- А чего такое - селение праведных? - спросил Витя.
   - На кресте, да? Знаю, - сказал Ваня.
   - На кресте, да? - повторил за ним Павлик.
   - Это всё попы! - сказал Ваня. - Воскресение, селение. Начнут архиреить! А ничего и нет. Закопают, так не воскреснешь.
   - Ну да, - согласился Павлик. - Отзвонил, и больше каюк.
   - А на Марсе? - скептически спросил Витя.
   - На Марсе! Подумаешь! - дернул плечами Павлик.
   - Ты не читал, вот и говоришь.
   - Ты читал, да плохо, - сказал Ваня. - На Марсе не мертвецы, а живые люди.
   - Ага, - подтвердил Павлик. - Только там марсисты.
   - Надо так, - предложил Витя. - Здесь покоится (он сделал паузу, сомневаясь - нужно ли что-нибудь о прахе и о местности)... покоится Арсений Романович, самый хороший человек!
   Он неуверенно взглянул на товарищей. Павлик подумал и признал, что проект удачен. Ваня был не очень доволен.
   - Надо еще нарисовать и выбить на камне, - дополнил он.
   - Рисунок?
   - Ага.
   - А про что рисунок?
   Тут мальчиков догнал Рагозин и положил им на плечи тяжелые руки в варежках.
   - Замерзли?
   - Не-ет! - дружно откликнулись они, опять потирая ладонями уши.
   - Петр Петрович, мы спорили про памятник, какую сделать надпись.
   - Ну, какую же решили сделать?
   Они опять заспорили наперебой, выдумывая новые предложения и в конце концов заставив Рагозина сказать, какую надпись сделал бы он сам.
   - По-моему, надо просто: Арсений Романович Дорогомилов, революционер.
   - И всё? - спросил Павлик, от неожиданности разинув рот.
   - И всё.
   - И всё! - вскрикнул Ваня. - Вот это да-а!
   - Это да-а! - закричал тогда и Павлик. - Арсений Романыч тоже был бы рад, правда, а?
   И только Витя задумался и ничего не сказал. Ему было грустно, что о таком человеке, как Арсений Романович, будет написано всего одно слово.
   Мальчики шли в ряд с Петром Петровичем, стараясь так же широко шагать, как он, и скоро добрались до площади, где толпа людей дожидалась трамвая.
   Становилось очень морозно, быстро темнело, вьюга крутила и крутила все злее. Но мальчики, прохваченные холодом и засыпаемые снегом, присоединились к толпе и стали терпеливо, вместе со взрослыми, ждать, чаще растирая уши, щурясь сквозь метель на далекие неясные фасады университета.
   37
   После первого спектакля "Коварства" Аночка и Кирилл видались каждую неделю, и в день похорон Дорогомилова тоже должна была состояться встреча.
   Кириллу казалось, что они видятся очень часто, то есть что чаще видеться невозможно - так трудно и хитро было выкроить два-три часа, свободных одновременно и у него и у ней. Сложнее, конечно, было для него. Аночка как-то спросила, договариваясь о свидании:
   - Но ведь есть у тебя расписание?
   - Расписание - чего?
   - Ну, когда ты занят, когда нет.
   - Когда нет? - усмехнулся он. - Тогда находится что-нибудь непредвиденное.
   Усмешка его сразу улетучилась.
   - Непредвиденное - довольно существенная часть работы. Иногда самая существенная. Это - школа, в которой учишься предвидеть.
   - Есть, значит, надежда, что ты выучишься предвидеть, в какой день можешь по-настоящему со мной встретиться?
   - По-настоящему?
   - Да. Чтобы не на минутку.
   Он с такой основательностью задумался, что ей стало весело.
   До сих пор Кирилл ни разу не обманул Аночку, если обещал прийти, вернее - успевал заранее предупреждать, если встречу приходилось отложить. Но в этот день его неожиданно назначили выступить за городом на митинге.
   Он рассчитывал вернуться к условленному часу. Но все сложилось не по расчету.
