Страница:
Кирилл с силой хлопнул себя руками по бокам, отошел к окну. Не мог же Пастухов сочинить все от начала до конца! Вон он шествует вдалеке по тротуару, тем же коротким шагом оскорбленного и сдерживающего себя человека, каким покинул кабинет. Разве только прибавилось в осанке надменности, да голова поднялась немного выше, да правая рука значительно и в то же время свободно отсчитывает такт шагов. Нет, такой человек не может безответственно наболтать черт знает что! Такой человек уверен, что занимает свое место во вселенной не напрасно. Такому человеку уступают дорогу, по привычке уважать тех, кто знает себе цену. Тут что-то не то...
Да, тут было что-то не то. Пастухов шел полной достоинства походкой. Но это была прирожденная стать и привычка носить себя по земле сообразно представлению о выдающейся своей породе. На душе же Александра Владимировича не оставалось и следа порядка. Она была унижена и отвергнута миром, она с тоскою твердила одно: вот ты, красивый, статный, когда-то независимый, идешь по улице по-прежнему изящными шагами, так знай же - это твои последние шаги! Любуйся собою, неси свое добротное, складное, едва ли не великолепное тело в неизвестность - это твое последнее любованье, твои последние часы! Прощайся, прощайся со всем, что видишь. Прощайся с собой, ты скоро перестанешь быть.
Александр Владимирович возвратился домой мрачный, и Ася поняла, что они потерпели поражение. Он бросил шляпу, скинул пиджак, грузно придавил собою стул. Он был, как никогда, тяжел.
- Ну? - с извиняющейся улыбкой спросила Ася.
- Змий соблазнял меня вкусить от древа познания, - сказал он.
Она улыбнулась смятеннее, но игривей:
- И что же, грехопадение свершилось?
- Завари мне свежего чаю.
Он налил такого крепкого чаю, что она испугалась за его сердце. Он лег и пролежал до сумерек, глядя в потолок.
Потом он вывел Асю в сад. Они сели на перевернутую тачку, которую любил катать по дорожке Алеша. Они говорили неторопливо о вещах ясных и одинаково близких им обоим. Решение уже сложилось, но они вели к нему друг друга нарочно с оглядкой, проверяя заново все пережитое.
Они надолго примирились бы с тишиной этого заброшенного сада, где просвирник, перевитый вьюном, бедно стлался под ногами, да мальвы жались к забору, да плотные тополя навесом заслоняли небо. Конечно, это не был райский сад, но потому, что их изгоняли отсюда прочь, им было жаль его. Еще вчера беглецы, сегодня они становились изгнанниками. Им оставалось стремиться к другому такому же укромному углу. Тот самый Балашовский уезд, вожделенный и недосягаемый, ради которого они покинули Петербург, опять делался единственной целью. Там, конечно, еще сохранилась хуторская усадьба, где доживали старики Анастасии Германовны, там найдется и хлеб, и кров над очагом, там никто не посягнет на человеческую неприкосновенность. Они договорились отправиться туда немедленно.
Вечером Пастухов сообщил решение Дорогомилову.
Арсений Романович в последнюю неделю обретался в непреходящем возбуждении. События будто дразнили его честолюбие. Он корил себя бездействием. В городе росла тревога, люди на разные лады готовились встретить надвигавшуюся грозную перемену. А он листал за конторкой ведомости и гроссбухи, как это делал всю былую жизнь. Он сердился на свою неспособность повернуть с проторенной дороги. Известие о том, что выселение из насиженного гнезда должно состояться, он встретил вдруг без всякого противления, но с тайной надеждой, что это будет толчок к каким-то очень важным действиям - может быть, к переходу на военную службу, а то и к выступлению на фронт. Да, он сменит заветшалый сюртук на гимнастерку, подтянется ремнем, выкинет галстуки, сбреет бороду и гриву! Маршировать он может превосходно, ходоком он был всегда неутомимым! Жизнь, в сущности, позади, но она еще теплится, и тепло ее надо отдать за благородное дело.
- Позвольте, - изумился Арсений Романович, когда Пастухов объявил, что завтра увозит семью в Балашов, - ведь там, подать рукой, идут бои! Как же можно - с мальчиком? Там кругом - белые!
- В нашем положении безразлично - какие. Раз меня до этого довели. Нам нужен дом, - даже с некоторой заносчивостью ответил Пастухов.
