Почти что одновременно с Шармёром, который влился в наш театр, влился в страну фильм Феллини с безумным названием «Восемь с половиной». Под управлением Феллини в лице Марчелло Мастроянни мы получили почти что военный приказ – каждый достойный и уважающий себя мужчина обязан иметь несколько любовниц одновременно и хотя бы одну левую семью. Этот «приказ» воссоединился с образом Хема в свитере с бородой, который еще до появления Феллини втянул нас в дремучую пьянку. Самым невинным и прекрасным в этом экстремально-аморальном западном натиске был композитор Нино Рота. Его неземная музыка, тоскующая по нормальному, здоровому человеку, заставляла отставлять рюмки, баб, левую семью, становиться в круг, браться за ручки и цепочкой (как у Феллини), наступая на пятки впереди идущему, ходить друг за другом под та-та-та-тара, та-ри-ра-ри-ра-ра и чувствовать себя счастливыми детьми – без прошлого и будущего.
   Наконец, после множества репетиций для Шармёра наступил экзамен – спектакль «Фигаро».
   Моцарт: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек».
   Под музыку Моцарта черноволосый Граф – Шармёр облачился в парчовый сюртук, белые чулки обтягивали его тонкие ноги, на голове – белый парик с бантиком в хвосте. Конечно, подведены глазки, намазаны реснички, подведен ротик, припудрен носик. Он на сцене. Через три часа, в конце действия, все поняли: Шармёр – Граф в спектакле «Фигаро» с треском провалился.
   – Провал! Провал! Он же бездарен! Разве можно сравнить с Гафтом? Это какая-то сопля на плетне! – кричали все те, кто недавно, доходя до степени сумасшествия, восторгался им и терся боком об его, приодетый в синий блейзер, торс.
   На сцене он был ленив, вял, произносил текст как будто делал кому-то одолжение, в отличие от стремительного, дерзкого, умного Гафта. Да что сравнивать! Худсовет во главе с Чеком молчал. Чек звенел ключами, и решение снять Шармёра с этой роли висело в воздухе. Но если Шармёр не очень умно выглядел на сцене – в жизни, вне сцены, он взял реванш. После спектакля он немедленно пригласил к себе домой в высотный сталинский дом (стиль «вампир») на Котельнической набережной избранных из театра на банкет. Закатил банкет, прижал Зинку (он ко всем обращался на ты – видать, какие-то комплексушки, – и жена главного режиссера, зеленоглазая Зина, с первой минуты превратилась для него в Зинку) в темном углу, закатил ей юбку, одной рукой держась за грудь, другой стал стаскивать с нее трусы. Зинка была польщена, обескуражена, хихикала, как дурочка, то и дело поднимала трусы обратно, пока кто-то не вошел и не пригласил их к столу. Оба, довольные таким ходом дела, поправляли свои трусы и прически, и воодушевленная Зина Плучек, приступая к десерту, невзначай подумала: «Зачем мне этот десерт? Я готова поменять все, все, даже этот десерт на Шармёра и устроиться прямо на этом столе на глазах у всех вместе с ним в виде бутерброда».
   Ее желание могло немедленно материализоваться, так как в ней таились темперамент и хулиганство: однажды в набитом людьми троллейбусе, будучи еще молодой, она опрокинула бидон со сметаной, которую только что приобрела, на голову предполагаемой сопернице.
   Но Шармёру, к великому сожалению, надо было только подретушировать свой провал, и снятие и поднятие нижнего белья с Зинки служили ему только средством реабилитации. Какие циничные мужчины, однако!
   Вечером все обожрались до отвала, наслушались его мата, Зинка еще два раза ощутила себя желаемой, да так, что лопнула резинка в трусах, и на следующий день в театре прозвучало: «Ввод Шармёра в роль Графа великолепен! Он настоящий Граф – и в жизни, и на сцене». Ему даже дали денежную премию. Прошло время, Шармёр обнаглел на сцене в роли Графа, и эта наглость в сочетании с микеланджеловской красотой стала приниматься зрителем. Так, с помощью Зинкиных трусов и грудей он вписался в роль ведущего артиста театра.