   Митинг был созван для записи добровольцев в кавалерию. На горах, в одном из унылых зданий разросшегося Военного городка, народ теснился плечом к плечу. Все стояли. Тут собрались служащие городка, новобранцы Красной Армии, пестрый люд Монастырской слободки, обитатели разбросанных по округе выселок - рабочие окрестных кирпичных сараев.
   Извеков говорил с помоста, который дышал у него под ногами. Он любил прохаживаться во время речи, это напрягало его и в то же время удерживало в сосредоточенности - мысль текла мерно с шагом. Он не замечал, как вздрагивает на помосте накрытый кумачом стол.
   Говорил он легко. События, которых он касался, сами по себе приковывали слушателей - дело шло о победах на юге, о бегстве в белую Эстонию разбитого Юденича, о новом наступлении в Сибири против Колчака все фронты гражданской войны находились в невиданном движении, но уже движение это было дано фронтам не по почину контрреволюции, как случилось два-три месяца назад, а сосредоточенной волею Красной Армии. Она несла свои знамена вперед, возвращая России ее далекие окраинные земли.
   С какой-то взыскательной пристальностью, хмуро и настороженно, собрание сотнями взглядов следило за Кириллом, будто испытывая его выдержку, проверяя знания. Но он упрямо шагал под этими взглядами, приостанавливая себя на поворотах и - видно, для прочности речи - изредка перерубая кулаком воздух. Знания же его были столь основательны, что, когда он начал перечислять победы красной конницы, народ словно решил, что он выстоял проверку: люди расправили брови, зашевелились, гул голосов прошел в разных углах, и потом вдруг, как стрельба ракет, рассыпалась трескотня захлопавших ладош.
   Кирилл кончил тем, что враг опозорен, разбит, отступает, но еще не уничтожен, и чтобы добить его, нужен приток свежих сил в ряды бойцов. И он призвал вступать в Конную армию - старых и молодых кавалеристов, пулеметчиков бывалых и малоопытных, с конями и без коней - всех, кто слышит в плече своем силу, а в душе ненависть к белогвардейцам и преданность делу освобождения рабочих и крестьян.
   Он ждал, что сразу после этого призыва начнут записываться добровольцы. Но из собрания раздались вопросы и вызвались ораторы поговорить.
   Вышел на помост усатый астраханец с желтыми лампасами на шароварах. Речь повел он сначала не столько красно, сколько громко, и дивовались больше не его словам, а богатырскому его голосу. Говорил же он, что бывают всякие казаки - есть и генеральские приспешники, и кулаки лютые, и лавочники, но есть и такие казаки, как он. А он казак настоящий - из пригоршни напьется, на ладони пообедает. Слушали его недоверчиво, но под конец он сказал такое, от чего все притихли и проводили его сочувственным глазом.
   - Настоящий казак красную кавалерию уважает. Нонче только одни красные строевой верности держатся. Они перед противником своему строю верны все по-одинаковому, а не по-разному. От переднего до последнего. В прятки не играют. Ну, только медаль эта с обратной стороной. Какая у нее сторона? А вот я скажу. От кого у нас, от первого, уральцы деру задавали? От Василья Иваныча Чапаева. Даром что не казак, а самого скорого казака обходил на полный корпус. А где нонче товарищ Чапаев обретается? На дне быстрины уральской, что пониже буде Лбищенского. Как же, спрашиваю, его не уберегли? Как его грудьми не закрыли? Как его из Лбищенского на конях не упасли? Мало чего ему самому рубать уральцев захотелось! Его надо было на крыло посадить да крылом понакрыть. Он бы и остался нам целёхонек. Красных атаманов у нас немного, они только стали объявляться. И надо нам такой устав иметь, чтобы верность перед строем у всех была одинакова, а чтобы обереженье каждый получал по своей заслуге перед всей красной кавалерией. Атаманов своих надо беречь. Такое будет мое предложенье товарищам.
   За этим оратором потянулись другие, потом стали говорить из толпы, не поднимая даже рук и не прося слова. Кирилл понял, что это далеко уводит от дела.
   Он опять потребовал слова, ответил на вопросы и сказал о Чапаеве, что, мол, верно - ни товарищи его не уберегли, ни сам он не уберегся, и что надо быть день и ночь начеку, потому что ни в какой прежней войне не знавали такого врага, как белые, - ни по беспощадности, ни по коварству.
   - Геройскую гибель Чапаева оплакивает вся Советская Россия, и особенно тяжела эта гибель для Волги, которой он был кровным сыном. Но в самой гибели Чапаева заложено нечто роднившее его судьбу со жребием былинных и народных героев. Он, как Василий Буслаев, не знал перед смертью ни раздумий, ни робости. Он, как Ермак Тимофеевич, нашел кончину, переплывая реку, прославленную его великими делами. На смену ему придут другие богатыри. И тем скорее придут, чем больше вольется трудового люда в нашу армию, в нашу конницу. Придут богатыри из рядов народа, из ваших закаленных рядов, товарищи!
   Кирилл подошел к столу, схватил и поднял над головой лист бумаги.
   - Кто хочет поддержать победоносную нашу кавалерию новым боевым эскадроном? Объявляю запись открытой и сам иду добровольцем в Первую Конную армию. Кто следующий, товарищи? Подходите!
   Он обмакнул перо в чернильницу. Стол шатался под его локтями, перо просекало бумагу на мягком кумаче. Собрание изо всех сил хлопало в ладоши, пока он писал, а когда на помост начали взбираться и становиться в очередь к столу добровольцы из участников митинга, рукоплесканья разгорелись еще горячее.
   Кирилл громко выкликал имена и фамилии записавшихся, и все, кто сидел за столом, пожимали добровольцам руки, и они отходили с празднично строгой солидностью и, сойдя с помоста, рьяно уговаривали других - последовать своему примеру.
   Открывая собой список, Кирилл знал, что - сделает это или нет - он все равно идет на фронт и что это будет не позже чем завтра утром - направление военного комиссариата уже лежало у него в кармане. Но он чувствовал, что не сделать это было невозможно перед лицом тех, кого он звал поступить так же. Необходимый во всяком деле почин застрельщика здесь был очевиднее необходим, чем в любом ином случае. Кирилл вызвался записаться первым, не обдумывая своего шага, по внутренней подсказке, что шаг этот сдвинет дело с места.
   Когда он сделал этот шаг и увидел, что не ошибся и все пошло на лад, ему стало очень хорошо, будто он на миру получил открытое одобрение тому решению, которое для него лично уже само собой сложилось и было бесповоротно. Ему передалось общее, увлекшее всех настроение, которого сперва вовсе не было и которое трудно было ожидать от неоднородной толпы жителей слободки и пригородных крестьян. Конечно, главную роль в общем подъеме сыграли новобранцы, чуть не сплошь требовавшие, чтобы их перечислили из пехоты в кавалерию. Но они захватили своим молодым волнением многих.
   Кирилл покинул митинг в возбужденно-довольном настроении человека, выполнившего важное предприятие. Он думал, что опоздает к Аночке не намного, и с удовольствием забрался в автомобиль. Но машина не успела въехать в город, как передний баллон спустил воздух.
   Метель, разгулявшаяся с сумерек, к вечеру крутила без передышки. Зимы, если слишком рано выпадут, почти всегда начинаются с нещадных вьюг, рвущих и треплющих все на поверхности земли, наметающих сугробы по низинам и слизывающих последнюю былинку с бугров. Пыль, жесткая, как толченое стекло, носится вперемешку со снегом. Сами дома клонятся и стонут под напором ветра. Все гнется, приникает, дрожит и высвистывает многоголосую недобрую песню.
   Кирилла, едва он вылез на дорогу, чуть не столкнула дверца машины, откинутая вихрем. Воронка снега злобно вилась вокруг него, точно собравшись натуго запеленать и покатить его - спеленатого по рукам и ногам - по сугробам вместе с поземкой. Шофер начал с самого драгоценного словца из своего аварийного запаса ругательств и полез за домкратом.
   Кирилл хотел было опять спрятаться в автомобиле, но вдруг раздумал и заявил, что пойдет пешком, чтобы не мерзнуть в поле.
   Он поднял воротник шинели, сунул в рукава кисти рук и, нагнувшись, зашагал посередине дороги. Он не узнавал окрестность, не представлял себе с точностью, по какой улице войдет в город - впереди было так же темно, как по сторонам. Холод забирался все глубже под шинель, полы ее то распахивало, то вдруг кидало в ноги и запутывало между колен. Все непослушнее, сбивчивее становился шаг.
   Незаметно приподнятое настроение Кирилла исчезло. Ему было досадно, что он не предупредил Аночку о вероятном опоздании. К досаде прибавилась тревога, бередившая его уже несколько дней с того момента, как ему стало известно о предстоящем отъезде на фронт. Он все откладывал свое сообщение об этом Аночке и матери, надеясь, что чем короче будут проводы, тем легче они пройдут. Теперь ему вдруг стало очевидно, что он поступил жестоко, что Аночка непременно будет укорять его в бесчувственности, в пренебрежении к ней и что он действительно не может перед ней оправдаться.
   Сквозь жгучее метание вьюги Кирилл видел теплый свет маленькой комнаты, в которую ему хотелось скорее войти и до которой было все еще далеко. С каждой минутой выплывала в уме какая-нибудь подробность этой комнаты, и досада его на себя росла.
   Ветер грубо подогнал его в спину. На один миг у него явилось ощущение, будто он идет под гору, и он вспомнил покатый пол в комнате Аночки: флигель, где ютились Парабукины, одной стеной осел в грунт. Плетеная, похожая на сотовые ячейки, скатерть; на стене - вырезанная из журнала "Березовая роща" Куинджи; коричневые и лимонные бессмертники, пучком воткнутые за фотографию Аночкиной матери; конус картонного абажура с шоколадно-рыжим прожженным боком и фестонами по нижнему краю; колпак швейной машинки, уважительно накрытой полотенцем с вышитым изречением: "Коли вся семья вместе, то и душа на месте", - все эти мелочи легко изученного и уже милого обиталища проходили перед взором Кирилла, и окруженную ими - он видел Аночку сидящей на кровати, уставившей неподвижные синие глаза в холодное окно: "Не пришел, не пришел". Он нахлобучивал фуражку, ниже пригибался против ветра, подтягивал на уши воротник, набавлял ход.
   Конечно, не нужно было много фантазии, чтобы издалека рассмотреть каждый уголок незамысловатой комнаты и каждое движение в ней Аночки. Она успела посидеть не только у себя на постели (именно так, как вообразил Извеков), она двадцать раз перешла с места на место, присаживаясь и опять поднимаясь, подбегая то к двери, то к окну, вслушиваясь в стоны и присвисты вьюги и боясь не отличить от них стук Кирилла.
   Придя с похорон Дорогомилова, она поставила самовар, чтобы как следует отогреться. Павлика она отпустила в гости к Вите (и сделала это с необыкновенной охотой), Тихон Платонович заявил, будто его ждут государственной спешности дела на службе (и как же она могла возражать против государственных дел, хотя ни на волосинку не поверила, что отец сказал правду). Она была счастлива, что оставалась одна.
   Через час на ней было самое хорошее платье, и весь дом был прибран, и она еще раз раздула самовар, чтобы Кирилл тоже согрелся, когда придет. На дворе завывало свирепо, ветер выискивал в окнах микроскопические щели, и они пищали, точно в стекла бились налетевшие комары.
   Время тянулось убийственно, Аночка начала отчаиваться. Она переворошила в памяти все мимолетные фразы, которые Кирилл когда-нибудь сказал в оправдание или объяснение своей занятости, или долга, или вообще чего-нибудь связанного с тем различием, какое было между ним и ею, с его ответственностью перед людьми, перед революцией, перед эпохой - ах, мало ли что обязывало Кирилла жить особой жизнью, совсем несхожей с обыкновенной маленькой жизнью Аночки!
   Почему она до сих пор не задумывалась над значением всех его отговорок, мнимых нечаянностей, мешавших встречам на протяжении целого лета и осени? Как она не замечала, что ему в тягость, в обременение, в обузу эти ее ожидания встреч, эти обещания, которые она берет с него - чтобы он пришел, чтобы пренебрег непредвиденными делами, как рогатка стоящими поперек дороги? О, разумеется, у него чрезвычайно значительные дела. Они могут быть даже действительно государственной спешности. Извеков - не Парабукин. Привирать он не станет. Ему незачем даже преувеличивать.
   Но если так, то ведь разница между большими делами Кирилла и маленькими - Аночки никогда не исчезнет. Разница может только вырасти, углубиться. Значит ли это, что Кирилл еще больше будет тяготиться Аночкой и что она будет еще больше обречена на бесплодные ожидания - когда он снизойдет выделить ей минутку своего времени и, как милость, пожертвовать свое занятое внимание?
   Почему, собственно, он считает себя в таком привилегированном положении? Разве для нее время не так же дорого, как для него? Разве ей легко далось вот сегодня, ради этой несчастной встречи с Кириллом, отказаться от читки новой пьесы, в которой Цветухин обещает ей новую роль? Не явиться в театр, когда ее там ждут, когда она только что начала работу, с детства ее манившую во сне и наяву! Это ли не жертва? А как поступает Кирилл? Он обманывает ее. Он ее обманул! Он не пришел!
   Все-таки, может быть, он еще придет? Может быть, его задержало что-нибудь из ряда выходящее? Ведь сейчас так много больших событий! А он такой большой человек! У него такие обязанности! Как можно сравнивать его обязанности с какой-то читкой пьесы, в которой Аночка, поди, и роли-то никакой никогда не получит! Она слишком обидела Цветухина, чтобы он дал роль. Она должна за счастье считать, что любит такого выдающегося человека, как Кирилл, и что он любит ее.
   Он, конечно, конечно, ее любит! Он просто задержался. Не обманщик же он, в самом деле! Он сейчас придет. Что она должна для него сделать? Ах, господи, она готова все, все для него сделать, только бы он пришел! Но он не придет! Он опоздал на целых два часа. Нет, уже на два часа четыре минуты. Четыре минуты! Мама милая, боже мой, что же все-таки сделать, чтобы он пришел?! Подогреть еще раз самовар? Он остыл. Труба гудит, как домовой. А он уже остыл. Кирилл Извеков уже остыл. Господи, что за нелепица лезет в бедную голову!
   Она нащепала лучины, бросила ее в самовар и села на кровать. Положив локти на колени, она обхватила руками голову. Не лучше ли лечь в постель? Так жарко горит лоб.
   И вдруг Аночка стремительно сорвалась с места и тотчас затихла. Стук в дверь. Да, она не ошиблась! Настойчивый, быстрый стук!
   Пришел!
   Она бросилась в сени, с разбегу отодвинула щеколду. Облепленный с головы до ног снегом, согнувшись под порывами вьюги, на нее обрушился из темноты захолодавший человек.
   - Скорее, скорее! - пробормотала она, распахивая дверь в комнаты и стараясь удержать другой рукой и коленкой входную дверь, на которую нажимал ветер. Она насилу справилась с запором, кинулась назад в дом, остановилась у косяка и чуть не вскрикнула.
   Отворотив с плеч шубу и одним рывком стряхнув на пол снег, перед ней распрямился Цветухин.
   - У-ф-ф, черт! Валит с ног! Здравствуй, дружок. Одна? Вот это отлично.
   Прижавшись спиной к холодному косяку, Аночка смотрела на Егора Павловича огромными глазами. Смятение, охватившее мгновенно, свело черты ее в гримасу беспомощности и испуга.
   - У тебя самовар! - говорил Егор Павлович, платком разминая сосульки на висках и протирая мокрые брови. - Стаканчик горячего сейчас волшебно! И как хорошо натоплено! Ты что, ждешь своих?
   Он похлопал ей руку с неуверенной лаской.
   - Нездорова? Почему не пришла? Я прямо с читки. Решил - ты заболела.
   Наконец к ней пришло самообладание, и она ответила на все сразу, - да, она плохо себя чувствует после кладбища и поэтому не явилась на читку, и сейчас должны вернуться домой отец и Павлик.
   - Да, Дорогомилов! - воскликнул он. - Жалко чудака. Я тоже хотел проводить его, но весь день ушел черт знает на что. Большой был оригинал. Местный саратовский раритет. Племя, которое вырождается... А ты не в духе?
   Она занялась чайным столом - обычным укрытием, за которым гостеприимные хозяйки прячут свои чувства к незваным гостям.
   Цветухин придержал ее за руку и усадил против себя.
   - Послушай, Аночка. Я ведь у тебя неспроста.
   Он глядел ей в лицо решительно, но что-то, словно обиженное, было в его вздрагивавшей нижней губе.
   - Мы должны поговорить. Положение, которое создалось... которое создала ты своим поведением...
   - Поведением? Я нехорошо себя веду?
   - Ты, думаю, в состоянии решить - хорошо это или нет, если ты вызываешь нездоровый интерес... нездоровое любопытство всей труппы.
   - К себе? Вызываю любопытство к себе? И притом всей труппы? И еще нездоровое?
   Аночка слегка отодвинула от него свой стул.
   - Пожалуйста, не говори таким языком, - попросил Егор Павлович. - Это не твой язык. Да. К сожалению, также и к себе.
   - Но к кому же еще?
   - Ты делаешь вид, что я не существую.
   - Егор Павлович, я вас обидела? - вдруг искренне, упавшим голосом спросила Аночка.
   - Что значит - обидела? - воскликнул Цветухин, и уже открытая обида, делающая мужчину немного смешным и заставляющая его сердиться, прорвалась в его тоне. - Это скорее оскорбительно, а не обидно, если у тебя за спиной шепчутся на твой счет и над тобой хихикают.
   - Егор Павлович!
   - Я говорю не о тебе. Не ты шепчешься. Но все другие! Я верю тебе, что ты это не вполне понимаешь. Поэтому и не обижаюсь. Но, ты извини, нельзя же, наконец, не разъяснить тебе, что происходит. Если ты этого не замечаешь сама или если... если ты все-таки делаешь это немного нарочно.
   - Я, правда, не совсем понимаю, - будто веселее сказала Аночка.
   - Но как же? Целый месяц, как ты ввела в обращение со мной чуть ли не официальную манеру. И, прости, в этом есть что-то мещанское. Здравствуйте, до свиданья, благодарю вас - и все! Что это такое? Ведь это же все видят! Если бы еще многоопытная, прожженная какая-нибудь ветеранша интрижек никто бы не обратил внимания. А ведь ты - ученица. Сейчас же у всех любопытство - что происходит? Наверно, у Цветухина что-то с ней вышло! Что-то получилось! Или не получилось! И... понимаешь теперь мое положение?
   - Ну, и если понимаю, - медленно проговорила Аночка и как-то очень пристально вгляделась в Егора Павловича, - если это я все-таки немного нарочно?
   Он встал, потеребил волосы, прошелся инстинктивно рассчитанным на размер комнаты шагом.
   - Не верю. Слишком тебя знаю. Ты могла бы это умышленно сделать только в одном случае: если бы в тебя вложили чужое сердце.
   Она задумалась. Ей хотелось прислушаться, что же происходит в перетревоженном ее сердце и нет ли в нем действительно чего-нибудь навеянного чужим чувством. Но нет, нет.
   - Нет! - сказала она с неудержимым волнением. - Я хотела остаться самой собой. Мне страшно, страшно горько было за вас, тогда, после того спектакля. Горько и - знаете? - очень стыдно.
   - Но ведь я и хотел быть только самим собой! - вскрикнул Егор Павлович вдруг почти умоляюще. - Неужели ты до сих пор не хочешь видеть...
   Она тоже поднялась:
   - О да, я увидела! Я вдруг увидела и напугалась, что, может быть, Пастухов был прав. Тогда летом.
   Он опять вскрикнул, но голосом непохожим на свой:
   - Пастухов! Барин, за всю жизнь не сказал искреннего слова! Все только поза и ходули! Ты помнишь, он рисовался и хвастал, что сочиняет только по вдохновению? А нынче приехали актеры, рассказывают - он в Козлове, в этом лошадином сеновале, стряпает какие-то живые картины! Напакостил, напаскудил при Мамонтове и теперь расшаркивается, готов на что угодно! Пришлось слезать с ходуль! Болтун!
   Егор Павлович оборвал себя, точно застыдившись, что вышел из всякой мерки. Одернув пиджак и опять пройдясь, он сказал все еще раздраженно, но тихо:
   - Странно, как ты могла подумать обо мне одинаково с Пастуховым. Ты сама назвала его гадкие слова грязью.
   - Помню. Я только напугалась - неужели он прав?
   - Но неужели он может быть прав?
   - Егор Павлович, кто же виноват, что я вспомнила его слова!
   Он шагнул к Аночке и, сжимая ее руки, стараясь притянуть их к себе, заговорил с жаром, так, что она не могла ни остановить его, ни возразить хотя бы жестом.
   - Послушай, послушай меня! Кто тебя успел заразить, кто успел внушить тебе пошлый взгляд на актера? Я ведь вижу, как твое мнение обо мне несвободно! Холодность, недоверие, пусть даже неприязнь - я понял бы это и простил бы, если бы ты меня только что встретила. Но ты не можешь меня не знать! Я столько делаю для тебя, столько готов и буду делать единственно из своего чувства к тебе, Аночка! Как можешь ты мне не верить? Разве в чем-нибудь я тебя обманул? Я никогда еще не испытывал влечения более чистого, более цельного, чем к тебе! Ты - мое новое рождение. Понимаешь ты это? Новое будущее! Зачем мне таить от тебя свою надежду?
   - Но как я должна поступить, когда... - стараясь прервать его, воскликнула Аночка.
   Но он не дал ей договорить:
   - Постой! Ответь на один только вопрос, глядя на меня - ну, смотри, смотри на меня! - веришь ли, что я никогда не знал такого нераздельного обожания, как к тебе?
   - Но это же мучительно - заставлять говорить, о чем я не могу!
   - Не можешь? Постой, постой отвечать! Хорошо. Я подожду. Я буду ждать. Я терпелив, о, я терпелив, - с горечью сказал Цветухин.
   - Я не буду испытывать ваше терпенье, - сказала она в приступе подмывавшего ее упрямства.
   - Погоди! Никакого решения! Ничего окончательного. Ты убедишься сама. Ты увидишь, ты оценишь потом это переживание.
   У нее дрогнул подбородок, и нельзя было понять - подавила ли она улыбку или сейчас заплачет.
   - Переживать... и потом повторять переживания, - проговорила она будто самой себе.
   - Нет, в невинном сердце немыслима такая жестокость! - с отчаянием вздохнул Егор Павлович и сильнее сдавил ее руки.
   - Пустите. Слышите? Слышите - стучат! - крикнула она, вырываясь и отбегая.
   Она прислушалась и вышла в сени. К воплям вьюги ясно прибавился нетерпеливый гулкий стук. Как только она отодвинула запор, дверь сама растворилась, кто-то ступил в сени, и в тот же миг Аночка догадалась, что это Кирилл.
   - Я запру. Ступай, простудишься, - сказал он охрипшим от ветра голосом.