Арсений Романович не сказал на это ни слова, а только отшатнулся немного и потом молча, совершенно неучтиво удалился к себе темным коридором.
Короткий этот разговор слышал Алеша. Его поразило, как отвернулся Арсений Романович от отца. Он ни разу не замечал на лице Дорогомилова такого осуждения. Он насилу заснул, и ночью все время свергался и летел то с колокольни, то с горного обрыва, то с самого кончика мачтовой реи - в бурлящую воду, и просыпался в горячем поту, и слышал, как мама и Ольга Адамовна шуршат на полу газетами, завертывая посуду, и папа сопит, продергивая в свистящие пряжки и затягивая с хрустом ремни саквояжей.
К Вите и Павлику Алеша питал уважение с того первого часа, как увидел их в настоящей драке. Он ощущал перед ними почтительный страх, как перед существами несравненно более ценными, чем он сам, и привык говорить им всю правду. Поэтому, когда на другой день мальчики забежали в обед к Арсению Романовичу, он приготовился обо всем рассказать. Но, очутившись с ними в саду, он догадался, что уже все известно, и ему сделалось почему-то до боли стыдно.
Павлик и Витя разглядывали его еще отчужденнее, чем в минуту незабвенного знакомства в кабинете Арсения Романовича. Павлик даже выпятил нижнюю губу, точно приготовился сплюнуть. Витя насвистывал неизвестный и потому крайне поддразнивавший мотив. Наконец он точно сжалился над растерянным Алешей и спросил презрительно:
- Утекаете?
- Мы уезжаем к маме домой. Это на хуторе у дедушки с бабушкой, старательно объяснил Алеша.
- Рассказывай. Чего же раньше не уезжали? А как дошло до драки...
- До какой драки? - спросил Алеша.
- До такой...
- Они - белые, - сказал высокомерно Павлик.
- Нет, мы не белые, - сказал Алеша слабым голосом.
- А чего же вы против красноармейцев? - спросил Витя.
- Мы не против красноармейцев, - возразил Алеша, и один глаз его заблестел от слезы.
Все трое постояли безмолвно, не глядя друг на друга.
- Вы сердитесь? - робея, спросил Алеша и чуть подвинулся к Вите.
- Охота была! - ответил Павлик.
- Чего сердиться? - согласился Витя. - Ты маленький, тебя возьмут и увезут.
- Это все папа! - воскликнул Алеша отчаянно и с благодарностью за то, что Витя его понял. - Мне жалко Арсения Романовича... и вас тоже, прибавил он, страшно краснея.
- Бедные лучше, - обличительно произнес Павлик. - Мой вот отец беднее твоего, а лучше. Только зашибала.
- Как зашибала? - спросил Алеша.
- Ну, когда на него найдет, он зашибает.
- Бьет?
- Не бьет... а пьет! Чудак ты какой...
Они еще постояли, и Павлик позвал Витю:
- Идем, чего дожидаться?!
Они ушли, не попрощавшись с Алешей, и он остался один, около черной лестницы, перед растворенной дверью, через которую долетал сверху шум: там выносили в коридор запакованные тяжелые вещи.
Потом к этому волнующему шуму прибавились шаги по ступенькам, и Арсений Романович, без шляпы, расстегнутый и косматый, показался в дверях. Он пробежал мимо Алеши и уже взялся было за щеколду калитки, но вернулся.
Обняв Алешину голову, он с жаром трижды прижал ее к своему животу и потом словно залил лицо Алеши путаными холодноватыми волосами своей бороды. Весь этот необъяснимый, исступленный порыв объятий и поцелуя длился маленькую долю секунды, и затем, оторвавшись от Алеши, Арсений Романович опять побежал к воротам.
И когда до Алеши долетел дребезжаще звонкий стук калитки и он увидел, что остался опять один, совсем один! - он зажал кулаками глаза и, дергаясь от плача, стал медленно взбираться по лестнице на верхний этаж. Он так отчетливо понимал, что с ним произошло, что невольно находил новые, недавно совсем чуждые ему слова, определявшие его переживание. Ему казалось, что, всхлипывая, он выговаривает эти необыкновенные, отчаянные слова. Но он только плакал. Вместе с мамой и папой, вместе с Ольгой Адамовной он был отверженным и бежал неизвестно куда! Его все презирали за то, что его отец был хуже бедных, за то, что сам он был ничтожнее и малодушнее Павлика с Витей! Его жалел один Арсений Романович, жалел, любил, но не мог его спасти и покинул навсегда.