   Вписаться-то он вписался… но в нем стало происходить что-то странное, то, чего он не ждал. Ему никогда не отказывала ни одна женщина, он всегда был первым, лучшим и самым красивым. Но это в другом театре. А тут на сцене рядом с ним порхал в самоупоении, срывая аплодисменты почти на каждой фразе, не такой красивый, белобрысый, с крепкими крестьянскими руками и ногами, с длинным носом и выпученными глазами Андрей Миронов. Шармёр чувствовал, как чувствует женщина, что он не любим, не так любим, как этот белобрысый Андрюшка.
   У бедного Шармёра разболелась грудь на нервной почве, и в кулисах души, в вечернем платье, в золотых перчатках, родилась и сразу заявила о себе Зависть. В вечернем, потому что родителю во тьме ее не видно и можно сделать вид, что ее нет! А золотые перчатки, чтобы в приступе зависти цветом золота удушить соперника, не оставив следов.
 
   Отталкивая друг друга локтями, Акробатка и Галоша, новые артистки театра, стремительно бежали на четвертый этаж к кабинету худрука – кто первый ворвется, раздвинет молнию в ширинке и потелебонькает то, что телебонькать уже нечего. А за это они получат роль! роль! Ох, роль! – это самое главное на том отрезке жизни, который протягивается у людей с детства до старости… если протягивается.
   «У времени в плену» – так назывался спектакль, который ставил Чек. Это была компиляция Штейна на тему революции и двух войн. Всеволода Вишневского должен был играть Андрей Миронов, Сысоева – Анатолий Папанов, Ларису Рейснер и Ольгу Берггольц захватили после удачного штурма четвертого этажа и двигания молнии туда-сюда две артистки – Галоша и Акробатка. Спектакль был посвящен столетию Ленина. А мне, упорно не заходящей в кабинет худрука, как обычно, достался стульчик в репетиционном зале, в темноте.
   Поэтому после распределения ролей в этой пьесе, попав в раздел «и другие действующие лица», я сидела у себя на Арбате, в Трубниковском переулке, дом 6, квартира 25, положив руки на мраморный подоконник, и смотрела в сад. Трепались на ветру уже порыжевшие листья тополя. У меня стучало в висках: какой год без роли, он меня сознательно, потирая свои вороватые ручонки, губит, губит, убивает! Я в тупике. Кто мне может помочь? Где искать выход? Раздался телефонный звонок.
   – Але, – с другой стороны провода прозвучал знакомый голос, я чуть не закричала…
 
Татьяна, здравствуй,
Привет, бонжур,
Ты не напрасна,
Ля мур, ля мур!
 
   – Семенов! – воскликнула я с радостью.
   – Актрисуля, надо встретиться! Мы не договорили в Гаграх о самом главном.
   – Хорошо, – сказала я, – только через полчаса. Я вас жду на кружке возле Спасо-хауса, у самого желтого тополя.
   Быстро умылась горячей-холодной водой, мокрой кожицей свеклы мазнула по щекам – самый естественный румянец, мазнула этой же кожицей по кончику носа, для озорства выражения, и села подводить, с мылом и пудрой, рощу ресниц вокруг глаз. Надела черный блестящий плащ с белыми отворотами и белой широкой рейкой, обрамляющей загорелую шею. Натянула белые сапожки, воткнула заколку в пышные выгоревшие волосы, вдела в уши медные серьги с вставленным в эту медь зеленым стеклом – под хризопраз. Повертелась вокруг зеркала, с удовлетворением оценила себя, подушилась подаренными мне Андрюшей духами «Шанель № 5» и бегом спустилась с третьего этажа. Выйдя из подъезда, пошла медленным шагом, не торопясь. Он шел мне навстречу. По-дружески крепко обнялись, поцеловались, я укололась о щетину его бороды. Мы были совсем другие, нежели в Гаграх. Исчезла безмятежность и так украшающая жизнь и лицо беззаботность. Сели на скамейку под самым желтым тополем. Неподалеку бегали дети с ведерками и лопатками. Над куполами запущенной поленовской церкви летали и каркали вороны.
