Страница:
В один из вечеров в банкетном зале в гостинице – со свечами и хрусталями, люстрами и бокалами – прием с представителями чехословацкой культуры. Стою с прямой спиной, улыбаюсь всем, в новомодном джинсовом длинном костюме – юбка-банан, на ногах элегантные черные замшевые сапожки на тонком каблуке. В руках хрустальный бокал с коньяком. Только я сделала движение с улыбкой в сторону незнакомого чеха, стоящего рядом, как между нами вырос Андрей.
– Девушка, что вы здесь делаете? – спросил он меня. – Можно с вами познакомиться?
– Я – журналистка, – ответила я в тон. – Хотела бы взять интервью. Может быть, у вас?
– Буду счастлив! У меня масса времени!
– Как вы считаете, что важнее в искусстве – как или что? – начала я.
– Кто! – ответил он.
– Любимый художник?
– Тот, кто вам нарисовал ваш носик!
– Композитор?
– Бизе-Щедрин! Но безе лучше отдельно. В виде пирожного.
– Цвет?
– Вашего белья. У вас какое? Можно посмотреть?
– Однако, вы нахально себя ведете. Любимое блюдо?
– Кофе с сигаретой и…
– Город?
– Прага!
– Имя?
– Татьяна, русская душою, сама не зная почему, любила рюмку коньяку.
– Время суток?
– С 9 вечера до 9 утра, начиная с сегодняшнего дня.
– Любимая архитектура?
– Кровать, – и добавил. – Теперь я холост и надеюсь, вы не откажетесь выпить со мной чашечку кофе. Немедленно уходим отсюда.
И на глазах изумленной публики мы покинули банкетный зал.
Тихо играла музыка. Горела свеча.
Посреди номера стоял открытый чемодан, рядом с чемоданом стояла я, совершенно голая, в сапогах, и он, вытаскивая один за другим бесконечное количество разноцветных шелковых итальянских платков, завязывал их на всех частях моего тела. Платками были перевязаны руки у предплечий, локти, кисти, шея, наискосок, как шаль, платок закрывал одну грудь, а другая – вызывающе торчала, еще один платок лег на бедра, я качнула ими, пошла танцевать восточный танец. Не снимая этого наряда, я пила кофе, курила сигареты – внутри происходили бурные монологи, в движениях была осторожность, глаза блестели грустной радостью.
– Что будет дальше? – сказали мы в один голос. Мы лежали, обняв друг друга. Было неясно – смеемся мы или плачем, и он все вскрикивал:
– Таня! Это ты? Не может быть! – трогал меня руками, как слепой, и все повторял до утра: – Таня? Это ты? Неужели это ты, Танечка? Да развяжи ты эти платки, наконец…
Сделав несколько акробатических трюков – мостик, колесо, шпагат, – Акробатка, которая не расставалась с ним в Италии, прислонила ухо к двери и пыталась понять, что же там происходит?
Андрей, напившись к утру коньяку, пел:
Я рисовала ему лицо нежно-нежно, вдруг ему становилось щекотно, он вздрагивал, смеялся, в эту ночь так и не заснули.
В театре на спектакле, проходя мимо, он, загадочно улыбаясь, бросал в меня фразу из «Ревизора»: «Душа моя, Тряпичкин, со мной такое произошло!» Ох, мы были на подъеме! Мы провели медовую неделю. Он говорил:
– После Риги наш любимый город – Прага! Давай здесь останемся! Попросим политического убежища, устроимся в театр. Я буду рабочим сцены, а ты реквизитором. Бросить всех! Забыть все! А как же мама?
После этой фразы мне показалось, что ко мне подъехала гильотина. Мама! Я совсем забыла про маму, и эта «радостная» весть вернула меня в реальную действительность и заставила посмотреть на все другими глазами.
Глава 44
Глава 45
Глава 46
– Девушка, что вы здесь делаете? – спросил он меня. – Можно с вами познакомиться?
– Я – журналистка, – ответила я в тон. – Хотела бы взять интервью. Может быть, у вас?
– Буду счастлив! У меня масса времени!
– Как вы считаете, что важнее в искусстве – как или что? – начала я.
– Кто! – ответил он.
– Любимый художник?
– Тот, кто вам нарисовал ваш носик!
– Композитор?
– Бизе-Щедрин! Но безе лучше отдельно. В виде пирожного.
– Цвет?
– Вашего белья. У вас какое? Можно посмотреть?
– Однако, вы нахально себя ведете. Любимое блюдо?
– Кофе с сигаретой и…
– Город?
– Прага!
– Имя?
– Татьяна, русская душою, сама не зная почему, любила рюмку коньяку.
– Время суток?
– С 9 вечера до 9 утра, начиная с сегодняшнего дня.
– Любимая архитектура?
– Кровать, – и добавил. – Теперь я холост и надеюсь, вы не откажетесь выпить со мной чашечку кофе. Немедленно уходим отсюда.
И на глазах изумленной публики мы покинули банкетный зал.
Тихо играла музыка. Горела свеча.
Посреди номера стоял открытый чемодан, рядом с чемоданом стояла я, совершенно голая, в сапогах, и он, вытаскивая один за другим бесконечное количество разноцветных шелковых итальянских платков, завязывал их на всех частях моего тела. Платками были перевязаны руки у предплечий, локти, кисти, шея, наискосок, как шаль, платок закрывал одну грудь, а другая – вызывающе торчала, еще один платок лег на бедра, я качнула ими, пошла танцевать восточный танец. Не снимая этого наряда, я пила кофе, курила сигареты – внутри происходили бурные монологи, в движениях была осторожность, глаза блестели грустной радостью.
– Что будет дальше? – сказали мы в один голос. Мы лежали, обняв друг друга. Было неясно – смеемся мы или плачем, и он все вскрикивал:
– Таня! Это ты? Не может быть! – трогал меня руками, как слепой, и все повторял до утра: – Таня? Это ты? Неужели это ты, Танечка? Да развяжи ты эти платки, наконец…
Сделав несколько акробатических трюков – мостик, колесо, шпагат, – Акробатка, которая не расставалась с ним в Италии, прислонила ухо к двери и пыталась понять, что же там происходит?
Андрей, напившись к утру коньяку, пел:
– Танечка, – говорил мне Андрей, – прошу тебя, я тебя очень прошу, я так отвык от этого, прошу тебя, нарисуй мне лицо.
Вернулся я на родину,
Шумят березки стройные.
Три года я без отдыха
Служил в чужом краю!
Я рисовала ему лицо нежно-нежно, вдруг ему становилось щекотно, он вздрагивал, смеялся, в эту ночь так и не заснули.
В театре на спектакле, проходя мимо, он, загадочно улыбаясь, бросал в меня фразу из «Ревизора»: «Душа моя, Тряпичкин, со мной такое произошло!» Ох, мы были на подъеме! Мы провели медовую неделю. Он говорил:
– После Риги наш любимый город – Прага! Давай здесь останемся! Попросим политического убежища, устроимся в театр. Я буду рабочим сцены, а ты реквизитором. Бросить всех! Забыть все! А как же мама?
После этой фразы мне показалось, что ко мне подъехала гильотина. Мама! Я совсем забыла про маму, и эта «радостная» весть вернула меня в реальную действительность и заставила посмотреть на все другими глазами.
Глава 44
УДАЧНАЯ ОХОТА ПЕВУНЬИ
– Слушай, как там Миронов? – спрашивала меня Певунья при встрече в Доме актера. – Развелся или не развелся?
«Как там Миронов?» – она спрашивала всегда и у всех. Но теперь ее это особенно волновало – у нее родилась дочка, но отношения с отцом ребенка не сложились, и она воспитывала малютку одна.
У Андрея началась новая жизнь на улице Танеевых у родителей. Музыкальная система, динамики занимали почти всю комнату. Это создавало неудобства для Марии Владимировны, тем более она была раздражена ситуацией – коту под хвост такую квартиру на Герцена! Она стоила стольких трудов и денег!
– Обобрали! Я говорила, что тебя ограбят!
Каждый вечер она сидела в прихожей, где стояли книги, и судорожно ждала сына. Менакер устал от жизни, плохо себя чувствовал и уже не мог соответствовать ей, конфликтеру, во взрывных ситуациях А вот Андрей – воспламеняющийся и заводной… Он приходил домой очень поздно – спектакль, потом гости, потом еще гости, и уже с порога начиналось:
– Я тут с ума схожу! Я не знаю, что мне думать! Где ты шляешься, сволочь?!
Андрей тут же поддавался на провокацию, тоже начинал кричать:
– Мне уже не пять лет! Не надо меня все время ждать и проверять! Я не ребенок! У меня такой ритм жизни! Хватит! Мне надоело!
– Ах, тебе надоело?! – кипела Мария Владимировна в этом животворящем для нее конфликте.
Он находился в отчаянии. Из огня да в полымя! Вернуться назад на Герцена – лучше в петлю. Жить с матерью – они не могли ужиться, они очень похожи – невмоготу!
А я? Я опять ускользала. Я разрывалась пополам. Одна моя часть рвалась к нему, а другая – от него. «Я не справлюсь с этим образом жизни, с матерью, а она будет всегда кружить вокруг нас на метле, и я его возненавижу в первые два месяца. „Рудольф Валентино“, кинолюбовник, театральный кумир! А дома – тиран, узурпатор и психопат. Он опять меня закабалит, и я буду сидеть при нем как собака Баскервилей „Таня, не наступай на одни и те же грабли! – шептал мне инстинкт самосохранения. – Сиди тихо. Жизнь сама все поставит на свои места“. И она поставила!
Однажды вечером с улыбкой и песней в квартиру на улице Танеевых впорхнула Певунья. Как заблестели глаза у Марии Владимировны! Она сразу налила рябиновой, они крепко выпили, и Певунья увезла к себе домой артиста Миронова. «И с ним была плутовка такова». Она была на вершине счастья – наконец-то ее охота увенчалась успехом. Ему некуда деваться! И ее ненасытное тщеславие было удовлетворено. Она форсировала получение двухкомнатной квартиры, а пока они вдвоем, как родители, решили заняться концертной деятельностью. В психиатрии это называется принудительное повторение – повторение судьбы родителей. В декабре они уже уехали в Ленинград на первый совместный концерт.
Андрей мечтал о нормальной семье, ему показалось, что вот наконец-то все может получиться. Певунья – хваткая, деловая, хозяйственная. И главное – увлечь себя на поставленную задачу, а задача – сделать дом, семью, место, куда бы он мог спокойно приходить и чувствовать себя хозяином.
Они как одержимые играли концерты, а я писала рассказы, очерки… Вызвала Шармёра, прочитала ему рассказ, он послушал и сказал:
– Иди на Цветной бульвар в «Литературную газету», на пятый этаж. К Веселовскому. Он – главный редактор шестнадцатой полосы. Отдай ему это, напечатает. Будет приставать.
Так я и сделала – пошла на Цветной бульвар, поднялась на пятый этаж к Веселовскому – это был лесной рыжий человек. Приставал, но рассказ напечатал. 25 июня 1975 года состоялась моя литературная премьера. «Бедная Лиза» назывался мой рассказ на шестнадцатой полосе «Литературной газеты». Так по-разному мы с Андреем отметили новые повороты жизни – он растрачивал свой блистательный Божий дар, трепал его в концертах, зарабатывая деньги, а я сконцентрировалась на даре литературном и выскочила из артисток в писательницы.
На репетиции зеленоглазая Зина в зрительном зале размахивала газетой и провозглашала:
– Рассказ Егоровой в «Литературной газете»! Напечатан рассказ Егоровой! В газете! Кто бы мог подумать!
Привожу этот рассказ, который наделал тогда столько шуму.
Модная Лиза, экстравагантная, красные ноготки на тонких пальцах, черное платье и красный длинный шарф. Ресницы касались лба. Глаза, огромные, изумленные, смотрели на меня с надеждой.
– Лиза, вы горящая головешка, нечаянно брошенная в мою жизнь! Это какое-то наваждение, какая-то страсть!..
Она тихо промолвила:
– Под силой страсти мы подразумеваем такую страсть, предмет которой так необходим для нашего счастья, что без обладания им жизнь кажется невыносимой. Гельвеций.
И глядя в мои остановившиеся глаза, добавила:
– Французский философ восемнадцатого века, эпоха Просвещения…
И засунула себе в рот ветку петрушки.
Я быстро наполнил наши бокалы шампанским и постарался перевести разговор в другое русло:
– Вы любите живопись, Лизочка? Вчера я был на выставке «Шедевры европейской…»
– Да, конечно, – перебила она. – Учиться можно только на шедеврах. Настоящий шедевр можно узнать по такому бесспорному признаку: в нем ничего нельзя изменить. Поль Валери.
Я нежно коснулся ее руки:
– Лиза, руки-то какие холодные! Замерзли? Нет? Наверное, сердце горячее? – спросил я, заглядывая ей в глаза.
– Схоластическое восприятие мира, – холодно отпарировала она. – Сердце? Наши сердца – высохшие ячейки. А любовь, друг мой, это зодчий вселенной.
Акции мои падали. Я мучительно напрягал свою память, припоминая, что читал в последнее время. Я хотел вспомнить хоть какого-нибудь писателя, но ничего кроме «Солнечный круг, небо вокруг» в голове не вертелось.
– Солнечный круг, небо вокруг, – сказал я. Она зловеще-снисходительно улыбнулась:
– Лозунг Горация. Отважься быть разумным!
«Золотые слова», – подумал я и стал нервно шарить по карманам, ища спасительную сигарету. А она сидела, глядя на меня своими неподвижными глазами, и выклевывала с тарелки длинными тонкими пальцами то морковку, то горошек, отщипывала маленькие кусочки теплого калача.
Я закурил. «Сейчас или никогда! Дерзай!» – сказал я себе.
– Так вот, посмотрите в окно, Лизочка, как прекрасен этот мир… Посмотри… посмотри… Я хочу… Я хочу… чтобы, так сказать, день начинался и кончался тобой. Одиночество – страшная штука…
– Все талантливые люди одиноки.
Добрый человеческий голос неожиданно появившейся официантки вывел меня из оцепенения:
– Бифштексики можно подавать? Прожаренные или с кровью?
– С кровью, – сказала Лизонька.
Я испуганно посмотрел на нее и заказал себе коньяк. Сочувственно мне улыбаясь и очищая с ноготка оторвавшийся кусочек лака, она нежно пропела:
– Ах, вы эдакий эпикуреец! – Я пил рюмку за рюмкой. Постепенно стекались люди. Они шумели, разговаривали, смеялись!!! Я видел, как смотрели мужчины на мою спутницу. В голове стучало. Передо мной были уже две… три… четыре Лизы, и все они наперебой говорили потухшими голосами классиков.
– Напрасно вы мешаете коньяк с шампанским. Надо выбрать что-то одно, – как будто издалека звучал ее голос. – Умение различать необходимо для обладания наслаждением.
– Кто?! – угрожающе спросил я.
– Эпикур, Эпикур. Я неоэпикурейка, только не путайте меня с язычницей.
Теперь я уже понимал, что положение мое безнадежно.
Она, таинственно заглатывая орешки, вызывающе посмотрела на меня и, звякнув браслетиком, ехидно произнесла:
– Ум – это звучащая лишь в унисон струна. Лабрюйер.
– Чтобы день начинался и кончался тобой! – с отчаянием прорвалось у меня наружу. Затравленная память моя восстала, и я стал кричать:
– «Ум хорошо, а два – лучше!», «За твоим языком не поспеешь босиком!», «Знает и ворона, что нужна оборона!», «Сердце с перцем, душа с чесноком!»
– Вы просто пьяны, – жалобно начала она, оглядываясь по сторонам.
– Пьяный проспится, а дурак никогда! – кричал я в экстазе.
И в тот момент, когда она сложила губки, чтобы оскорбить меня пронзительной цитатой, я поднял рюмку коньяка и с наслаждением прочитал свои первые стихи:
– Завтра в пять позвоню! Лиза! Лизонька! Голос природы, которому мы внимаем, самый прекрасный голос в мире!
– Монтескье! – услышал я сзади. Передо мной стояла официантка, подавая счет.
«Как там Миронов?» – она спрашивала всегда и у всех. Но теперь ее это особенно волновало – у нее родилась дочка, но отношения с отцом ребенка не сложились, и она воспитывала малютку одна.
У Андрея началась новая жизнь на улице Танеевых у родителей. Музыкальная система, динамики занимали почти всю комнату. Это создавало неудобства для Марии Владимировны, тем более она была раздражена ситуацией – коту под хвост такую квартиру на Герцена! Она стоила стольких трудов и денег!
– Обобрали! Я говорила, что тебя ограбят!
Каждый вечер она сидела в прихожей, где стояли книги, и судорожно ждала сына. Менакер устал от жизни, плохо себя чувствовал и уже не мог соответствовать ей, конфликтеру, во взрывных ситуациях А вот Андрей – воспламеняющийся и заводной… Он приходил домой очень поздно – спектакль, потом гости, потом еще гости, и уже с порога начиналось:
– Я тут с ума схожу! Я не знаю, что мне думать! Где ты шляешься, сволочь?!
Андрей тут же поддавался на провокацию, тоже начинал кричать:
– Мне уже не пять лет! Не надо меня все время ждать и проверять! Я не ребенок! У меня такой ритм жизни! Хватит! Мне надоело!
– Ах, тебе надоело?! – кипела Мария Владимировна в этом животворящем для нее конфликте.
Он находился в отчаянии. Из огня да в полымя! Вернуться назад на Герцена – лучше в петлю. Жить с матерью – они не могли ужиться, они очень похожи – невмоготу!
А я? Я опять ускользала. Я разрывалась пополам. Одна моя часть рвалась к нему, а другая – от него. «Я не справлюсь с этим образом жизни, с матерью, а она будет всегда кружить вокруг нас на метле, и я его возненавижу в первые два месяца. „Рудольф Валентино“, кинолюбовник, театральный кумир! А дома – тиран, узурпатор и психопат. Он опять меня закабалит, и я буду сидеть при нем как собака Баскервилей „Таня, не наступай на одни и те же грабли! – шептал мне инстинкт самосохранения. – Сиди тихо. Жизнь сама все поставит на свои места“. И она поставила!
Однажды вечером с улыбкой и песней в квартиру на улице Танеевых впорхнула Певунья. Как заблестели глаза у Марии Владимировны! Она сразу налила рябиновой, они крепко выпили, и Певунья увезла к себе домой артиста Миронова. «И с ним была плутовка такова». Она была на вершине счастья – наконец-то ее охота увенчалась успехом. Ему некуда деваться! И ее ненасытное тщеславие было удовлетворено. Она форсировала получение двухкомнатной квартиры, а пока они вдвоем, как родители, решили заняться концертной деятельностью. В психиатрии это называется принудительное повторение – повторение судьбы родителей. В декабре они уже уехали в Ленинград на первый совместный концерт.
Андрей мечтал о нормальной семье, ему показалось, что вот наконец-то все может получиться. Певунья – хваткая, деловая, хозяйственная. И главное – увлечь себя на поставленную задачу, а задача – сделать дом, семью, место, куда бы он мог спокойно приходить и чувствовать себя хозяином.
Они как одержимые играли концерты, а я писала рассказы, очерки… Вызвала Шармёра, прочитала ему рассказ, он послушал и сказал:
– Иди на Цветной бульвар в «Литературную газету», на пятый этаж. К Веселовскому. Он – главный редактор шестнадцатой полосы. Отдай ему это, напечатает. Будет приставать.
Так я и сделала – пошла на Цветной бульвар, поднялась на пятый этаж к Веселовскому – это был лесной рыжий человек. Приставал, но рассказ напечатал. 25 июня 1975 года состоялась моя литературная премьера. «Бедная Лиза» назывался мой рассказ на шестнадцатой полосе «Литературной газеты». Так по-разному мы с Андреем отметили новые повороты жизни – он растрачивал свой блистательный Божий дар, трепал его в концертах, зарабатывая деньги, а я сконцентрировалась на даре литературном и выскочила из артисток в писательницы.
На репетиции зеленоглазая Зина в зрительном зале размахивала газетой и провозглашала:
– Рассказ Егоровой в «Литературной газете»! Напечатан рассказ Егоровой! В газете! Кто бы мог подумать!
Привожу этот рассказ, который наделал тогда столько шуму.
БЕДНАЯ ЛИЗА
– Лиза, вы… вы, Лизочка, прелесть, – говорил я, сидя за столом многолюдного ресторана.Модная Лиза, экстравагантная, красные ноготки на тонких пальцах, черное платье и красный длинный шарф. Ресницы касались лба. Глаза, огромные, изумленные, смотрели на меня с надеждой.
– Лиза, вы горящая головешка, нечаянно брошенная в мою жизнь! Это какое-то наваждение, какая-то страсть!..
Она тихо промолвила:
– Под силой страсти мы подразумеваем такую страсть, предмет которой так необходим для нашего счастья, что без обладания им жизнь кажется невыносимой. Гельвеций.
И глядя в мои остановившиеся глаза, добавила:
– Французский философ восемнадцатого века, эпоха Просвещения…
И засунула себе в рот ветку петрушки.
Я быстро наполнил наши бокалы шампанским и постарался перевести разговор в другое русло:
– Вы любите живопись, Лизочка? Вчера я был на выставке «Шедевры европейской…»
– Да, конечно, – перебила она. – Учиться можно только на шедеврах. Настоящий шедевр можно узнать по такому бесспорному признаку: в нем ничего нельзя изменить. Поль Валери.
Я нежно коснулся ее руки:
– Лиза, руки-то какие холодные! Замерзли? Нет? Наверное, сердце горячее? – спросил я, заглядывая ей в глаза.
– Схоластическое восприятие мира, – холодно отпарировала она. – Сердце? Наши сердца – высохшие ячейки. А любовь, друг мой, это зодчий вселенной.
Акции мои падали. Я мучительно напрягал свою память, припоминая, что читал в последнее время. Я хотел вспомнить хоть какого-нибудь писателя, но ничего кроме «Солнечный круг, небо вокруг» в голове не вертелось.
– Солнечный круг, небо вокруг, – сказал я. Она зловеще-снисходительно улыбнулась:
– Лозунг Горация. Отважься быть разумным!
«Золотые слова», – подумал я и стал нервно шарить по карманам, ища спасительную сигарету. А она сидела, глядя на меня своими неподвижными глазами, и выклевывала с тарелки длинными тонкими пальцами то морковку, то горошек, отщипывала маленькие кусочки теплого калача.
Я закурил. «Сейчас или никогда! Дерзай!» – сказал я себе.
– Так вот, посмотрите в окно, Лизочка, как прекрасен этот мир… Посмотри… посмотри… Я хочу… Я хочу… чтобы, так сказать, день начинался и кончался тобой. Одиночество – страшная штука…
– Все талантливые люди одиноки.
Добрый человеческий голос неожиданно появившейся официантки вывел меня из оцепенения:
– Бифштексики можно подавать? Прожаренные или с кровью?
– С кровью, – сказала Лизонька.
Я испуганно посмотрел на нее и заказал себе коньяк. Сочувственно мне улыбаясь и очищая с ноготка оторвавшийся кусочек лака, она нежно пропела:
– Ах, вы эдакий эпикуреец! – Я пил рюмку за рюмкой. Постепенно стекались люди. Они шумели, разговаривали, смеялись!!! Я видел, как смотрели мужчины на мою спутницу. В голове стучало. Передо мной были уже две… три… четыре Лизы, и все они наперебой говорили потухшими голосами классиков.
– Напрасно вы мешаете коньяк с шампанским. Надо выбрать что-то одно, – как будто издалека звучал ее голос. – Умение различать необходимо для обладания наслаждением.
– Кто?! – угрожающе спросил я.
– Эпикур, Эпикур. Я неоэпикурейка, только не путайте меня с язычницей.
Теперь я уже понимал, что положение мое безнадежно.
Она, таинственно заглатывая орешки, вызывающе посмотрела на меня и, звякнув браслетиком, ехидно произнесла:
– Ум – это звучащая лишь в унисон струна. Лабрюйер.
– Чтобы день начинался и кончался тобой! – с отчаянием прорвалось у меня наружу. Затравленная память моя восстала, и я стал кричать:
– «Ум хорошо, а два – лучше!», «За твоим языком не поспеешь босиком!», «Знает и ворона, что нужна оборона!», «Сердце с перцем, душа с чесноком!»
– Вы просто пьяны, – жалобно начала она, оглядываясь по сторонам.
– Пьяный проспится, а дурак никогда! – кричал я в экстазе.
И в тот момент, когда она сложила губки, чтобы оскорбить меня пронзительной цитатой, я поднял рюмку коньяка и с наслаждением прочитал свои первые стихи:
Тут она взвизгнула, бросив на меня полный слез уничтожающий взгляд. Это был ее собственный голос, прекрасный и неповторимый. Я стоял, раскачиваясь, как матрос на палубе, с рюмкой в руке. И когда она была уже у дверей, не обращая внимания на посетителей, я крикнул:
Лиза, да ты просто дура!
Начиталась Эпикура!
– Завтра в пять позвоню! Лиза! Лизонька! Голос природы, которому мы внимаем, самый прекрасный голос в мире!
– Монтескье! – услышал я сзади. Передо мной стояла официантка, подавая счет.
Глава 45
А МЫ ОПЯТЬ ВМЕСТЕ!
Чек вопреки Зининым восторгам по поводу моего литературного успеха озлился и один за другим снял все спектакли Магистра из репертуара. Я практически оказалась без единой роли. Но этого было мало. Перед моей гримерной каждый день садистически вывешивали мои экзотические костюмы из «Чудака» – они были все разрезаны либо вдоль, либо поперек. Я прижимала руку к сердцу и сгибалась в три погибели от боли.
Еще несколько рассказов были напечатаны в «Литературной газете» – на этом моя эпопея с рыжим, в веснушках, Веселовским закончилась. Я задумала написать пьесу.
«Ищи путь, все более отступая внутрь; ищи путь, смело выступая наружу. Не ищи его на одной определенной дороге… Достигнуть пути нельзя одной только праведностью, или одним религиозным созерцанием, или горячим стремлением вперед… Ищи путь, пробуя всяческие испытания…» – гласила древняя мудрость.
У меня появилось время, и я стала анализировать свою жизнь, свои поступки, себя. Где-то на периферии моего сознания толклись слова: Андрюша… белый конь… «Жигули»… Певунья… выгода… опять белый конь, на котором он за мной не заехал в этой жизни, променял коня и любовь на антикварную люстру, а я не могу забыть моего несчастного ребенка и тот страшный год! Не могу! Хоть режь! И враждебность к нему заполняла миллионы моих клеток.
В августе этого же года мы вылетели на гастроли в Алма-Ату. Брат мой с женой работали за границей, приехали из Ирана и воткнули в один чемодан несметное количество рулонов иранского синтетического материала разных цветов, химических, с люрексом. Рулоны – розовые, зеленые, синие, желтые, голубые. На них нельзя было смотреть – сразу начинали слезиться глаза.
– Танюша, может, там, в Казахстане, кто-нибудь это купит? – попросили меня родственники.
«Танюша» не отказалась от рулонов и на полусогнутых тащила их в далекий Казахстан.
Ох, какой красивый город Алма-Ата! Чистый. Цепь гор со снежными вершинами, горные журчащие речки с невиданными кустами, усыпанными белыми цветами, «Медео», красочные базары.
Как-то разговорилась с казашкой-буфетчицей – не нужен ли вам материальчик? Очень красивый! Заграничный! Она пришла в мой номер, ахала, охала, потом сказала: «Я возьму полметра на кофточку». Я подумала: «Если так будет двигаться торговля, то мне надо будет сидеть здесь года два или три, чтобы продать все». Тут мелькнула идея, и я, взяв два рулона и двух артисток с собой, чтоб не было скучно, отправилась в комиссионный магазин. Зашли сразу за «кулисы».
– Девочки… здрасьте… мы из театра Сатиры, вот вам билетики на спектакль… Нам надо толкнуть материал, – тут я достаю рулон и продолжаю, – отрежьте себе, каждая, на платьице или на костюмчик. Как вы думаете, у вас это пойдет? У меня таких еще восемь штук.
– Несите, – сказали «девочки» с раскосыми глазами. И я принесла, совершенно не надеясь, что этот кошмар может кто-нибудь купить.
Через девять дней позвонили из магазина и пригласили прийти получить деньги: все продано!
Я получила огромное количество денег – запечатанные пачки из одних замусоленных трешек.
– Кто же это все купил? – робко спросила я, предполагая, что это могли быть новобрачные.
– У нас в такие материалы покойников заворачивают, – сказали раскосые «девочки». – Это очень важно – в последний путь уйти в красивом.
По этому торжественному поводу невероятной сделки артистки сидели в моем номере и «купались» в шампанском.
– Царство им небесное! – периодически выкрикивала Субтильная, имея в виду завернутых покойников.
Так проходила материальная сторона жизни, но была и романтическая.
Я опять сидела в ванной в номере Андрея, он занимался своим любимым делом – тер меня мочалкой, шампунем мыл голову, вытирал насухо, потом мы менялись местами – я терла его мочалкой, выливала шампунь на его роскошные волосы. Вышла в комнату, совсем голая, за полотенцем – оно осталось на стуле – и засекла «разведку» – за окном номера, выпадая одновременно из человеческого облика и с территории своего балкона, маячило лицо Корнишона. Он сосредоточенно вслушивался и вглядывался во все, что происходит в номере у Миронова.
– Андрюшенька! Бунин! Бунин! Надо немедленно читать Бунина!
И мы читали «Лику».
– Что с тобой? – спрашивал он меня, видя, как на меня вдруг накатывает туча. От Бунина я переносилась в свою жизнь, начинала плакать, потом рыдать и говорить сквозь слезы:
– Я ничего не могу забыть! Я не могу забыть эту историю с ребенком… как я лежала на этом столе… и ты… тогда меня предал… не могу… и сейчас ты меня предал…
– Тюнечка, я не знаю, что мне думать… ты сама все время от меня бежишь…
– Потому что я боюсь, у меня уже рефлекс собаки Павлова…
– Тюнечка, ты меня бросила сама, а если мы будем вместе, ты меня возненавидишь и опять бросишь… Я не могу больше так страдать… Мы все равно любим друг друга… Кто же у нас отнимет нас…
Зазвонил междугородний телефон. Певунья.
– Мне некогда! – резко и хамовато ответил ей Андрей.
И мы опять впились в книгу. Уходя, я сказала:
– Не стоит так разговаривать с женщиной, с которой живешь. Перезвони.
На следующий день он подошел ко мне и отчитался: «Я перезвонил». После спектаклей мы ездили в горные рестораны, в аулы, ночами купались в бассейне на «Медео», парились в бане и совершенно отключились от московской жизни. Шармёр все это замечал, вынюхивал и пытался вбить клин в наши отношения. Это был типичнейший Швабрин из «Капитанской дочки» Пушкина.
– Таня, – подошел однажды ко мне бледный Андрей, – так нельзя поступать и говорить такое нельзя!
Я быстро выяснила в чем дело и поняла, что это низкая интрига завистливого Шармёра.
По коридору гостиницы шагает Субтильная на каблуках, я беру ее за руку и говорю:
– Сейчас идешь со мной!
– Куда?
– Увидишь!
Входим в номер Шармёра. Он лежит под белой простыней. Вечер. На тумбочке – бутылка коньяка и стаканы. У меня внутри бушует смерч. Торнадо. Сажусь рядом. На стульчик в изголовье. Субтильная – у стены в кресле, у торца кровати. В ногах.
– Ты же непорядочный человек, – начинаю я спокойно. – Хоть ты и напялил на себя маску добренького – рога-то проглядывают! Ох, не добренький ты! Возлюбленная твоя – зависть, на какие страшные поступки она тебя толкает! Ты одновременно мудак, Яго и подлец.
Он лежит под белой простыней, как завернутый покойник, и ни одна жила не двигается на его лице.
– Ты не только подлец – ты нравственный шулер! Как же ты Андрея ненавидишь, завидуешь! Это и ежу ясно, спаиваешь его, наушничаешь. У тебя куча ушей на голове (вспомнила я Новый год).
Субтильная на нервной почве беспрерывно моргает глазами – у нее тик.
– В общем, диагноз, – продолжаю я, – мерзавец студенистый!
Шармёр не шевелится. Я подхожу к столу, беру с него большую вазу с цветами и швыряю в открытую балконную дверь на улицу. Сажусь на стульчик. Он не реагирует. Стук в дверь. Дворник:
– Это из вашего номера сейчас ваза вылетела?
– Да вы что? – отвечаю я. – У нас тут больной, мы его навещаем.
Дворник уходит. Тогда я предлагаю:
– Давай выпьем! За др-р-р-р-ужбу, по анпёшечке! Ты же любишь коньячок! – И наливаю нам по полстакана коньяка.
– Давай чокнемся! – Он берет стакан, я продолжаю. – Когда чокаются, надо в глаза смотреть, ничтожество! – И плеснула ему коньяк в лицо. Он вскочил с кровати совершенно голый с криком: «В глаза попала! Глаза!» – И бегом в ванную мыть свои забрызганные коньяком очи холодной водой. Через минуту он, как раненый вепрь, выскочил в комнату, схватил меня, бросил на кровать и стал душить. Номера в гостинице крохотные, поэтому, нагнувшись и схватив меня за шею, он невольно водил своей голой задницей по носу Субтильной.
Я совершенно не удушенная, лежала на кровати, смеялась и говорила:
– Совсем душить не умеешь! Какие у тебя руки слабые!
Он порвал, конечно, все побрякушки, висящие на моей шее, я с трудом собрала остатки и, уходя, небрежно заметила:
– Кстати, для чего я приходила? Совсем забыла… Не стоит мне портить жизнь и делать гадости. Со мной это опасно. Мне нечего терять.
Мы вышли. Субтильная прислонилась к стене коридора совершенно ошарашенная.
Еще несколько рассказов были напечатаны в «Литературной газете» – на этом моя эпопея с рыжим, в веснушках, Веселовским закончилась. Я задумала написать пьесу.
«Ищи путь, все более отступая внутрь; ищи путь, смело выступая наружу. Не ищи его на одной определенной дороге… Достигнуть пути нельзя одной только праведностью, или одним религиозным созерцанием, или горячим стремлением вперед… Ищи путь, пробуя всяческие испытания…» – гласила древняя мудрость.
У меня появилось время, и я стала анализировать свою жизнь, свои поступки, себя. Где-то на периферии моего сознания толклись слова: Андрюша… белый конь… «Жигули»… Певунья… выгода… опять белый конь, на котором он за мной не заехал в этой жизни, променял коня и любовь на антикварную люстру, а я не могу забыть моего несчастного ребенка и тот страшный год! Не могу! Хоть режь! И враждебность к нему заполняла миллионы моих клеток.
В августе этого же года мы вылетели на гастроли в Алма-Ату. Брат мой с женой работали за границей, приехали из Ирана и воткнули в один чемодан несметное количество рулонов иранского синтетического материала разных цветов, химических, с люрексом. Рулоны – розовые, зеленые, синие, желтые, голубые. На них нельзя было смотреть – сразу начинали слезиться глаза.
– Танюша, может, там, в Казахстане, кто-нибудь это купит? – попросили меня родственники.
«Танюша» не отказалась от рулонов и на полусогнутых тащила их в далекий Казахстан.
Ох, какой красивый город Алма-Ата! Чистый. Цепь гор со снежными вершинами, горные журчащие речки с невиданными кустами, усыпанными белыми цветами, «Медео», красочные базары.
Как-то разговорилась с казашкой-буфетчицей – не нужен ли вам материальчик? Очень красивый! Заграничный! Она пришла в мой номер, ахала, охала, потом сказала: «Я возьму полметра на кофточку». Я подумала: «Если так будет двигаться торговля, то мне надо будет сидеть здесь года два или три, чтобы продать все». Тут мелькнула идея, и я, взяв два рулона и двух артисток с собой, чтоб не было скучно, отправилась в комиссионный магазин. Зашли сразу за «кулисы».
– Девочки… здрасьте… мы из театра Сатиры, вот вам билетики на спектакль… Нам надо толкнуть материал, – тут я достаю рулон и продолжаю, – отрежьте себе, каждая, на платьице или на костюмчик. Как вы думаете, у вас это пойдет? У меня таких еще восемь штук.
– Несите, – сказали «девочки» с раскосыми глазами. И я принесла, совершенно не надеясь, что этот кошмар может кто-нибудь купить.
Через девять дней позвонили из магазина и пригласили прийти получить деньги: все продано!
Я получила огромное количество денег – запечатанные пачки из одних замусоленных трешек.
– Кто же это все купил? – робко спросила я, предполагая, что это могли быть новобрачные.
– У нас в такие материалы покойников заворачивают, – сказали раскосые «девочки». – Это очень важно – в последний путь уйти в красивом.
По этому торжественному поводу невероятной сделки артистки сидели в моем номере и «купались» в шампанском.
– Царство им небесное! – периодически выкрикивала Субтильная, имея в виду завернутых покойников.
Так проходила материальная сторона жизни, но была и романтическая.
Я опять сидела в ванной в номере Андрея, он занимался своим любимым делом – тер меня мочалкой, шампунем мыл голову, вытирал насухо, потом мы менялись местами – я терла его мочалкой, выливала шампунь на его роскошные волосы. Вышла в комнату, совсем голая, за полотенцем – оно осталось на стуле – и засекла «разведку» – за окном номера, выпадая одновременно из человеческого облика и с территории своего балкона, маячило лицо Корнишона. Он сосредоточенно вслушивался и вглядывался во все, что происходит в номере у Миронова.
– Андрюшенька! Бунин! Бунин! Надо немедленно читать Бунина!
И мы читали «Лику».
– Что с тобой? – спрашивал он меня, видя, как на меня вдруг накатывает туча. От Бунина я переносилась в свою жизнь, начинала плакать, потом рыдать и говорить сквозь слезы:
– Я ничего не могу забыть! Я не могу забыть эту историю с ребенком… как я лежала на этом столе… и ты… тогда меня предал… не могу… и сейчас ты меня предал…
– Тюнечка, я не знаю, что мне думать… ты сама все время от меня бежишь…
– Потому что я боюсь, у меня уже рефлекс собаки Павлова…
– Тюнечка, ты меня бросила сама, а если мы будем вместе, ты меня возненавидишь и опять бросишь… Я не могу больше так страдать… Мы все равно любим друг друга… Кто же у нас отнимет нас…
Зазвонил междугородний телефон. Певунья.
– Мне некогда! – резко и хамовато ответил ей Андрей.
И мы опять впились в книгу. Уходя, я сказала:
– Не стоит так разговаривать с женщиной, с которой живешь. Перезвони.
На следующий день он подошел ко мне и отчитался: «Я перезвонил». После спектаклей мы ездили в горные рестораны, в аулы, ночами купались в бассейне на «Медео», парились в бане и совершенно отключились от московской жизни. Шармёр все это замечал, вынюхивал и пытался вбить клин в наши отношения. Это был типичнейший Швабрин из «Капитанской дочки» Пушкина.
– Таня, – подошел однажды ко мне бледный Андрей, – так нельзя поступать и говорить такое нельзя!
Я быстро выяснила в чем дело и поняла, что это низкая интрига завистливого Шармёра.
По коридору гостиницы шагает Субтильная на каблуках, я беру ее за руку и говорю:
– Сейчас идешь со мной!
– Куда?
– Увидишь!
Входим в номер Шармёра. Он лежит под белой простыней. Вечер. На тумбочке – бутылка коньяка и стаканы. У меня внутри бушует смерч. Торнадо. Сажусь рядом. На стульчик в изголовье. Субтильная – у стены в кресле, у торца кровати. В ногах.
– Ты же непорядочный человек, – начинаю я спокойно. – Хоть ты и напялил на себя маску добренького – рога-то проглядывают! Ох, не добренький ты! Возлюбленная твоя – зависть, на какие страшные поступки она тебя толкает! Ты одновременно мудак, Яго и подлец.
Он лежит под белой простыней, как завернутый покойник, и ни одна жила не двигается на его лице.
– Ты не только подлец – ты нравственный шулер! Как же ты Андрея ненавидишь, завидуешь! Это и ежу ясно, спаиваешь его, наушничаешь. У тебя куча ушей на голове (вспомнила я Новый год).
Субтильная на нервной почве беспрерывно моргает глазами – у нее тик.
– В общем, диагноз, – продолжаю я, – мерзавец студенистый!
Шармёр не шевелится. Я подхожу к столу, беру с него большую вазу с цветами и швыряю в открытую балконную дверь на улицу. Сажусь на стульчик. Он не реагирует. Стук в дверь. Дворник:
– Это из вашего номера сейчас ваза вылетела?
– Да вы что? – отвечаю я. – У нас тут больной, мы его навещаем.
Дворник уходит. Тогда я предлагаю:
– Давай выпьем! За др-р-р-р-ужбу, по анпёшечке! Ты же любишь коньячок! – И наливаю нам по полстакана коньяка.
– Давай чокнемся! – Он берет стакан, я продолжаю. – Когда чокаются, надо в глаза смотреть, ничтожество! – И плеснула ему коньяк в лицо. Он вскочил с кровати совершенно голый с криком: «В глаза попала! Глаза!» – И бегом в ванную мыть свои забрызганные коньяком очи холодной водой. Через минуту он, как раненый вепрь, выскочил в комнату, схватил меня, бросил на кровать и стал душить. Номера в гостинице крохотные, поэтому, нагнувшись и схватив меня за шею, он невольно водил своей голой задницей по носу Субтильной.
Я совершенно не удушенная, лежала на кровати, смеялась и говорила:
– Совсем душить не умеешь! Какие у тебя руки слабые!
Он порвал, конечно, все побрякушки, висящие на моей шее, я с трудом собрала остатки и, уходя, небрежно заметила:
– Кстати, для чего я приходила? Совсем забыла… Не стоит мне портить жизнь и делать гадости. Со мной это опасно. Мне нечего терять.
Мы вышли. Субтильная прислонилась к стене коридора совершенно ошарашенная.
Глава 46
СПОРТИВНЫМ БЕГОМ ОТ ЛЮБВИ
В отношениях между Чеком и Андреем прошмыгнула кошка. Чек нервничал, когда его артисты уходили из-под власти. А тут Андрей наконец-то обрел «ведущего», и «ведущий» повел его по дороге, в конце которой брезжило неслыханное и невиданное материальное богатство.
Они с Певуньей, как две белки в колесе, разъезжали по стране, зарабатывая деньги. Когда кто-то у Певуньи спрашивал:
– Зачем вы столько ездите?
– Деньги зарабатываем! – бойко отвечала Певунья.
– А зачем вам столько денег?
– Как зачем? Вещь какую-нибудь купим!
Так Андрей свой талант, свои духовные ресурсы менял на вещи, на эту бутафорию жизни. Очень невыгодный бартер.
Отец, Александр Семенович, умолял его остановиться, но его голос пропадал на фоне громкой концертной деятельности.
В театре происходили перемены. На одном из банкетов Аросева, знаменитая пани Моника, приняв стакан алкоголя для смелости, бросилась на шею Чеку, тем самым продемонстрировав известную поговорку: «Если ты не можешь задушить своего врага – обними его!» Она его так крепко «обняла», что он не мог вырваться из ее объятий все остальные годы. Она брала реванш напористо и средства для достижения цели – стать главной артисткой театра – не выбирала. Труппа навсегда простилась с той Олей, которая прожила десять мученических, отверженных лет в театре.
Чек все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши. Ее задача была убрать с дороги всех: «Подумаешь, Миронов! На которого ставят все спектакли! Хватит! Теперь будут ставить спектакли на меня!»
Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играет здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, будучи на 9-м месяце беременности. Это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому. Бедный Грибоедов и бедный Миронов – последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на хуй, старый развратник!» Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговора, вычитали деньги из зарплаты, лишали минимальных заработков – концертов. И все молчали.
Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный. Его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела – ведь они еще не были расписаны, прожив уже три года. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.
Она была из кагебешной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.
Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Стояла опять весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам. Желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки. А вдали, за рекой, голубая дымка…
Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его. Ему было не по себе. Чувство горечи отпечаталось на его лице.
– Ой… – вздохнул он. – Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?
– Пьесу пишу.
Он засмеялся.
– У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, – сказала я. – Не променяй первородство на чечевичную похлебку!
– Да, да… Я устал, – заметил он грустно.
– А как ты живешь? – спросила я.
– Да… по-разному…
– А почему ты не женишься на ней?!
– Какая разница? Гражданский брак… Мы же жили так с тобой пять лет. – Вдруг он засмеялся и сказал: – Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.
Они с Певуньей, как две белки в колесе, разъезжали по стране, зарабатывая деньги. Когда кто-то у Певуньи спрашивал:
– Зачем вы столько ездите?
– Деньги зарабатываем! – бойко отвечала Певунья.
– А зачем вам столько денег?
– Как зачем? Вещь какую-нибудь купим!
Так Андрей свой талант, свои духовные ресурсы менял на вещи, на эту бутафорию жизни. Очень невыгодный бартер.
Отец, Александр Семенович, умолял его остановиться, но его голос пропадал на фоне громкой концертной деятельности.
В театре происходили перемены. На одном из банкетов Аросева, знаменитая пани Моника, приняв стакан алкоголя для смелости, бросилась на шею Чеку, тем самым продемонстрировав известную поговорку: «Если ты не можешь задушить своего врага – обними его!» Она его так крепко «обняла», что он не мог вырваться из ее объятий все остальные годы. Она брала реванш напористо и средства для достижения цели – стать главной артисткой театра – не выбирала. Труппа навсегда простилась с той Олей, которая прожила десять мученических, отверженных лет в театре.
Чек все больше и больше попадал под влияние своей фаворитки Галоши. Ее задача была убрать с дороги всех: «Подумаешь, Миронов! На которого ставят все спектакли! Хватит! Теперь будут ставить спектакли на меня!»
Тут и принялись за постановку «Горе от ума». Это был спектакль-пародия, где Софью играет здоровая баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, будучи на 9-м месяце беременности. Это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому. Бедный Грибоедов и бедный Миронов – последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на хуй, старый развратник!» Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговора, вычитали деньги из зарплаты, лишали минимальных заработков – концертов. И все молчали.
Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный. Его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела – ведь они еще не были расписаны, прожив уже три года. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.
Она была из кагебешной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.
Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Стояла опять весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам. Желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки. А вдали, за рекой, голубая дымка…
Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его. Ему было не по себе. Чувство горечи отпечаталось на его лице.
– Ой… – вздохнул он. – Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?
– Пьесу пишу.
Он засмеялся.
– У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, – сказала я. – Не променяй первородство на чечевичную похлебку!
– Да, да… Я устал, – заметил он грустно.
– А как ты живешь? – спросила я.
– Да… по-разному…
– А почему ты не женишься на ней?!
– Какая разница? Гражданский брак… Мы же жили так с тобой пять лет. – Вдруг он засмеялся и сказал: – Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.