Алеша остановился наверху, в летней кухне, около плиты. Он отнял кулаки от глаз и, как когда-то, в первые минуты после приезда в этот дом, увидел перед собой спасательный круг.
Прекрасная вещь лежала на старом месте. Сколько было связано у Алеши ожиданий с этим кругом! Несостоявшиеся походы за рыбой, путешествия на пески к далекому коренному руслу, гребля веслами, может быть - горячая работа за парусной оснасткой, может быть - купанье в пароходной волне, и, уж конечно, - костры, костры, костры! Когда Арсений Романович ездил с мальчиками на лодке, он брал с собой этот круг, как верного товарища. И вот с этим верным товарищем Арсения Романовича Алеша прощался теперь, кат с утраченной надеждой. Он чувствовал, что гибнет и что ничто на свете его не спасет.
Он погладил шершавое раскрашенное пробковое тело круга, подержал оцеплявшие это тело веревочные петли и крепко припал к нему влажной щекой.
Голос мамы прозвенел в коридоре: "Где наш Алеша, где Алеша?"
Он вытер насухо глаза, щеки и крикнул сурово:
- Я здесь! Пожалуйста... без волнений...
Еще до заката солнца Пастуховы прибыли, позади груженных багажом тележек, к вокзалу. Дорогомилов их не провожал. Алеша слышал, как Ольга Адамовна сказала маме: "Он мог не провожать, но проститься он был обязан... этот неприличный господин!" На что мама заметила со своей едва уловимой задумчивой улыбкой: "Он - строгий судия..."
Пастухов не участвовал в разговорах. Его захватило зрелище страстной и многоликой жизни, бившей на площади. Так же как весной, его семья беспомощно стояла перед вокзалом, прикованная к несуразной куче вещей, которую надо было оберегать от нетерпимой человеческой стихии. Но до чего разительны были изменения, происшедшие за недолгие месяцы!
Прежде всего, вокруг стало гораздо больше людей. Образуя сплошную массивную толпу, они рвали ее изнутри потоками, завихреньями маленьких толп, кучек и горсток. Одни текли и текли в вокзальные двери, другие напирали навстречу, вылетая наружу целыми гроздьями спрессованных, как изюм, едва не размятых тел.
Что дальше бросалось Пастухову в глаза - это обилие вооруженных красноармейцев. Они тоже непрерывно двигались в людской массе, то группами, то в одиночку. Повсюду над головами взблескивали исчерна-серебристые иглы штыков. Скинув с мокрых, почерневших плеч скатанные солдатские шинели, бойцы тащили их в руках, будто шли с хомутами запрягать лошадей, и тяжелая эта ноша казалась ненужностью среди распаренной зноем потной толпы, странно напоминая о далеких, неправдоподобно холодных ночах.
Огибая огромной живой скобой всю площадь, шевелились на мешках семьи беженцев. Витал неровный ропот голосов, и как бы ни был резок отдельный звук, он не мог отодвинуть этот ропот или стушевать его, - ни громко звякавший где-нибудь поблизости жестяной чайник, ни детский жалобный крик, ни даже перекатывающийся через крышу вокзала сполошный вопль паровоза. Шум был слитен и сомкнут, и чудилось - даже мысль человеческая не могла бы тут зародиться обособленно от разноголосого и тысячеголового единства во множестве.
Неожиданно перед задумавшимся Пастуховым остановился военный в одежде с иголочки. Он был слегка загорелый, худой и словно только что вымытый. Улыбка раздвигала ямку на его подбородке. Он смотрел предельно увлекшимся взглядом молодости на Пастухова, ожидая - что же может получить в ответ.
- Вы меня ни за что не признаете, - пробормотал он наивно, не вытерпев слишком долгого молчания. - У меня ведь была борода!
- Борода, - повторил за ним Пастухов.
- Вы нам тогда показывали ленточку, - вдруг сказал Алеша.
- Совершенно верно! - обрадовался военный. - Дибич. Я - Дибич.
- Боже мой, ну конечно! - воскликнула Ася. - Вы прямо-таки расцвели!
- Что вы! Просто - поправился. В первый раз за столько лет чувствую себя здоровым. А вы?.. Куда же опять собрались? Все еще не доехали?
- Вы, я вижу, уже... доехали, - проговорил Пастухов, останавливая медлительный взгляд на красной звезде Дибичевой фуражки.