   – Актрисуля, – он взял мою руку, – актрисуля! Я влюблен в тебя, как Гитлер во власть. Я ничего не хочу знать о твоей личной жизни и ничего не могу рассказать тебе о своем браке, ты умница, ты все понимаешь. После того как я укатил из Гагр, я заболел. То, что написано в стихах – «далекой любви абсцесс», – превратился в очень сложное заболевание. Блядь, у меня – гангрена. Либо ты будешь со мной, либо мне необходимо ампутировать душу и сердце. Я куплю тебе квартиру, осыплю золотом, да просто, как Юпитер, явлюсь к тебе в виде золотого дождя, в буквальном смысле… ты будешь ходить по драгоценным камням… Я сделаю для тебя все! А я могу сделать. Ты ни в чем не будешь нуждаться… станешь самой богатой женщиной Москвы.
   – Семенов, вы что, меня покупаете? – засмеялась я.
   Перспектива дорогой содержанки, которую нарисовал мне Бахус, воспринималась как оплеуха.
   «Татьяна в тишине лесов одна с опасной книгой бродит…» – вдруг услышала я вредный голос.
   Он продолжал с еще более вредным оттенком:
   «Дурочка! Не надо было читать в детстве Пушкина и Тургенева».
   Обладателем этого вредного голоса оказался маленький чертенок, агент дьявола, который прогуливался рядом, подслушивал наш разговор и, задев меня своим коричневым хвостом, нырнул под скамейку.
   «А действительно, – думала я, – как говорит Магистр: „Не надо ни в чем себе отказывать!“ и стать продажной бабой! Может быть, мне кто-то посылает выход, тот самый выход, который я искала, страдая на мраморном подоконнике». Сволочь под скамейкой опять хлестанула меня хвостом и скрылась. Передо мной всплыло лицо Андрюши, каждую черточку я знала наизусть: ведь столько раз я его рисовала! На нем лежала такая печать страдания! Нет! Нет! Буду пить чай и есть хлебушек – свой путь я уже выбрала. Опять всплыло страдающее лицо Андрюши, и я закричала:
   – Нет! Нет!
   – Что нет? – спросил Семенов.
   – Нет времени. Надо бежать на репетицию.
   Нет, я вру. Не надо бежать на репетицию. Я не сказала ему, что не люблю его, не хотела обидеть… Я знала, как это больно.
   – Семенов, вы что, с ума сошли? – начала я свою речь. – Закидали меня золотом, драгоценностями, квартирами… Лучше пошли на Арбат, выпьем шампанского в кафе «Риони» и утолим свои страсти. Вы мне расскажете о Дуньке, о маленькой Олечке.
   В «Риони» мы выпили бутылку шампанского, к теме моей роли содержанки больше не возвращались. Расстались, помахав друг другу руками, с грустной, прощальной улыбкой.
   Через неделю – звонок:
 
Татьяна, здравствуй,
Привет, бонжур,
Ты не напрасна,
Ля мур, ля мур…
 
   «Однако, какой настойчивый», – подумала я. Командным тоном он заявил:
   – Татьяна, едем завтра со мной, на моей белой «Волге», стремительной, как большевизм, в Питер. Жить будем в роскошной, только что открывшейся гостинице «Аврора», рядом с этим ублюдочным крейсером.
   – Семенов, – ответила я, – это не предложение, а какая-то Курская дуга! К сожалению, я больна, лежу в постели.
   – Я сейчас приеду!
   Я, конечно, солгала и, зная его скорость, немедленно облачилась в пижаму и намотала на шею розовый кружевной теплый платок, который был мне очень к лицу. Легла в кровать совершенно ненакрашенная, чтобы не искушать. Семенов явился с пакетами, ящиками фруктов, вином, лекарствами и всякой всячиной.
   Он сел рядом со мной, стал гладить по голове, говорить, какая я красивая, что он меня вылечит, и мы поедем и плюнем на все. Притворным сиплым голосом я сообщала, что у меня болит горло, может быть это даже дифтерит: ощущение такое, что в горле все сшили иголками и нитками. Я театрально закашлялась, еще раз пробасила слово «дифтерит», но он схватил ладонями мое лицо и впился в губы.
   – Боже мой, – кричало все во мне, – сейчас явится Андрюшка, и тогда, страшно подумать, начнется «последний день Помпеи». Я с силой оттащила его от себя, выскочила из постели и совершенно здоровым звонким голосом заявила:
   – Семенов, если бы мы встретились несколько лет назад… Я не хочу вас обидеть! Вы же тонкий человек – неужели вы не понимаете? Поезжайте в Ленинград без меня!
   Он резко встал и с преувеличенным пафосом, скрывая свою обиду и поражение, проговорил, грассируя и вытянув руку, как Ильич:
   – «Оптимизм воли, пессимизм разума, живое наблюдение, абстрактное мышление, и к практике!» – Ленин.
   Вышел вон из комнаты, и больше мы никогда не виделись.
 
   Андрей был воодушевлен ролью Всеволода Вишневского. Матросня, гражданская война, революция – все это бурное, самовольное, не знающее границ политическое хулиганство находило отклик в его душе. Забронированный с детства страхом перед матерью, шарканьем ножек, целованием ручек, нехлопаньем дверей лифта, здесь, в роли Всеволода Вишневского, он наконец-то ощутил свою истинную сущность, которая до этого прорывалась только в отношениях со мной да в некоторых ролях, где он отдыхал, как в санатории, будучи самим собой.
   Шармёр сразу стал душой нашей компании. Вечером после спектаклей мы собирались у него на Котельнической набережной, и он всегда встречал нас в затертом махровом полосатом халате, в домашних тапочках на босу ногу. Как соловьиные трели разливался его мат, разливалась водка по стаканам – какие там рюмки! Он становился в центр, якобы на сцену, доставал скрипку, на которой пытался играть в детстве, прижимал ее подбородком и наканифоленным смычком начинал «скрипичный концерт». Он пел песню своего детства и аккомпанировал себе на скрипке, вернее сказать – скрипел.
   – Дети разных народов, мы мечтою о мире живем, в эти грозные годы мы за счастье боро-о-о-о-о-о…
   Это была очень высокая нота, он ее совсем не вытягивал, и если принять во внимание полное отсутствие слуха, то все это вызывало смех. После этого Магистр умолял поскрипеть на скрипочке мотивчик его любимой песенки:
   «Тихо вокруг, только не спит барсук, яйца свои повесил на сук и тихо танцует вокруг». Шармёр пытался доставить удовольствие Магистру, но в ноты этого ночного вальса никак не попадал. Тогда кто-то предложил – хватит скрипеть, давайте куда-нибудь поедем. Быстро одели Шармёра, пересчитали в карманах деньги и через минуту мчались в такси на Ленинградский вокзал. В последнюю секунду вскочили на подножку уходящего поезда. Завтра выходной – четверг – и почему бы молодым «джигитам» вместе с женами не отправиться в северную столицу? Утром вышли на Невский. В радостном возбуждении в кафе «Ленинградское», что на Невском, опохмелились коньяком и кефиром, съели горячие сосиски и под лозунг Магистра – «Надо делать что хочется и ни в чем себе не отказывать» – помчались в Царское Село. В екатерининском дворце мы почти бегом пробежали все анфилады комнат, вышли на солнечный свет, утопая в желтых листьях, походили вокруг лицея, подошли к памятнику Пушкину, вольно сидящему на скамейке, Андрей остановился, шевельнул ногой пышный ворох… Казалось, желтыми были не только листья – желтизна отражалась в воздухе, в небе, в наших глазах… И разные формы этого желтого летали, летали вокруг нас.
   – «Не дорого ценю я громкие слова…» – Андрей вспыхнул строчками Пушкина. Потом были и «Желание славы» и «Я вас люблю, хоть я бешусь» и многое, многое другое. Магистр и Шармёр с долей цинизма в душе и румяные от коньяка и воздуха дамы, стояли, завороженные этой неправдой. Нет, это неправда, что он такой неподдельно искренний, вдохновенный, непосредственный, беззащитный и… гениальный! Неправда, что к нему вдруг слетелись все формы желтых листьев с территории Царского Села. Неправда, что подул ветер и приподнял его над землей в золотом шуршащем облаке! Неправда! А если правда, то это очень обидно.
   Проголодались. Пришли на станцию. В палатке женщина-олигофрен продавала в гремучих целлофановых пакетах, как точно определил Магистр, «подарки». Купили «подарки» – в каждом по два яйца и два куска черного хлеба. Купили каждому по чекушке. Вышли на трассу – ловить машину. Ловля машины всегда удавалась Магистру: он обладал пугающей широтой – предлагал такую сумму денег, от которой ни один шофер не мог отказаться. В этот раз поймали похоронный автобус, сели вокруг несуществующего покойника и начали трапезу или «поминки» с чекушками, яйцами и черным хлебом.
   Вечером – прием у Кирилла Ласкари. Кирочка съехал с мансарды, женился на очень-очень знаменитой артистке, годящейся ему в матери, и жил вместе с ней и ее сыном, которого, если в него не очень внимательно вглядываться, можно было иногда назвать и папой. Итак, все вместе они жили в одном из Дворов Достоевского в большой квартире с роялем, и эта квартира вдруг напомнила мне Петровку, 22. Оказывается, как необходимо получить в жизни – в любой форме – то, что отняли в детстве. Вечером мы сели в «Стрелу», и она понесла нас в сторону Москвы.

Глава 33
ПОТЕРЯ РЕБЕНКА

   Я беременна! У меня будет ребенок! – внутреннее ощущение такое, будто я отправляюсь в счастливое путешествие. И никаких вам абортов! Все! Как мне ему об этом сказать? Он сразу втянет меня на орбиту рассуждений о том, как это сложно… и что он сам еще не знает… вроде он тоже не совсем взрослый… Или просто заорет: «Нет! Нет! Нам еще рано!». Почему у меня все так сложно? – с этими мыслями я стояла в очереди за селедочным маслом в «Кулинарии» ресторана «Прага».
   Пошла пешком по Арбату. Улыбаюсь от умиления, что во мне зародилась жизнь, и мы уже идем вдвоем по улице, пройдет лет десять, думаю я, и вокруг меня будет бегать белобрысый парень с круглыми голубыми глазами, толстенький, а папа… о папе пока думать не будем. Зачем нам отрицательные эмоции?
 
   На Новинском бульваре у Девятинского переулка в новом, ужасающем по архитектуре доме жил Червяк с женой и только что родившейся маленькой девочкой. По этому радостному поводу мы приглашены в гости. Сидим за низким, модным тогда столом. У Андрея – циклотема: он говорит только о Всеволоде Вишневском, которого репетирует, потому что, когда он говорит, к нему приходит решение той или иной сцены, озарение по поводу рисунка характера. Это его прием, он делает так всегда – проверяет на зрителях свои соображения, идеи, всех втягивает в этот шланг под названием «У времени в плену», и все, наперебой, участвуют, как будто им играть этот спектакль! Напротив сидит его друг, Ворон, однокурсник, сбивает патетику темы язвительными насмешками над Мироном, шуточками-издевками, циничным смешком. Андрей сразу отводит глаза в сторону, в пол и… замолкает. Включаюсь, как всегда, я и посылаю обратный удар, защищая крылом своего «птенца».
   – Завидовать нехорошо! – говорю я вслух, глядя прямо в глаза Ворону. – Все эти шуточки, издевки, подковырки – что-то, ох, не дружеского стиля! И означают полное моральное и творческое бессилие. Никто не виноват, что тебя в театре Вахтангова не завалили ролями. А будешь вести себя так оскорбительно – перестанут приглашать в гости.
   Посидела пять минут, довольная своей речью, и вышла в другую комнату. Мне стало нехорошо. Села на диван, в темноте, и стала бороться с надвигающейся тошнотой. Вошел Андрей:
   – Что с тобой?
   – Нет… ничего… просто посидеть хочется в темноте.
   – Ты расстроилась? Что-то случилось?
   – Нет…
   – Я знаю, что-то случилось! Тюнечка, тебя кто-то обидел?
   – Нет… Я беременна, меня тошнит, и поэтому я здесь сижу.
   Не успела я подумать: сейчас разразится вой в форме: «Ой, нет, я не хочу!», как увидела, что он со свойственной ему прыгучестью стал прыгать, чуть не касаясь потолка, и кричать:
   – Я счастлив! У меня будет ребенок! Как я счастлив! Все само решилось! – Напрыгался, сел со мной рядом на диванчик и сказал: – Я знал, что природа не может долго находиться в противоестественности, что-нибудь она придумает!
   Я сидела в изумлении, прижав руки к груди, и думала: «А я-то как счастлива! Никогда не знаешь, что от него ждать».
   Нам нравилось обсуждать, какое имя мы дадим малютке.
   – Абрамчик или Варфоломей, – смеялся Андрей, – я знаю – будет мальчик.
   – Нет уж, пусть он будет Дрюсенок, – предлагала я.
   – Или Тюнька, – добавлял он.
   – Нет, Андрюшечка, именами родителей и предков детей называть нельзя: они берут на себя всю их греховную карму. Ведь раньше детей называли по святцам – по имени святого, который и будет всю жизнь охранять и защищать своего подопечного.
   Единственное, что омрачало радость, – реакция матери, и он со дня на день откладывал разговор с ней.
   Мы ходили в Третьяковскую галерею, чтоб «напитать» ребенка красотой. Однажды ему пришла в голову идея – читать малютке Пушкина. Он открыл книгу и выбрал «Сказку о золотом петушке».
   Поскольку в театре я перестала участвовать в спектаклях с танцами, поползли слухи, что Егорова собралась рожать. Одна из «доброжелательниц» сообщила об этом по телефону в очень тонкой, садистической форме Марии Владимировне, и начались события, ради которых нас и соединил Бог.
   После репетиции в театре меня просят к городскому телефону.
   – Але, – и слышу голос Марии Владимировны:
   – Таня, – говорит она очень спокойно и вежливо. – Вы не могли бы сейчас зайти на Петровку. Мне хотелось бы с вами поговорить.
   – Хорошо, я зайду, – говорю я, и у меня подкашиваются ноги. – Буду через 30 минут. До свидания.
   Две подружки – Субтильная и Наташа – ждут меня в гримерной. Я сообщаю им с ужасом:
   – Звонила Мария Владимировна. Сейчас иду к ней. И почему я должна перед ней отчитываться, когда моя родная мать обо мне ничего не знает?!
   – Ты успокойся, ничего лишнего не говори, не дай себя спровоцировать, – говорит Наташа, а Субтильная добавляет:
   – У тебя васнецовские глаза, и серый волк вынесет вас сквозь лес в тридевятое царство! Мы никуда не уходим – будем тебя здесь ждать.
   На Петровке, 22 подхожу к двери с медной табличкой, на которой выгравировано с одной общей большой «М» – Миронова и Менакер. Табличка, которой ни у кого больше на дверях нет, всегда включает в сознание: «Внимание! Здесь живут очень важные люди!» Это дорогой своеобразный психологический ярлык на «вещь», как теперь говорят – лейблочка. Звоню в дверь – открывает Мария Владимировна. Она в голубом халате, на голове – сооружение из бигуди, обтянутое сеточкой, что на языке символов означает – плевала я на тебя, кто ты такая, чтобы я перед встречей с тобой переодевалась и «раскручивалась».
   – Раздевайтесь, – сказала она. Я разделась. Села на «свой» зеленый диван. Она стояла напротив у буфета красного дерева.
   – Мне сказали, что вы беременны. Это правда?
   – Да.
   – Что вы собираетесь делать?
   – Родить ребенка.
   – Но вы знаете, что Андрей не может на вас жениться?
   – Почему?
   – Потому, что ему еще рано! Ему надо делать карьеру, а не заниматься детьми!
   – Ну-у-у-у… Пушкину дети не помешали стать гением.
   Тут ее передернуло, но она взяла себя в руки и произнесла:
   – Вы знаете, что Андрей не хочет иметь детей?
   – Я знаю, что он прыгал, прыгал от счастья, узнав об этом событии.
   Тут она почти закричала:
   – Вы обязаны сделать аборт!
   – Мне мама не разрешает, – соврала я кротко.
   По выражению лица Марии Владимировны я поняла, что мне надо быстро одеться и ретироваться. В дверях попрощалась и, спускаясь вниз по ступенькам, услышала крик глубоко обиженного человека:
   – Имейте в виду – вы не получите ни копейки!
   Я вышла на улицу, содрогаясь от холода, от беседы и от последней фразы, поймала такси и поехала в театр, где меня ждали подружки.
   А на Петровке за дверью с табличкой «Миронова и Менакер» происходило следующее. Выкрикнув последнюю фразу о «копейках», она хлопнула дверью и осталась в квартире наедине сама с собой. Сначала она воткнула ногти в подушечки ладоней, подошла к окну, посмотрела, как я иду по двору, кинула мне вслед проклятья, взялась было машинально рвать бигуди на голове, раздумала, подошла к буфету, налила себе рюмку рябиновой, выпила и горько заплакала. Она рыдала так, как в детстве рыдала маленькая Маруся по красному чемоданчику, который выбросила в окно и так смертельно обидела ее этим Ритка Ямайкер. Она рыдала так, что ее целеустремленный нос покраснел, разбух от слез и уже потерял бойцовский вид. Достала из шкафа накрахмаленный белый платочек, но и он потерял форму, пропитавшись насквозь слезами – хоть выжимай! Она села в изнеможении на диван и продолжала вздрагивать от рыданий – ведь у нее отнимали любимого, единственного Андрюшу. Отнимают! Этот глагол «отнимают» и еще что-то непроявленное терзало ее сознание, она никак не могла справиться с этим терзанием и, упав на подушку, заснула отчаянным сном.
   А во сне – стоит она на сцене, все сверкает, блестит, играет, на голове ее корона, а на плечо накинуто волшебное блестящее одеяло. Ей рукоплещет зал, которому нет конца и края, он безграничен, рукоплещут звезды и планеты, поскольку нет потолка, а есть – небо. Она стоит, кланяется во все стороны, поднимает голову, кланяется небосводу и, приложив руку к сердцу, благодарит луну, которая ради такого случая кивает ей своей желтой головой. Неожиданно на сцену жизни падает с неба коляска с ребенком. Раздаются аплодисменты. Зал в восторге кричит: «А-а-а-а-а!». Ребенок оказался очень бойким, выскочил из своего гнезда, бросился к героине, сдернул с нее корону, нахлобучил на свою голову и стал тащить ее волшебное одеяло на себя. Коляска самоходом поехала на артистку и вытеснила ее со сцены. «Отдай одеяло!» – кричит она малютке. Но уже поздно. Она, как Золушка, уже вне сцены, в пыльных углах кулис, в стареньком, незаметном платье. Ее никто не видит. Ей никто не рукоплещет. Ее все забыли. А видят на сцене ребенка в короне, с перекинутым через плечо волшебным одеялом, который громко смеется. Она беззвучно кричит: «Он отнял у меня все! Власть, силу, славу! Меня никто не будет любить, потому что теперь не я главная, а он!».