заявил он.
– Да! Я уже три пьесы написала. Это мои дети. А надо – семь. Помнишь, ты мне писал записку: у нас будет семь детей? А ты… что для меня? Какой-нибудь шкаф красного дерева купишь, двенадцатый по счету, но для себя!
– Это Певунья одержима вещами… ой, ужас!
Мы спали, обняв друг друга. Мы уже перешли огненную линию страстей, и эти чистые объятья соединяли крепче, чем десять тысяч страстных поцелуев. А утром он кричал из ванной:
– Таня! Сколько десятилетий тебе говорить, что пасту надо выдавливать из тюбика снизу!
Той ночью мне снился сон. Андрей на сцене театра в черном костюме Гамлета и произносит одну и ту же фразу: «Быть или не быть, быть или не быть?» Тут с двух сторон из-за кулис на него шагает мебель на человеческих ногах – шкафы красного дерева и старинное бюро, кушетки карельской березы, кресла, стулья, буфеты, граммофоны, люстры, столы – она обступает его все ближе и ближе, он пытается выскочить, не может, она сжимает, сдавливает, он, задыхаясь, кричит: «Быть или не быть?» Мебель сплющивает его. А вместо него над мебелью появляется голубая лента, она в воздухе завязывается в бант, и этот бант одиноко парит над сценой. Перед всей этой бутафорией жизни появляется Певунья, раздутая до размеров шкафа, и резко поет: «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, жизнь прошла кое-как стороной, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, лишь колышется бант голубой!»
Я проснулась в ужасе, посмотрела, кто рядом со мной – слава Богу, Андрей, а не голубой бант. Заснула. Пошла вторая серия сна. Я выхожу на сцену и громко объявляю:
– На мысли, где бы достать денег, я трачу столько энергии, что на количество этой энергии можно построить мощную электростанцию! И все равно – финансы поют романсы!
На сцену выходят на человеческих ногах финансы – трешки, пятерки, десятки, сторублевки. В одной руке у них микрофон, другую руку они вызывающе ставят в бок и поют романс:
В то время мой дом был для Андрея эмоциональным убежищем. Дома с женой происходили традиционные сцены – она самоутверждалась, бесконечно унижая его, причиняя ему боль жестокими и злыми словами. Но у него была своя жизнь, у меня – своя. Я не была и не хотела быть с ним связанной. В феврале в саду «Аквариум» на земле белее белого лежал снег и играл блестками каких-то химических соединений. Мы стояли с Андреем рядом, я быстро, быстро говорю:
Ни малиновые вазы,
Ни брильянты, ни цветы,
Ни рубины, ни алмазы
Не спасут от нищеты!
Раз однажды бедный нищий
Постучался в дверь мою —
Я сама ведь голодаю!
Голодаю, но пою!
Ни малиновые вазы,
Ни брильянты, ни цветы…
– Я… сейчас… пока… не звони… меня не будет дома. Буду жить какое-то время в другом месте… Меня интересует судьба Валенштейна… Шиллер, пьеса «Лагерь Валенштейна» в трех переводах. И вся немецкая поэзия… Он переводчик… Это – университет! Поэзия всего тысячелетия, от лирики вагантов до Петера Вайса «Убийство Марата». Я вся горю от волнения: Шиллер! «Ах, только тайная любовь бодрит и будоражит кровь!» – И убежала.
Теперь в театре он стал окружать себя икебанами из молодых артисток.
Жизнь в театре под управлением Галоши становилась невыносимой. И в один и тот же период Андрей и я, не сговариваясь, попытались уйти из театра.
Я сидела в главном управлении культуры в кабинете заведующего театрами и рыдала. Это было неожиданно для меня, и эти рыдания расшифровали бездну отчаяния, в котором я находилась. Я с трудом справилась с собой, чтобы выразить свою мысль.
Мне было предложено на выбор два театра. Я остановилась на одном из них. По звонку из управления культуры мы встретились с главным режиссером, он был рад моему приходу в театр: у меня была репутация хорошей актрисы. Он берет меня в свою труппу! Господи, наконец-то я избавлюсь от Чека, от нищенской зарплаты, которую мне специально никогда не повышали, от всей этой помойки, от этого чуматория! Я ходила к чудотворной Казанской иконе в Елоховский собор, просила Царицу Небесную устроить мою жизнь.
Через неделю главный режиссер театра, который брал меня в свою труппу, был со скандалом изгнан из театра этой же труппой. Я осталась волею судьбы домучиваться в своем чуматории.
Андрей в то же время на последнем издыхании от оскорблений и издевательств Чека бросился к Магистру в Ленком. Уже все было готово к тому, чтобы ему перейти в этот театр, они с Магистром даже обсудили вариант постановки новой пьесы о Кромвеле, и вдруг решение изменилось: Кромвель отменяется и отменяется театр Ленком.
Так высшие силы удержали нас рядом, так нам вместе не удалось покинуть театр, и мы вдвоем остались доживать в нем до самого главного события в нашей жизни.
Это все идет насыщенный 80-й год. Война в Афганистане. Живодерня. Андрей Дмитриевич Сахаров один на всю страну бесстрашно кричит о бессмыслице этой войны, о ее преступности. За это его ссылают с женой Еленой Боннэр в Горький. Поистине «Горе от ума»!
Весна. В театре репетируют «Трехгрошовую оперу». Андрей окунается в жизнь лондонского рецидивиста Мэкки-Ножа. Я зашла в зал посмотреть, как идет репетиция. Подсел Андрей.
– Ну как? – спрашивает он. – Похож я на рецидивиста, на бандита?
– Ты втянешься и что-нибудь на себя накликаешь, – говорю я ему.
– Вчера был худсовет. Всем зарплаты повысили, а тебе – нет. Клянусь, я их так уговаривал, я так просил за тебя – бесполезно! А во-о-от, если бы я был бандитом, у тебя было бы все! – сказал он с интонацией Мэкки-Ножа.
У нас был канал, не Беломорско-Балтийский, а соединяющий наши души, наше сознание, и мы всегда чувствовали то, что происходит с одним из нас. На меня тут же пошел его поток – я окунулась в его бандитскую жизнь. Он, как главарь, сидел во главе стола, я рядом, он всем заявляет: