Страница:
- Почему я должен молчать, если меня спрашивают? Я размышлял о судьбах искусства никак не меньше Егора Павлыча и вправе высказать свои убеждения. Егор Павлыч говорит о вечном движении, о зеркале жизни. Но вечное движение существует только в головах доморощенных изобретателей perpetuum mobile, а вон возьмите "Зеркало жизни" - там показывают "Отца Сергия"... Что покажете вы в своем театре? Шиллера? И это революция? Уж если революция, то выходите на городскую площадь, на улицу. Сооружайте струги, пусть ватаги Степана Разина проплывут по Волге, а народ будет смотреть с берега, как разинцы выдергивают царских воевод вместо парусов и топят в реке изменников своей вольнице.
- Ты сочинишь нам тексты для такого зрелища? - вставил Цветухин.
- При чем здесь я? Ведь это ты претендуешь на переворот в искусстве. Я считаю - были бы таланты, а зритель будет счастлив без переворотов.
- А почему бы вам, правда, не сочинить для студии революционную пьесу? Таланты, наверно, найдутся, - сказал Извеков.
- Мы уже просили Александра Владимировича, это было бы замечательно! порывисто обернулась к нему Аночка.
- В самом деле, - в голос ей вторил Кирилл, - если мы уговорим Петра Петровича субсидировать студию, будут и средства на хорошую постановку.
- Вон он где, союзник-то! - сказал Рагозин. - Тратить народные деньги на журавля в небе меня не уговоришь.
Аночка быстро привстала.
- Но вы же слышали - мы совсем не журавль! Обыкновенная любительская синица в кулаке Егора Павловича!
- И синица меня не уговорит, - улыбнулся Рагозин.
- Ведь все так просто! - воскликнула Аночка, оборачиваясь к Кириллу, уверенная, что найдет опору. - Представление о каком-то журавле получается оттого, что спор поехал бог знает куда! Зачем спорить о том, что когда-то будет с искусством или чего с ним не будет? Будущее всякий видит по-своему. А вы посмотрите, что сейчас уже есть, и все станет ясно. Есть совершенно новый молодой театр. Это можно сказать без скромничанья.
- Красноармейцам ваш театр понравится? - спросил Рагозин.
- Конечно!
- А на фронт вы с ним поедете?
- Конечно! Егор Павлович, поедем ведь?
- Это одна из наших целей! - тотчас подтвердил Цветухин.
- Да я просто убеждена - если вы посмотрите, как мы репетируем, так сразу и дадите денег!
- Непременно даст! - весело выкрикнул Кирилл.
Рагозин нахмурился на него, сказал тихо:
- Ты меня в это дело вштопал, так теперь я уж хозяин: на ветер деньги пускать не намерен.
- Честное слово, я ни при чем, я только проголосовал за тебя со всеми... И ты вникни хорошенько, дело не пустяковое. (Кирилл опять подошел к столу.) Товарищ Пастухов нам не ответил, поработает ли он для революционного спектакля?
- Пока меня еще не осенило подходящей темой, - ответил Александр Владимирович любезно.
- А если мы вам подскажем?
- Подскажете... замысел?
- Да.
- Вероятно, не подскажете, а... закажете?
- Назовите так.
- Замысел художника - это его свобода.
- На вашу свободу не посягают. Но не найдется ли в ее пределах нечто такое, что понравилось бы молодому театру? Ведь ваши прежние пьесы кому-то нравились?
- Они нравились публике.
- Надо думать, вы немного зависели от того, кому нравились. Сейчас явилась другая публика.
- Вы хотите сказать - я теперь буду зависеть от вас?
- Очевидно, если ваши новые труды понравятся новой публике.
- Устанавливая зависимость, вы меня лишаете свободы.
- Это прежде всего касается ваших бывших заказчиков, которых я лишаю свободы ставить вас в зависимость.
- И берете эту свободу себе?
- Она мне принадлежит. Это - мой вкус.
Пастухов слегка передернул плечами и проговорил с той наставительной интонацией, в какой преподносится басенная мораль.
- Это было больше десяти лет назад. Я был новичком в искусстве и довольно много ходил по разным кружкам и собраниям. Однажды меня привели на совещание редакции "Золотого руна". Хозяином его был известный и вам Рябушинский. Чем-то он был рассержен и заявил примерно так: "Я вполне убедился, что писатели то же, что проститутки - они отдаются тому, кто платит, и если заплатить дороже, позволяют делать с собой что угодно..."
- Ну, вы великолепно поддерживаете меня! - перебил Извеков.
Пастухов испытующе помедлил.
- Ведь вы не хотите сказать, что ваш взгляд совпадает с Рябушинским?
- Я хочу сказать, что мы вас освободили от рябушинских!
- Благодарю вас. Позвольте мне воспользоваться освобождением.
- Пожалуйста, - сказал Кирилл, поворачиваясь к Цветухину. - Это значит только, что искусство революции будет жить без особого расчета на вас. Думаю, оно обойдется.
- Я надеюсь тоже, - отозвался Цветухин.
- А я думаю, - заявил Рагозин, вставая, - пока такие дискуссии продолжаются, моим финансам вступать в игру рано.
- Может быть, сегодня рано, а завтра поздно, - сказал Кирилл. - В помощи отказывать мы не имеем права. Надо различать, что - наше и что не наше. Столкуемся с клубом, в котором студия занимается, и если дело за деньгами, деньги найдутся. Ты зайдешь ко мне, Петр Петрович?
Он поклонился так, словно предназначал поклон одной Аночке, следившей за ним благодарно и строго, и ушел, вдруг будто спохватившись, что у него расстегнут воротник рубашки, и неловко прилаживая его на ходу.
Прощание с Рагозиным вышло суховатым. Пастухов направился из кабинета первым, обиженный и недоступный, до самой улицы не обернувшись на своих молчаливых спутников.
У дверей, посторонившись от прохожих, все трое по очереди взглянули друг другу в глаза. Пастухов спросил, как будто в смущении:
- Я, кажется, подпортил тебе, Егор, карьеру? Но себе тоже. И ты не унывай. Война - время легких карьер. Революция - вдвойне легких.
Аночка воскликнула:
- Неужели вы допускаете, что Егор Павлович заботится о какой-то карьере?
Разглядывая ее напряженное негодованием юности лицо, Пастухов слегка мигал. С гипсовой улыбкой он отчеканил неторопливо:
- О какой-то заботится несомненно. Я хорошо знаком с режиссерами. Будьте трезвее, милая девочка. Вам сулят славу, а за посулы потребуют дорогую цену...
- Вы... это грязно так думать! - едва слышно выдохнула Аночка и, точно от нестерпимого света, заслонила рукой глаза.
- Знаешь, как это называется? - вдруг на всю улицу крикнул своим маслянистым голосом Цветухин. - Это - подлость, вот что это!
Они мгновенно пошли в разные стороны. Егор Павлович - подпирая Аночкин локоть своей ладонью.
16
Лето началось грозно. Для тех, кто знал эти богатые, но капризные края, для коренных саратовцев упругие степные ветры предвещали сухой год. С весны пронесся один короткий ливень, воды сгладили поверхность и сбежали стремительно, не напоив землю. Влагу быстро выдуло, почву затянуло сверху плотной коркой. Зелень на горах посерела, они становились с каждым часом скучнее. Волга торопливо убывала, пески ширились и словно набухали над рекой.
В воскресенье, выйдя поутру из дома, Кирилл поднял голову к небу. Оно было полотняным, чуть-чуть подсиненным и вдали струйчато рябилось. В Заволжье в разгар жары уже появлялись миражи. Вдруг покажется над берегом невысоко приподнятая утонченно зеленая тополиная рощица, отчеркнутая от земли то бледной, то сияющей узкой полоской. Непонятно, растет ли рощица на берегу или поднимается прямо из воды: полоска играет переменчивым светом, и зеленая куща манит глаз нежной прохладой.
Кирилл услышал принесенный ветром запах гнилой рыбы. Со дня на день этот запах набирал силу. Весь город до самых верхних флигельков на горах пропитывался им, когда тянуло с Волги.
Распространился слух, что сельдь идет с низовьев вверх, выбрасывается от жары и мелководья на пески и гниет. Ход ее был неслыханно обильный, головные косяки, миновав город, уходили далеко вверх, до Хвалынска, Сызрани и Самарской Луки, а снизу надвигались новые косяки, томясь, спадая с тела, редея, вымирая по пути. Низовые промыслы не удержали рыбы, пропустили необъятную ее массу, и она поплыла навстречу самоуничтожению. Да, в низовьях было нынче не до рыбы.
С начала лета белые армии вооруженных сил Юга России предприняли наступательные действия против Красной Армии, самые широкие, какие до того времени знала гражданская война на юге. Добровольческая армия Деникина была двинута по дорогам на Харьков. Отдельному корпусу белых командование поставило задачу взять Крым. Особый отряд добровольцев должен был отрезать выход из Крымского полуострова. Восточнее Донская армия казаков наступала на север против Донецкой группы революционных сил. Врангель со своей Кавказской армией продвигался Сальскими степями на Царицын. Войска Северного Кавказа выделили части для захвата Астрахани. Эти шесть направлений были раздвинуты по всему югу веером, будто игральные карты, снизу зажатые в кулаке екатеринодарского деникинского штаба. Действия белых начинались согласованно, и уже никогда позже коалиция царских генералов, помещиков, буржуазии и казаков не испытывала подобного единящего прилива радужных упований, как с открытием этого летнего кровавого похода.
Красная Армия отбила первую попытку Врангеля взять Царицын атакой и внезапным контрнаступлением отбросила войска Кавказской армии. Астрахань не только слала пополнения угрожаемому Царицыну, но сама сражалась против Северо-Кавказского отряда терского казачества, наступавшего на Волжскую дельту двумя колоннами - степями от Святого Креста и берегом Каспийского моря от Кизляра. Сжигаемые солнцем просторы Понизовья все гулче гремели громами боев. Тишина мирных занятий отлетала в прошлое, и даже исконный рыбацкий промысел волгаря замирал.
Кирилл все время остро слышал события войны, но этим утром душный ветер с Волги заставил его будто телесно ощутить бескрайную ширь охваченных борьбой фронтов. Он перебрал в уме все, что стало известно за последние дни о военных действиях. Он принимал в борьбе непрерывное участие своей работой, но ему все чаще стало казаться, что он стоит далеко оттуда, где должно было решиться будущее. Он и сейчас почувствовал это снова.
Но ветер принес с собою и другое чувство: Кирилла неожиданно потянуло на Волгу, куда-нибудь на островную косу, ближе к этому горклому запаху воды и рыбы, чтобы растянуться на прокаленном песке, подставив всего себя колючей ласке зноя, и долго пить слухом плеск мелкой волны да сухое жгучее царапанье по телу перегоняемых ветром песчинок.
Однако Кирилл вышел на улицу с иным намерением: он решил навестить лежавшего в лазарете Дибича. Откладывать это было нельзя, потому что слишком редко выдавался свободный час и потому что Дибич прислал записку, в которой сообщил, что надо поговорить.
Дибич находился в хорошем военном лазарете, куда его устроил Извеков. За четыре недели Василий Данилович очень окреп, сам себя не узнавая в зеркале. Исчезла краснота век, и глаза прояснились. Побритое лицо стало приветливее, моложе и тоньше в чертах. Весело раздвигалась при смехе ямка на середине подбородка, голос лился звонче.
Но, правда, смеяться доводилось редко. Дибич лежал в маленькой палате из четырех коек. На двух сменилось несколько красноармейцев, лечившихся после ранений. На одной, почти так же долго, как Дибич, лежал служивший в полковом штабе командир из бывших офицеров. Это был коротенький мужчина, с лиловыми сумками под глазами, сильно окрашенным рыхлым лицом и подвижными мягкими руками. Он часто страдал от припадков печени, но между ними оживлялся и охотно говорил. Он был постоянным собеседником Дибича и по натуре спорщик.
Дибич много накопил за истекшие дни. Каждый, кого он здесь видел, обладал своим особым познанием, приобретенным в революцию, и одновременно эти разные познания сливались в общий опыт людей, переживших нелегкую пору испытаний. Санитары, сестры, фельдшера и парикмахеры, сиделки, врачи и фронтовые бойцы - все приносили что-нибудь раньше неизвестное Дибичу, и понемногу он суживал брешь своего непонимания, которая образовалась за годы плена. Дибич больше слушал, чем говорил. И, медленно пропитываясь током чужих мыслей, иногда смутных, иногда отчетливых, либо восторженных, либо бесчувственных, то злобных, то одобрительных, он понял, что каждому эти мысли дались с такою болью и были так дороги, будто пришли со вторым рождением.
К исходу четвертой недели в палату поступил новый больной - пароходный механик, родом из Архангельска, веснушчатый, скуластый малый лет за тридцать. Он был прочно сшит, и все в нем производило впечатление основательности - от тяжелых жестов, которыми он как бы дорожил, до круглой поморской речи. Ему помяло ребра на паровой лебедке: неподпоясанную рубаху надул ветер, шестеренки закрутили ее, и шатуном угостило молодца в бок так, что он невзвидел света. Его продержали двое суток в госпитале и перевели в лазарет на долечивание: он сам сказал, что, мол, долго коечничать поморам несручно. В Поволжье он очутился случайно, бежав от белых из Архангельска, и попал в Затон, где ремонтировались суда для Волжской флотилии.
Одна койка как-то запустовала, больные остались втроем, штабист долго раскачивал северянина, выспрашивая - кто он да что, и малый разговорился.
- А в Мурманск не ходил?
- Как не ходить! - отозвался помор со своим круглым и таким славным открытым "о". - Я мальчонкой в десять лет как залез на карбас, так и не слазил. А с пятнадцати в пароходной кочегарке торчал. Сколько морей исходил, сколько за границей прожил!
- Научился чему за границей или нет? - спросил штабист.
- Много чему. Да раскусил-то ее только теперь. Вот как последним рейсом из Мурманска в Архангельск шел, так все и разъяснело.
- Как же это ты в русских водах заграницу раскусил?
- А вот так. Русские-то кораблики на севере нонче под английским флагом гуляют.
- Ну и что же?
- Да то-то что! Англичане весь рейс в кают-компании виску тянули да сигарками баловались. А нашего брата - без разбора, что мужика, что офицера - как в Мурманске свалили в трюм с тухлой треской, да так до Архангельска не дали нос высунуть.
Штабист мягко развел руками:
- Да, конечно. Беда, что иной готов год просидеть в трюме с треской, лишь бы стряхнуть большевиков.
Дибич покраснел и, видно, нарочно долго пересиливал себя, чтобы сказать тише:
- Я готов бы тоже посидеть в трюме, не знаю сколько, лишь бы сорвать с наших судов чужие флаги.
- Хотелось бы, - вздохнул штабист. - Да беда, европейский мир никогда не согласится признать Советы. Власть в его представлении - дело преемственное.
- Он признает любую власть, которая будет платить ему царские долги, ваш европейский мир, - сказал Дибич.
- Почему, однако, мой? Уж скорее - ваш, раз вы так долго... проживали в Европе.
Дибич смолчал. Помор изредка обмеривал соседей коротким зорким взглядом.
- Посмотрел я на тех, которые готовы хоть в трюме, лишь бы не с большевиками, - сказал он не спеша. - На набережной Двины год назад английских добровольцев белогвардейцы хлебом-солью встречали. Шпалерами по всему Архангельску войска выстроили. Все правительство Чайковского на мостки вышло: добро пожаловать! Поелозьте, дорогие гости, поелозьте!
- Ты говоришь, англичане без разбора всех русских в трюм сажают, сказал штабист, будто размышляя наедине с собой. - Но мы сами себя в этом смысле уравняли. Мы же вот лежим в одной палате - командиры и... не командиры. Европейцы думают - это в русском обычае. Ну и валят в одну кучу... Только трудно поверить, будто они не отличают офицеров.
- А вы поверьте, - словно нарочно спокойно ответил помор, - я говорю, что своими глазами видел. Англичане открыли артиллерийскую школу для белогвардейских офицеров. Поставили всех на положение солдат. Сержант английский бьет русского офицера - и ему ничего.
- Ну, батенька! - осадил рассказчика штабист и даже поднялся в постели.
- И очень хорошо, - сказал Дибич, снова наливаясь кровью, - и черт с ним, что сержант бьет русского офицера! Потому что это не русский офицер, если он зазвал иностранцев усмирять свой народ. Черт с ним! Ему мало сержантской пощечины!
- Позвольте, товарищ Дибич, - воззвал штабист, спустив ноги с кровати.
Сумки под глазами почернели, он точно укоротился, когда сел, рыхлые щеки отвисли, лицо стало больше.
- Сами-то вы разве не русский офицер?
- Нет! - крикнул Дибич. - Я - не русский офицер! Я не тот русский офицер, которых обучают английские сержанты! Я...
- Да все равно не откреститесь. Разве вы не так же, как те офицеры, от которых вы отрекаетесь, разве вы не давали одной с ними присяги?
- Присяга?
Дибич вскочил с постели. Запахнув коротенький, выше колен, горохового цвета халат вокруг худого тела и оставив на животе скрещенные длиннопалые бледные руки, он стоял босиком среди палаты, дрожа, поворачивая голову на тонкой голой шее то к штабисту, то к помору.
- Присяга? Кому? Строй, которому я присягал, не существует. Это освобождает меня от присяги ему. Армия, которой я присягал, не существует. Это тоже меня освобождает. Остается отечество, да? Земля отцов? Родина? Так я верен присяге своей родине. Эта присяга заставляет меня изгонять из пределов родной земли всех, кто на нее посягает. Эту присягу я готов выполнить. Но этим занята сейчас не та армия, которая привечает иностранцев хлебом-солью за то, что они бьют по морде ее офицеров. И кажется...
Дибич сдержал раззвеневшийся свой голос, отошел к кровати, язвительно досказал:
- ...кажется, вы, товарищ командир, принадлежите к другой армии, если не ошибаюсь...
- Не отказываюсь, не отказываюсь, - несколько присмирел штабист. - Да ведь нельзя добиться, чтобы у нас все полтораста миллионов одинаково думали. Иностранцы помогают своим единомышленникам, естественно. Мы ведь говорим об интернационале? А что это, как не наши иностранные единомышленники?
- Мы своего достояния нашим единомышленникам не сулим и не дадим.
- Это собственное мое дело, - хмуро сказал помор.
Он сидел на своей койке, широко расставив колени и придавив их громадными кистями рук, которые казались почти черными на бумажных, не по росту тесных кальсонах.
- Мое дело, как я рассядусь у себя дома. Кого под кивоты посажу, а кого в заклеть пихну. Дом свой я от дедов наследовал, они мне его под стрехи вывели и кровью отстояли. Нет мне указчика, как его содержать! Коли я кого позвал зачем - будь гостем. А сам ко мне кто сунулся - ну, не посетуй, если я тебя твоим пречистым ликом да в назём... Всякий заморский шарфик меня принижать станет? Да я лучше кору с деревьев глодать буду, а пока земли своей не очищу, не успокоюсь.
- Ну и гложи, если тебе по вкусу, - сказал штабист, суетливо укладываясь в постель.
- Да мне не по вкусу, - обиделся помор, - кора кому по вкусу? Я говорю - я дом свой сам буду устраивать, и лучше на погост, чем под пришлого сержанта...
Разговор по виду кончился ничем. Но спустя день Дибич послал Извекову короткую записку и потом нетерпеливо ждал, как он отзовется.
Кирилл влетел в палату частой своей поступью, остановился, мигом оглядел всех обитателей, закинул руку за голову и потрепал себя по затылку. С крайней койки у окна улыбался навстречу совсем не тот Дибич, которого Кирилл откачивал у себя в кабинете валерьянкой. Это был скорее прежний Дибич - батальонный командир, читавший выговор рядовому Ломову в недостроенной фронтовой землянке. Впрочем, и от того старого Дибича этот отличался не только своей, еще не изжитой, худобой, но словно бы облегченностью всего выражения лица, казавшегося в эту минуту даже беззаботным.
- Здорово вас отремонтировали! Прямо хоть в строй!
Извеков сказал это в полный голос, без обычной оглядки на незнакомых больных, с какой входят в палаты гости.
- Я и думаю, не пора ли в строй? - улыбаясь, ответил Дибич.
- Ого! Но все-таки не рано ли? Неужели у вас все в порядке? Позади-то, можно сказать, голгофа!
- Неделя, как гимнастику начал. Вчера вот этот стул за ножку выжал.
- За заднюю или за переднюю?
- За заднюю.
- Ну вот, когда за переднюю выжмете, тогда и выписывайтесь.
Они громко посмеялись. Что-то молодое, как шалость, соединило их в болтовне, и они впервые ощутили себя ровесниками - стали говорить друг другу, где кто учился, вспомнили чехарду на переменах, и как состязались поясными металлическими пряжками (кто выбьет глубже насечку на ребре пряжки), и как мерились силой (кто из двух, поставив локти на стол и взявшись накрест пальцами, пригнет руку соперника к столу), и Кирилл вдруг выпалил:
- А ну, давайте потягаемся!
Он присел на кровать против Дибича.
Неудобно нагнувшись, они сжали друг другу пясти и уперлись локтями в матрас. Дибич упрямо противился, побагровел от натуги, но постепенно рука его клонилась, и потом он сразу уронил ее на постель.
- Я говорю - рано выписываться, - весело сказал Кирилл и обернулся к больным: - Кто хочет помериться?
- В лазарет за легкими лаврами? - усмехнулся штабист.
- Не знаю, за легкими ли. Вот вы, пожалуй, пересилите, - сказал Кирилл архангелогородцу.
Помор ответил не сразу, будто подбирая в уме слова.
- Против двоих давайте, что ли, - буркнул он смущенно.
- Товарищ Дибич, покажем ему!
Вдвоем они сложили вместе правые руки - Кирилл и Дибич - и поставили локти на тумбочку перед койкой помора. Тот занял место напротив, захватил обе кисти противников в свою вместительную теплую длань и, как железным воротом, шутя припечатал их к тумбочке.
Кирилл увидел на распахнутой его груди татуированное сердце, пронзенное стрелой.
- Матрос? - коротко спросил он. - Как фамилия?
Помор качнул головой:
- Страшнов по фамилии.
- Матушки мои, а?! - отступил Извеков.
Он опять сел у кровати Дибича, изучая его озорным, необъяснимо довольным глазом.
- Что же не спросите, в какой я хочу строй идти, - сказал Дибич.
- А что спрашивать? Я по лицу вижу.
Дибич улыбнулся.
- Быстрый вы.
- Решили?
- Решил.
- Хорошо. Как выйдете отсюда - прямо ко мне. Я дам рекомендацию. Сейчас новые части сколачивать будем. Поработаете на формировании.
- Я думаю, может, сперва на побывку к матери? На коротенькую.
- А... Что же, как хотите, - сказал Кирилл.
- Вы устроите меня на пароход?
- Как хотите, - повторил Извеков.
Впервые за эту встречу они оба примолкли.
- Газеты вам дают? - спросил Кирилл.
- Да. Что там на фронтах?
- Ну, вы же читаете. Уфа наша. За Урал переваливать будем.
- А на юге?
- На юге хуже.
- Деникин, видно, в решительную перешел?
Извеков оглянулся на соседнюю койку. Штабист смотрел на него внимательно.
- Решать будем мы, большевики, - сказал Кирилл громче и подождал, будет ли ответ.
Но стало как будто только тише.
- Почему я так говорю? Народ с нами, вот почему. Согласны?
- Я то же думаю, - сказал Дибич.
- Безусловно. Заметили вы одну вещь? Народ чувствует, что в самом главном мы делаем как раз то, что отвечает его желаниям. Это не просто совпадение. Наши цели идут в ногу с историческими интересами России. Как раз в решающие моменты народной жизни они сливаются. Смотрите: народ требовал выхода из войны, он сбросил помещиков, сейчас он будет гнать в три шеи интервентов - мы на каждом его шагу с ним. Разве не так?
Кирилл не упускал из виду соседа Дибича. Во взгляде штабиста он угадывал тот метко нацеленный прищур, с которым следят за агитатором всё на свете отрицающие слушатели. И Кирилл вдруг почувствовал прилив давно неиспытанной услады, что он опять агитатор, каким бывал много и подолгу, и под своим именем, и под именем Ломова, на фронте, и всюду, куда его посылали. Он говорил, довольный, что слово его не вызывает в Дибиче протеста, но еще приятнее ему было, что оно явно претит другому слушателю. На фронте это называлось: насыпать соли на хвост.
Наконец он прямо обратился к штабисту:
- А вы, я вижу, скептически относитесь к тому, что я говорю?
- Извините, товарищ, но здесь все-таки лазарет... И у меня печень.
- Ах, да. Тяжелая болезнь... Ну, значит, как, товарищ Дибич? - спросил Извеков, поднявшись. - На побывку домой, или как?
- Приду к вам после лазарета.
- Буду ждать. Да смотрите, не переусердствуйте...
Кирилл согнул в локте руку и показал на стул.
- И не оглядывайтесь. Окаменеете, как жена Лота, - опять засмеялся он.
Уходя, на одну секунду он остановился перед Страшновым.
- Извиняюсь, а кем вы будете? - захотел узнать помор.
- А я буду секретарь Совета, Извеков.
- У-У, - сказал помор, - слыхал про вас. Ну, правильно.
- Правильно? - улыбнулся Кирилл.
- Правильно, - тоже с улыбкою повторил Страшнов и медленно дал Извекову тяжелую руку.
Больше они ничем не обмолвились, а только еще секунду посмотрели друг на друга, улыбаясь, и Кирилл ушел.
Он двигался свободно, несмотря на зной, с ощущением какой-то проделанной гимнастики, и само собою, без рассуждений, пришло желание повидаться с Рагозиным.
Петра Петровича он застал в его приплюснутой комнатенке, у распахнутого окошка, за самоваром. Было душно, роились мухи, проносившаяся вдалеке тучными взвихреньями пыль мутила жаркий склон неба.
- Сижу, обливаюсь потом, и так, знаешь, подмывает двинуть на песочек сил нет устоять.
- Купаться? Да ты что? Ясновидцем стал? Мысли-то мои читаешь, - сказал Кирилл.
- Что ты говоришь? - встрепенулся Рагозин. - Тогда, как тебе понравится: есть у меня задушевный старец один, у него - закидные удочки, котелок и все такое. И с лодочником он приятель. Поедем, искупаемся, вечерком закинем на живца и, может, переночуем, чтобы на зорьке еще попытать счастье. А поутру - назад, а?
- Ты сочинишь нам тексты для такого зрелища? - вставил Цветухин.
- При чем здесь я? Ведь это ты претендуешь на переворот в искусстве. Я считаю - были бы таланты, а зритель будет счастлив без переворотов.
- А почему бы вам, правда, не сочинить для студии революционную пьесу? Таланты, наверно, найдутся, - сказал Извеков.
- Мы уже просили Александра Владимировича, это было бы замечательно! порывисто обернулась к нему Аночка.
- В самом деле, - в голос ей вторил Кирилл, - если мы уговорим Петра Петровича субсидировать студию, будут и средства на хорошую постановку.
- Вон он где, союзник-то! - сказал Рагозин. - Тратить народные деньги на журавля в небе меня не уговоришь.
Аночка быстро привстала.
- Но вы же слышали - мы совсем не журавль! Обыкновенная любительская синица в кулаке Егора Павловича!
- И синица меня не уговорит, - улыбнулся Рагозин.
- Ведь все так просто! - воскликнула Аночка, оборачиваясь к Кириллу, уверенная, что найдет опору. - Представление о каком-то журавле получается оттого, что спор поехал бог знает куда! Зачем спорить о том, что когда-то будет с искусством или чего с ним не будет? Будущее всякий видит по-своему. А вы посмотрите, что сейчас уже есть, и все станет ясно. Есть совершенно новый молодой театр. Это можно сказать без скромничанья.
- Красноармейцам ваш театр понравится? - спросил Рагозин.
- Конечно!
- А на фронт вы с ним поедете?
- Конечно! Егор Павлович, поедем ведь?
- Это одна из наших целей! - тотчас подтвердил Цветухин.
- Да я просто убеждена - если вы посмотрите, как мы репетируем, так сразу и дадите денег!
- Непременно даст! - весело выкрикнул Кирилл.
Рагозин нахмурился на него, сказал тихо:
- Ты меня в это дело вштопал, так теперь я уж хозяин: на ветер деньги пускать не намерен.
- Честное слово, я ни при чем, я только проголосовал за тебя со всеми... И ты вникни хорошенько, дело не пустяковое. (Кирилл опять подошел к столу.) Товарищ Пастухов нам не ответил, поработает ли он для революционного спектакля?
- Пока меня еще не осенило подходящей темой, - ответил Александр Владимирович любезно.
- А если мы вам подскажем?
- Подскажете... замысел?
- Да.
- Вероятно, не подскажете, а... закажете?
- Назовите так.
- Замысел художника - это его свобода.
- На вашу свободу не посягают. Но не найдется ли в ее пределах нечто такое, что понравилось бы молодому театру? Ведь ваши прежние пьесы кому-то нравились?
- Они нравились публике.
- Надо думать, вы немного зависели от того, кому нравились. Сейчас явилась другая публика.
- Вы хотите сказать - я теперь буду зависеть от вас?
- Очевидно, если ваши новые труды понравятся новой публике.
- Устанавливая зависимость, вы меня лишаете свободы.
- Это прежде всего касается ваших бывших заказчиков, которых я лишаю свободы ставить вас в зависимость.
- И берете эту свободу себе?
- Она мне принадлежит. Это - мой вкус.
Пастухов слегка передернул плечами и проговорил с той наставительной интонацией, в какой преподносится басенная мораль.
- Это было больше десяти лет назад. Я был новичком в искусстве и довольно много ходил по разным кружкам и собраниям. Однажды меня привели на совещание редакции "Золотого руна". Хозяином его был известный и вам Рябушинский. Чем-то он был рассержен и заявил примерно так: "Я вполне убедился, что писатели то же, что проститутки - они отдаются тому, кто платит, и если заплатить дороже, позволяют делать с собой что угодно..."
- Ну, вы великолепно поддерживаете меня! - перебил Извеков.
Пастухов испытующе помедлил.
- Ведь вы не хотите сказать, что ваш взгляд совпадает с Рябушинским?
- Я хочу сказать, что мы вас освободили от рябушинских!
- Благодарю вас. Позвольте мне воспользоваться освобождением.
- Пожалуйста, - сказал Кирилл, поворачиваясь к Цветухину. - Это значит только, что искусство революции будет жить без особого расчета на вас. Думаю, оно обойдется.
- Я надеюсь тоже, - отозвался Цветухин.
- А я думаю, - заявил Рагозин, вставая, - пока такие дискуссии продолжаются, моим финансам вступать в игру рано.
- Может быть, сегодня рано, а завтра поздно, - сказал Кирилл. - В помощи отказывать мы не имеем права. Надо различать, что - наше и что не наше. Столкуемся с клубом, в котором студия занимается, и если дело за деньгами, деньги найдутся. Ты зайдешь ко мне, Петр Петрович?
Он поклонился так, словно предназначал поклон одной Аночке, следившей за ним благодарно и строго, и ушел, вдруг будто спохватившись, что у него расстегнут воротник рубашки, и неловко прилаживая его на ходу.
Прощание с Рагозиным вышло суховатым. Пастухов направился из кабинета первым, обиженный и недоступный, до самой улицы не обернувшись на своих молчаливых спутников.
У дверей, посторонившись от прохожих, все трое по очереди взглянули друг другу в глаза. Пастухов спросил, как будто в смущении:
- Я, кажется, подпортил тебе, Егор, карьеру? Но себе тоже. И ты не унывай. Война - время легких карьер. Революция - вдвойне легких.
Аночка воскликнула:
- Неужели вы допускаете, что Егор Павлович заботится о какой-то карьере?
Разглядывая ее напряженное негодованием юности лицо, Пастухов слегка мигал. С гипсовой улыбкой он отчеканил неторопливо:
- О какой-то заботится несомненно. Я хорошо знаком с режиссерами. Будьте трезвее, милая девочка. Вам сулят славу, а за посулы потребуют дорогую цену...
- Вы... это грязно так думать! - едва слышно выдохнула Аночка и, точно от нестерпимого света, заслонила рукой глаза.
- Знаешь, как это называется? - вдруг на всю улицу крикнул своим маслянистым голосом Цветухин. - Это - подлость, вот что это!
Они мгновенно пошли в разные стороны. Егор Павлович - подпирая Аночкин локоть своей ладонью.
16
Лето началось грозно. Для тех, кто знал эти богатые, но капризные края, для коренных саратовцев упругие степные ветры предвещали сухой год. С весны пронесся один короткий ливень, воды сгладили поверхность и сбежали стремительно, не напоив землю. Влагу быстро выдуло, почву затянуло сверху плотной коркой. Зелень на горах посерела, они становились с каждым часом скучнее. Волга торопливо убывала, пески ширились и словно набухали над рекой.
В воскресенье, выйдя поутру из дома, Кирилл поднял голову к небу. Оно было полотняным, чуть-чуть подсиненным и вдали струйчато рябилось. В Заволжье в разгар жары уже появлялись миражи. Вдруг покажется над берегом невысоко приподнятая утонченно зеленая тополиная рощица, отчеркнутая от земли то бледной, то сияющей узкой полоской. Непонятно, растет ли рощица на берегу или поднимается прямо из воды: полоска играет переменчивым светом, и зеленая куща манит глаз нежной прохладой.
Кирилл услышал принесенный ветром запах гнилой рыбы. Со дня на день этот запах набирал силу. Весь город до самых верхних флигельков на горах пропитывался им, когда тянуло с Волги.
Распространился слух, что сельдь идет с низовьев вверх, выбрасывается от жары и мелководья на пески и гниет. Ход ее был неслыханно обильный, головные косяки, миновав город, уходили далеко вверх, до Хвалынска, Сызрани и Самарской Луки, а снизу надвигались новые косяки, томясь, спадая с тела, редея, вымирая по пути. Низовые промыслы не удержали рыбы, пропустили необъятную ее массу, и она поплыла навстречу самоуничтожению. Да, в низовьях было нынче не до рыбы.
С начала лета белые армии вооруженных сил Юга России предприняли наступательные действия против Красной Армии, самые широкие, какие до того времени знала гражданская война на юге. Добровольческая армия Деникина была двинута по дорогам на Харьков. Отдельному корпусу белых командование поставило задачу взять Крым. Особый отряд добровольцев должен был отрезать выход из Крымского полуострова. Восточнее Донская армия казаков наступала на север против Донецкой группы революционных сил. Врангель со своей Кавказской армией продвигался Сальскими степями на Царицын. Войска Северного Кавказа выделили части для захвата Астрахани. Эти шесть направлений были раздвинуты по всему югу веером, будто игральные карты, снизу зажатые в кулаке екатеринодарского деникинского штаба. Действия белых начинались согласованно, и уже никогда позже коалиция царских генералов, помещиков, буржуазии и казаков не испытывала подобного единящего прилива радужных упований, как с открытием этого летнего кровавого похода.
Красная Армия отбила первую попытку Врангеля взять Царицын атакой и внезапным контрнаступлением отбросила войска Кавказской армии. Астрахань не только слала пополнения угрожаемому Царицыну, но сама сражалась против Северо-Кавказского отряда терского казачества, наступавшего на Волжскую дельту двумя колоннами - степями от Святого Креста и берегом Каспийского моря от Кизляра. Сжигаемые солнцем просторы Понизовья все гулче гремели громами боев. Тишина мирных занятий отлетала в прошлое, и даже исконный рыбацкий промысел волгаря замирал.
Кирилл все время остро слышал события войны, но этим утром душный ветер с Волги заставил его будто телесно ощутить бескрайную ширь охваченных борьбой фронтов. Он перебрал в уме все, что стало известно за последние дни о военных действиях. Он принимал в борьбе непрерывное участие своей работой, но ему все чаще стало казаться, что он стоит далеко оттуда, где должно было решиться будущее. Он и сейчас почувствовал это снова.
Но ветер принес с собою и другое чувство: Кирилла неожиданно потянуло на Волгу, куда-нибудь на островную косу, ближе к этому горклому запаху воды и рыбы, чтобы растянуться на прокаленном песке, подставив всего себя колючей ласке зноя, и долго пить слухом плеск мелкой волны да сухое жгучее царапанье по телу перегоняемых ветром песчинок.
Однако Кирилл вышел на улицу с иным намерением: он решил навестить лежавшего в лазарете Дибича. Откладывать это было нельзя, потому что слишком редко выдавался свободный час и потому что Дибич прислал записку, в которой сообщил, что надо поговорить.
Дибич находился в хорошем военном лазарете, куда его устроил Извеков. За четыре недели Василий Данилович очень окреп, сам себя не узнавая в зеркале. Исчезла краснота век, и глаза прояснились. Побритое лицо стало приветливее, моложе и тоньше в чертах. Весело раздвигалась при смехе ямка на середине подбородка, голос лился звонче.
Но, правда, смеяться доводилось редко. Дибич лежал в маленькой палате из четырех коек. На двух сменилось несколько красноармейцев, лечившихся после ранений. На одной, почти так же долго, как Дибич, лежал служивший в полковом штабе командир из бывших офицеров. Это был коротенький мужчина, с лиловыми сумками под глазами, сильно окрашенным рыхлым лицом и подвижными мягкими руками. Он часто страдал от припадков печени, но между ними оживлялся и охотно говорил. Он был постоянным собеседником Дибича и по натуре спорщик.
Дибич много накопил за истекшие дни. Каждый, кого он здесь видел, обладал своим особым познанием, приобретенным в революцию, и одновременно эти разные познания сливались в общий опыт людей, переживших нелегкую пору испытаний. Санитары, сестры, фельдшера и парикмахеры, сиделки, врачи и фронтовые бойцы - все приносили что-нибудь раньше неизвестное Дибичу, и понемногу он суживал брешь своего непонимания, которая образовалась за годы плена. Дибич больше слушал, чем говорил. И, медленно пропитываясь током чужих мыслей, иногда смутных, иногда отчетливых, либо восторженных, либо бесчувственных, то злобных, то одобрительных, он понял, что каждому эти мысли дались с такою болью и были так дороги, будто пришли со вторым рождением.
К исходу четвертой недели в палату поступил новый больной - пароходный механик, родом из Архангельска, веснушчатый, скуластый малый лет за тридцать. Он был прочно сшит, и все в нем производило впечатление основательности - от тяжелых жестов, которыми он как бы дорожил, до круглой поморской речи. Ему помяло ребра на паровой лебедке: неподпоясанную рубаху надул ветер, шестеренки закрутили ее, и шатуном угостило молодца в бок так, что он невзвидел света. Его продержали двое суток в госпитале и перевели в лазарет на долечивание: он сам сказал, что, мол, долго коечничать поморам несручно. В Поволжье он очутился случайно, бежав от белых из Архангельска, и попал в Затон, где ремонтировались суда для Волжской флотилии.
Одна койка как-то запустовала, больные остались втроем, штабист долго раскачивал северянина, выспрашивая - кто он да что, и малый разговорился.
- А в Мурманск не ходил?
- Как не ходить! - отозвался помор со своим круглым и таким славным открытым "о". - Я мальчонкой в десять лет как залез на карбас, так и не слазил. А с пятнадцати в пароходной кочегарке торчал. Сколько морей исходил, сколько за границей прожил!
- Научился чему за границей или нет? - спросил штабист.
- Много чему. Да раскусил-то ее только теперь. Вот как последним рейсом из Мурманска в Архангельск шел, так все и разъяснело.
- Как же это ты в русских водах заграницу раскусил?
- А вот так. Русские-то кораблики на севере нонче под английским флагом гуляют.
- Ну и что же?
- Да то-то что! Англичане весь рейс в кают-компании виску тянули да сигарками баловались. А нашего брата - без разбора, что мужика, что офицера - как в Мурманске свалили в трюм с тухлой треской, да так до Архангельска не дали нос высунуть.
Штабист мягко развел руками:
- Да, конечно. Беда, что иной готов год просидеть в трюме с треской, лишь бы стряхнуть большевиков.
Дибич покраснел и, видно, нарочно долго пересиливал себя, чтобы сказать тише:
- Я готов бы тоже посидеть в трюме, не знаю сколько, лишь бы сорвать с наших судов чужие флаги.
- Хотелось бы, - вздохнул штабист. - Да беда, европейский мир никогда не согласится признать Советы. Власть в его представлении - дело преемственное.
- Он признает любую власть, которая будет платить ему царские долги, ваш европейский мир, - сказал Дибич.
- Почему, однако, мой? Уж скорее - ваш, раз вы так долго... проживали в Европе.
Дибич смолчал. Помор изредка обмеривал соседей коротким зорким взглядом.
- Посмотрел я на тех, которые готовы хоть в трюме, лишь бы не с большевиками, - сказал он не спеша. - На набережной Двины год назад английских добровольцев белогвардейцы хлебом-солью встречали. Шпалерами по всему Архангельску войска выстроили. Все правительство Чайковского на мостки вышло: добро пожаловать! Поелозьте, дорогие гости, поелозьте!
- Ты говоришь, англичане без разбора всех русских в трюм сажают, сказал штабист, будто размышляя наедине с собой. - Но мы сами себя в этом смысле уравняли. Мы же вот лежим в одной палате - командиры и... не командиры. Европейцы думают - это в русском обычае. Ну и валят в одну кучу... Только трудно поверить, будто они не отличают офицеров.
- А вы поверьте, - словно нарочно спокойно ответил помор, - я говорю, что своими глазами видел. Англичане открыли артиллерийскую школу для белогвардейских офицеров. Поставили всех на положение солдат. Сержант английский бьет русского офицера - и ему ничего.
- Ну, батенька! - осадил рассказчика штабист и даже поднялся в постели.
- И очень хорошо, - сказал Дибич, снова наливаясь кровью, - и черт с ним, что сержант бьет русского офицера! Потому что это не русский офицер, если он зазвал иностранцев усмирять свой народ. Черт с ним! Ему мало сержантской пощечины!
- Позвольте, товарищ Дибич, - воззвал штабист, спустив ноги с кровати.
Сумки под глазами почернели, он точно укоротился, когда сел, рыхлые щеки отвисли, лицо стало больше.
- Сами-то вы разве не русский офицер?
- Нет! - крикнул Дибич. - Я - не русский офицер! Я не тот русский офицер, которых обучают английские сержанты! Я...
- Да все равно не откреститесь. Разве вы не так же, как те офицеры, от которых вы отрекаетесь, разве вы не давали одной с ними присяги?
- Присяга?
Дибич вскочил с постели. Запахнув коротенький, выше колен, горохового цвета халат вокруг худого тела и оставив на животе скрещенные длиннопалые бледные руки, он стоял босиком среди палаты, дрожа, поворачивая голову на тонкой голой шее то к штабисту, то к помору.
- Присяга? Кому? Строй, которому я присягал, не существует. Это освобождает меня от присяги ему. Армия, которой я присягал, не существует. Это тоже меня освобождает. Остается отечество, да? Земля отцов? Родина? Так я верен присяге своей родине. Эта присяга заставляет меня изгонять из пределов родной земли всех, кто на нее посягает. Эту присягу я готов выполнить. Но этим занята сейчас не та армия, которая привечает иностранцев хлебом-солью за то, что они бьют по морде ее офицеров. И кажется...
Дибич сдержал раззвеневшийся свой голос, отошел к кровати, язвительно досказал:
- ...кажется, вы, товарищ командир, принадлежите к другой армии, если не ошибаюсь...
- Не отказываюсь, не отказываюсь, - несколько присмирел штабист. - Да ведь нельзя добиться, чтобы у нас все полтораста миллионов одинаково думали. Иностранцы помогают своим единомышленникам, естественно. Мы ведь говорим об интернационале? А что это, как не наши иностранные единомышленники?
- Мы своего достояния нашим единомышленникам не сулим и не дадим.
- Это собственное мое дело, - хмуро сказал помор.
Он сидел на своей койке, широко расставив колени и придавив их громадными кистями рук, которые казались почти черными на бумажных, не по росту тесных кальсонах.
- Мое дело, как я рассядусь у себя дома. Кого под кивоты посажу, а кого в заклеть пихну. Дом свой я от дедов наследовал, они мне его под стрехи вывели и кровью отстояли. Нет мне указчика, как его содержать! Коли я кого позвал зачем - будь гостем. А сам ко мне кто сунулся - ну, не посетуй, если я тебя твоим пречистым ликом да в назём... Всякий заморский шарфик меня принижать станет? Да я лучше кору с деревьев глодать буду, а пока земли своей не очищу, не успокоюсь.
- Ну и гложи, если тебе по вкусу, - сказал штабист, суетливо укладываясь в постель.
- Да мне не по вкусу, - обиделся помор, - кора кому по вкусу? Я говорю - я дом свой сам буду устраивать, и лучше на погост, чем под пришлого сержанта...
Разговор по виду кончился ничем. Но спустя день Дибич послал Извекову короткую записку и потом нетерпеливо ждал, как он отзовется.
Кирилл влетел в палату частой своей поступью, остановился, мигом оглядел всех обитателей, закинул руку за голову и потрепал себя по затылку. С крайней койки у окна улыбался навстречу совсем не тот Дибич, которого Кирилл откачивал у себя в кабинете валерьянкой. Это был скорее прежний Дибич - батальонный командир, читавший выговор рядовому Ломову в недостроенной фронтовой землянке. Впрочем, и от того старого Дибича этот отличался не только своей, еще не изжитой, худобой, но словно бы облегченностью всего выражения лица, казавшегося в эту минуту даже беззаботным.
- Здорово вас отремонтировали! Прямо хоть в строй!
Извеков сказал это в полный голос, без обычной оглядки на незнакомых больных, с какой входят в палаты гости.
- Я и думаю, не пора ли в строй? - улыбаясь, ответил Дибич.
- Ого! Но все-таки не рано ли? Неужели у вас все в порядке? Позади-то, можно сказать, голгофа!
- Неделя, как гимнастику начал. Вчера вот этот стул за ножку выжал.
- За заднюю или за переднюю?
- За заднюю.
- Ну вот, когда за переднюю выжмете, тогда и выписывайтесь.
Они громко посмеялись. Что-то молодое, как шалость, соединило их в болтовне, и они впервые ощутили себя ровесниками - стали говорить друг другу, где кто учился, вспомнили чехарду на переменах, и как состязались поясными металлическими пряжками (кто выбьет глубже насечку на ребре пряжки), и как мерились силой (кто из двух, поставив локти на стол и взявшись накрест пальцами, пригнет руку соперника к столу), и Кирилл вдруг выпалил:
- А ну, давайте потягаемся!
Он присел на кровать против Дибича.
Неудобно нагнувшись, они сжали друг другу пясти и уперлись локтями в матрас. Дибич упрямо противился, побагровел от натуги, но постепенно рука его клонилась, и потом он сразу уронил ее на постель.
- Я говорю - рано выписываться, - весело сказал Кирилл и обернулся к больным: - Кто хочет помериться?
- В лазарет за легкими лаврами? - усмехнулся штабист.
- Не знаю, за легкими ли. Вот вы, пожалуй, пересилите, - сказал Кирилл архангелогородцу.
Помор ответил не сразу, будто подбирая в уме слова.
- Против двоих давайте, что ли, - буркнул он смущенно.
- Товарищ Дибич, покажем ему!
Вдвоем они сложили вместе правые руки - Кирилл и Дибич - и поставили локти на тумбочку перед койкой помора. Тот занял место напротив, захватил обе кисти противников в свою вместительную теплую длань и, как железным воротом, шутя припечатал их к тумбочке.
Кирилл увидел на распахнутой его груди татуированное сердце, пронзенное стрелой.
- Матрос? - коротко спросил он. - Как фамилия?
Помор качнул головой:
- Страшнов по фамилии.
- Матушки мои, а?! - отступил Извеков.
Он опять сел у кровати Дибича, изучая его озорным, необъяснимо довольным глазом.
- Что же не спросите, в какой я хочу строй идти, - сказал Дибич.
- А что спрашивать? Я по лицу вижу.
Дибич улыбнулся.
- Быстрый вы.
- Решили?
- Решил.
- Хорошо. Как выйдете отсюда - прямо ко мне. Я дам рекомендацию. Сейчас новые части сколачивать будем. Поработаете на формировании.
- Я думаю, может, сперва на побывку к матери? На коротенькую.
- А... Что же, как хотите, - сказал Кирилл.
- Вы устроите меня на пароход?
- Как хотите, - повторил Извеков.
Впервые за эту встречу они оба примолкли.
- Газеты вам дают? - спросил Кирилл.
- Да. Что там на фронтах?
- Ну, вы же читаете. Уфа наша. За Урал переваливать будем.
- А на юге?
- На юге хуже.
- Деникин, видно, в решительную перешел?
Извеков оглянулся на соседнюю койку. Штабист смотрел на него внимательно.
- Решать будем мы, большевики, - сказал Кирилл громче и подождал, будет ли ответ.
Но стало как будто только тише.
- Почему я так говорю? Народ с нами, вот почему. Согласны?
- Я то же думаю, - сказал Дибич.
- Безусловно. Заметили вы одну вещь? Народ чувствует, что в самом главном мы делаем как раз то, что отвечает его желаниям. Это не просто совпадение. Наши цели идут в ногу с историческими интересами России. Как раз в решающие моменты народной жизни они сливаются. Смотрите: народ требовал выхода из войны, он сбросил помещиков, сейчас он будет гнать в три шеи интервентов - мы на каждом его шагу с ним. Разве не так?
Кирилл не упускал из виду соседа Дибича. Во взгляде штабиста он угадывал тот метко нацеленный прищур, с которым следят за агитатором всё на свете отрицающие слушатели. И Кирилл вдруг почувствовал прилив давно неиспытанной услады, что он опять агитатор, каким бывал много и подолгу, и под своим именем, и под именем Ломова, на фронте, и всюду, куда его посылали. Он говорил, довольный, что слово его не вызывает в Дибиче протеста, но еще приятнее ему было, что оно явно претит другому слушателю. На фронте это называлось: насыпать соли на хвост.
Наконец он прямо обратился к штабисту:
- А вы, я вижу, скептически относитесь к тому, что я говорю?
- Извините, товарищ, но здесь все-таки лазарет... И у меня печень.
- Ах, да. Тяжелая болезнь... Ну, значит, как, товарищ Дибич? - спросил Извеков, поднявшись. - На побывку домой, или как?
- Приду к вам после лазарета.
- Буду ждать. Да смотрите, не переусердствуйте...
Кирилл согнул в локте руку и показал на стул.
- И не оглядывайтесь. Окаменеете, как жена Лота, - опять засмеялся он.
Уходя, на одну секунду он остановился перед Страшновым.
- Извиняюсь, а кем вы будете? - захотел узнать помор.
- А я буду секретарь Совета, Извеков.
- У-У, - сказал помор, - слыхал про вас. Ну, правильно.
- Правильно? - улыбнулся Кирилл.
- Правильно, - тоже с улыбкою повторил Страшнов и медленно дал Извекову тяжелую руку.
Больше они ничем не обмолвились, а только еще секунду посмотрели друг на друга, улыбаясь, и Кирилл ушел.
Он двигался свободно, несмотря на зной, с ощущением какой-то проделанной гимнастики, и само собою, без рассуждений, пришло желание повидаться с Рагозиным.
Петра Петровича он застал в его приплюснутой комнатенке, у распахнутого окошка, за самоваром. Было душно, роились мухи, проносившаяся вдалеке тучными взвихреньями пыль мутила жаркий склон неба.
- Сижу, обливаюсь потом, и так, знаешь, подмывает двинуть на песочек сил нет устоять.
- Купаться? Да ты что? Ясновидцем стал? Мысли-то мои читаешь, - сказал Кирилл.
- Что ты говоришь? - встрепенулся Рагозин. - Тогда, как тебе понравится: есть у меня задушевный старец один, у него - закидные удочки, котелок и все такое. И с лодочником он приятель. Поедем, искупаемся, вечерком закинем на живца и, может, переночуем, чтобы на зорьке еще попытать счастье. А поутру - назад, а?