- Да, - сказал Дибич все с той же улыбкой, - опять в армии. Формирую новые части.
- В канцелярии? - полюбопытствовал Пастухов. - Командовать вас, конечно, не допустят?
От Дибича будто отскакивали эти маленькие уколы. Он говорил живо, нисколько не тая восторга, что встретил приятных знакомых.
- Что там командовать! Теперь сколотить новую часть, пожалуй, хитрее, чем отбить у противника позицию. Заваруха - страсть!.. А я вас на днях вспомнил. Знаете почему? Помните солдата, который нас чуть не арестовал тогда, в Ртищеве?
- Белоглазый?
- Да, да. С одним глазом - в другом у него осколочек. Ипат Ипатьев.
- Ну?
- Так он ко мне явился добровольцем записываться. Вспомнили Ртищево, посмеялись. Смотри, говорю ему, что ты хотел учинить: человек революцию делал, а ты его в каталажку потащил... Я, когда лежал в лазарете, о вас заметку прочитал, - добавил Дибич с оттенком почтения.
- Да, - произнес Пастухов несколько властно и зажал двумя пальцами поясную пряжку Дибича. - Скажите мне. Неужели вы не понимаете, что впутались в историю, которая обречена?
Дибич неторопливо сдвинул фуражку на затылок.
- В историю? - переспросил он. - Да. С большой буквы.
- Но вы будете жертвой этой большой буквы! - резко сказал Пастухов и выпустил пряжку, немного оттолкнув от себя Дибича в пояс.
- Может быть, - серьезно согласился Дибич, но тут же, с вызывающей хитростью, как-то снизу, нацелился на Пастухова и спросил: - А если нет?
- Если нет? - помедлил Александр Владимирович. - Если нет, значит, я дурак.
Дибич засмеялся:
- Ну, если вы хотите...
Ася, со своим тонким чувством опасности, вмешалась, озаряя Дибича любвеобильным сиянием лица, которое он помнил с первой встречи:
- Чем же вы сейчас здесь заняты?
- Я тут с маршевой ротой из моих формирований. Провожу ее до Увека, там - перегрузка на пароходы. Фронт совсем недалеко. Вчера белые Камышин взяли. Слыхали?
Пастухов быстро взглянул на жену. Она сказала, прикрыв волнение шутливо-просительной улыбкой:
- Но значит, вы на вокзале - у себя дома! Может быть, и нас, бедных, погрузите?
- Куда же, куда вы собрались?
- Все туда же - домой.
- Домой? - ухмыльнулся Дибич. - Это как в сказке... Нет, правда, - в Балашов? Не легко. Но попробую.
Он затерялся в толпе, и его долго не было. Уже начинало темнеть, когда он пришел снова и сообщил, что разговаривал с комендантом вокзала, и тот ждет, чтобы Пастухов явился лично. Дибич наспех распрощался - рота его уже стояла на колесах.
Если бы в эту минуту Пастухову сказали, что ему предстоит десятеро черных суток ползти в товарном вагоне, простаивая дни и ночи на станциях и разъездах, чтобы опять приехать не туда, куда стремился, он предпочел бы раскинуть семью табором где-нибудь за полотном дороги, в Монастырской слободке, или подальше, в Игумновом ущелье, под садовым плетнем. Но он, закусив губы, добился посадки и тронулся в путь, как в плавание на утлом плоту по неизведанным водам.
Снова он попал в Ртищево, забитое вагонами, конями, платформами, ротными кухнями, интендантским сеном, некормленым скотом, поломанными автомобилями и людьми, людьми без счета. Снова он ходил по комендантам, начальникам, комиссарам, упрашивая, требуя, чтобы его пересадили на балашовский поезд. Он исхудал, истрепался. Ася потеряла сверкание своих красок, улыбка ее стала бедной. Алеша помногу спал или дремал, положив голову на колени Ольги Адамовны. Вокруг было серо от пыли и полыхало жаром иссушенных степей.
Раз поутру Пастуховы проснулись на полном ходу поезда. С громом и скрежетом сцеп вагон, раскачиваясь и гудя, летел по спуску между захудалых черных сосенок вперемежку с березнякам. Как случилось, что вагон отправили с неизвестным составом, куда мчится поезд и давно ли - никто не мог понять. Наконец на маленькой станции выяснилось, что вагон прицепили к порожняку, который гонят в Козлов.
- Наплевать, - сказал Пастухов, - я так или иначе ничего не понимаю. Не все ли равно? В Козлов ли, в Баранов...
Он увидел отчаяние на лице Аси и как можно спокойнее договорил:
- Это даже лучше. Из Козлова скорее попадем в Балашов. Через Грязи... или как они там называются...
Он бросил взор на Ольгу Адамовну и, будто сорвавшись, закричал изо всей мочи:
- Перестаньте тереть глаза, мадам! Вы живете в историческую эпоху! И обязаны быть ко всему готовой... Черт вас возьми совсем!
20
В первой декаде июля было опубликовано письмо Центрального Комитета Российской Коммунистической партии (большевиков) к организациям партии "Все на борьбу с Деникиным!". Письмо было написано Лениным. Оно начиналось словами:
"Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции..."
Колчак и Деникин признавались этим письмом главными и единственно серьезными врагами Советской Республики. Вместе с тем устанавливалось, что только помощь Антанты делала этих врагов силой. И вместе с тем, несмотря на признание момента самым критическим, письмо провозглашало как свершившийся факт победу над всеми врагами: "И мы уже победили всех врагов, кроме одного: кроме Антанты, кроме всемирно-могущественной империалистской буржуазии Англии, Франции, Америки, причем и у этого врага мы сломали уже одну его руку - Колчака; нам грозит лишь другая его рука - Деникин".
Для того чтобы отразить эту занесенную над Республикой еще не сломанную руку врага, Ленин призывал партию приспособить к войне и перестроить по-военному всю работу всех учреждений. Он предлагал, не колеблясь, приостанавливать на время ту деятельность, которая не абсолютно необходима для военных целей. Он писал: "В прифронтовой полосе под Питером и в той громадной прифронтовой полосе, которая так быстро и так грозно разрослась на Украине и на юге, надо все и вся перевести на военное положение, целиком подчинить всю работу, все усилия, все помыслы войне, и только войне. Иначе отразить нашествие Деникина нельзя. Это ясно. И это надо ясно понять и целиком провести в жизнь".
Письмо, исполненное убеждения, похожего на остроту и твердость алмаза, отозвалось, словно в горах, повсюду разраставшимся эхом. Касаясь будущего страны в целом, судьбы всей революции, письмо каждой строкой било как бы по отдельному месту, по определенному факту, по особому, как бы вполне оазисному положению. Так, для тех, кто в эти дни жил событиями Саратова, было совершенно очевидно, что отдельным местом, которое будто бы подразумевалось в письме, был именно Саратов; определенными фактами были саратовские, нижневолжские общественные факты; особенным положением, как бы выделенным из всероссийской обстановки, было оазисное саратовское прифронтовое положение. Другими словами, в Саратове письмо рассматривалось людьми, сочувствовавшими революции, как адресованное всей Республике вообще, а Саратову в частности и, пожалуй, даже в особенности.
Рагозин, прочитав письмо один раз на службе, во время занятий, другой - у себя дома, при свете керосиновой лампы и с карандашиком в руке, написал заявление в две строки о том, чтобы его перевели на военную работу.
Он был вызван в губернский комитет. Член бюро комитета сообщил ему, что освобождение от должности в финансовом отделе в данное время невозможно: благодаря усилиям Рагозина работа только начала налаживаться, и уход руководителя отразится на ней печально. Петр Петрович был вполне готов к возражениям, считая их естественными. Он извлек из кармана испещренный карандашом - в черточках, птичках и восклицательных знаках - печатный документ, отыскал жирно отчеркнутый абзац в разделе "Сокращение невоенной работы" и принялся читать вслух:
- "Возьмем для примера научно-технический отдел Высшего совета народного хозяйства. Это - полезнейшее учреждение, необходимое для полного строительства социализма, для правильного учета и распределения всех научно-технических сил. Но безусловно ли необходимо такое учреждение? Конечно, нет. Отдавать ему людей, которые могут и должны быть немедленно употреблены на насущную и до зарезу необходимую коммунистическую работу в армии и непосредственно для армии, было бы в настоящий момент прямо преступно".
- Позволь, - остановил Рагозина его оппонент. - Ты думаешь, мы тут этого не изучали?
- Изучали-то изучали, а ты разреши еще пару строчек. "Такого рода учреждений и отделов учреждений у нас, в центре и на местах, очень немало. Стремясь к полному осуществлению социализма, мы не могли не начать сразу постройку подобных учреждений. Но мы будем глупцами или преступниками, если перед грозным нашествием Деникина не сумеем перестроить рядов так, чтобы все, не безусловно необходимое, приостановить и сократить".
- Так что же, по-твоему, можно закрыть финансовый отдел?
- Можно закрыть меня в финансовом отделе.
- Кабы так, мы бы тебя туда не поставили.
- В свое время, в свое время! - выразительно сказал Рагозин и даже поднял над головой палец. - Мы ведь, как видишь, не против науки и техники? Не против. Но сейчас не до того. Верно я понимаю? Не до того... Финансами может управлять кто-нибудь другой. Об этом тоже определенно сказано. Смотри.
Он опять развернул документ, нашел другое отчеркнутое место и, читая, провел по строкам сложенными в щепоть пальцами:
- "...мы можем идти на такой риск, чтобы многие из сильно сокращаемых учреждений (или отделов учреждений) оставлять на время без единого коммуниста, сдавать их на руки работников исключительно буржуазных".
- Ты читай дальше, - сказал член бюро, видя, что Рагозин поставил точку, и вытягивая из его рук документ. - Что дальше сказано? "Этот риск невелик, ибо речь идет только об учреждениях, не безусловно необходимых..." Понял? А твой отдел необходим безусловно.
- Я тоже грамоте учился, - сказал Рагозин, поднимаясь и обходя вокруг стола. Он плотно привалился к товарищу и продолжал по-прежнему водить щепотью по бумаге, но уже не читая, а пересказывая напечатанное настойчиво и строго: - Какой ставится вопрос? Погибнем ли мы, если приостановим или сократим работу учреждения на девять десятых, оставив его вовсе без коммунистов? Кому поручается ответить на вопрос? Каждому руководителю ведомственного отдела в губернии или каждой ячейке коммунистов. Руководитель я отдела или нет? Могу я сам ответить на вопрос? Или, может, за меня ячейка должна ответить?
- Да за тебя уже отвечено, - раздосадованно сказал товарищ, отстраняя слишком тяжело навалившегося Рагозина. - И отвечено не ячейкой, а бюро губкома. Ты хочешь отозваться на призыв партии? Изволь. Финансируй погуще того, кто работает на войну, и зажимай всех, чья работа сейчас мало полезна войне. Вон в Затоне, на ремонте военной флотилии, недостает металлистов. Подкинь туда деньжонок, может, и металлисты найдутся.
Петр Петрович остановился на неудобном повороте корпуса, будто схваченный внезапной болью.
- А почему не слышно, что в Затоне не хватает металлистов? Я ведь тоже металлист.
- Опять свое! Людей берут от станков на руководящую работу, а ты от руководства к станку захотел!
- Да я не о том! В депо, на дороге, должны найтись старики, которые меня помнят, - я сколько лет там слесарничал. Их можно поднять, и - в Затон! Поручишь мне заняться?
- Что ж поручать? Делай. Только чтобы не во вред прямым обязанностям.
Рагозин слегка подмигнул:
- Я обязанности подсокращу. Не на девять десятых, а этак, скажем, на восемь.
- Шутить не время.
- Ладно, ладно! - уже в дверях сказал Рагозин со смехом. - На семь, на семь десятых, не больше, ей-богу!..
Так он попал сначала в депо - под задымленные, дышавшие гарью своды цехов, где сквозняки вели свои кадрили, присвистывая в пробитых черных стеклах, а потом - в Затон, под вольный свод неба, куда летели наперегонки яростные стуки клепальщиков, визг напильников, хрипы плотничьих пил.
В депо отыскались всего два токаря, которые припомнили далекое прошлое и от души покалякали со старым знакомым, но только один согласился прийти на работу в Затон ("в порядке субботника", как он выразился), потому что на железной дороге своего дела было - не передохнуть. Зато оба обещали сагитировать на подмогу речникам кое-кого из молодых рабочих.
В Затоне Рагозин начал с помощи денежному ящику расплывшегося хозяйства, слабосильного, по сравнению с необычайными задачами, поставленными перед ним войной. Но, обходя суда, Петр Петрович попал на буксир, где расшивали железные листы фальшборта, взялся пособить, да так до вечера и не выпустил из рук тяжелого молота. После этого, приезжая в Затон на часок каждое утро, он прямо шел на этот полюбившийся буксир, и в руках его перебывали все инструменты, которыми когда-то он недурно владел. Власти удивительно скоро привыкли к тому, что за делами Затона наблюдает Рагозин, и не успел он оглянуться, как его потребовали к ответу: почему ремонт флотилии идет преступно медленными темпами? Он только позадорнее щипнул колечко своего уса:
Да, тут было что-то не то. Пастухов шел полной достоинства походкой. Но это была прирожденная стать и привычка носить себя по земле сообразно представлению о выдающейся своей породе. На душе же Александра Владимировича не оставалось и следа порядка. Она была унижена и отвергнута миром, она с тоскою твердила одно: вот ты, красивый, статный, когда-то независимый, идешь по улице по-прежнему изящными шагами, так знай же - это твои последние шаги! Любуйся собою, неси свое добротное, складное, едва ли не великолепное тело в неизвестность - это твое последнее любованье, твои последние часы! Прощайся, прощайся со всем, что видишь. Прощайся с собой, ты скоро перестанешь быть.
Александр Владимирович возвратился домой мрачный, и Ася поняла, что они потерпели поражение. Он бросил шляпу, скинул пиджак, грузно придавил собою стул. Он был, как никогда, тяжел.
- Ну? - с извиняющейся улыбкой спросила Ася.
- Змий соблазнял меня вкусить от древа познания, - сказал он.
Она улыбнулась смятеннее, но игривей:
- И что же, грехопадение свершилось?
- Завари мне свежего чаю.
Он налил такого крепкого чаю, что она испугалась за его сердце. Он лег и пролежал до сумерек, глядя в потолок.
Потом он вывел Асю в сад. Они сели на перевернутую тачку, которую любил катать по дорожке Алеша. Они говорили неторопливо о вещах ясных и одинаково близких им обоим. Решение уже сложилось, но они вели к нему друг друга нарочно с оглядкой, проверяя заново все пережитое.
Они надолго примирились бы с тишиной этого заброшенного сада, где просвирник, перевитый вьюном, бедно стлался под ногами, да мальвы жались к забору, да плотные тополя навесом заслоняли небо. Конечно, это не был райский сад, но потому, что их изгоняли отсюда прочь, им было жаль его. Еще вчера беглецы, сегодня они становились изгнанниками. Им оставалось стремиться к другому такому же укромному углу. Тот самый Балашовский уезд, вожделенный и недосягаемый, ради которого они покинули Петербург, опять делался единственной целью. Там, конечно, еще сохранилась хуторская усадьба, где доживали старики Анастасии Германовны, там найдется и хлеб, и кров над очагом, там никто не посягнет на человеческую неприкосновенность. Они договорились отправиться туда немедленно.
Вечером Пастухов сообщил решение Дорогомилову.
Арсений Романович в последнюю неделю обретался в непреходящем возбуждении. События будто дразнили его честолюбие. Он корил себя бездействием. В городе росла тревога, люди на разные лады готовились встретить надвигавшуюся грозную перемену. А он листал за конторкой ведомости и гроссбухи, как это делал всю былую жизнь. Он сердился на свою неспособность повернуть с проторенной дороги. Известие о том, что выселение из насиженного гнезда должно состояться, он встретил вдруг без всякого противления, но с тайной надеждой, что это будет толчок к каким-то очень важным действиям - может быть, к переходу на военную службу, а то и к выступлению на фронт. Да, он сменит заветшалый сюртук на гимнастерку, подтянется ремнем, выкинет галстуки, сбреет бороду и гриву! Маршировать он может превосходно, ходоком он был всегда неутомимым! Жизнь, в сущности, позади, но она еще теплится, и тепло ее надо отдать за благородное дело.
- Позвольте, - изумился Арсений Романович, когда Пастухов объявил, что завтра увозит семью в Балашов, - ведь там, подать рукой, идут бои! Как же можно - с мальчиком? Там кругом - белые!
- В нашем положении безразлично - какие. Раз меня до этого довели. Нам нужен дом, - даже с некоторой заносчивостью ответил Пастухов.
Арсений Романович не сказал на это ни слова, а только отшатнулся немного и потом молча, совершенно неучтиво удалился к себе темным коридором.
Короткий этот разговор слышал Алеша. Его поразило, как отвернулся Арсений Романович от отца. Он ни разу не замечал на лице Дорогомилова такого осуждения. Он насилу заснул, и ночью все время свергался и летел то с колокольни, то с горного обрыва, то с самого кончика мачтовой реи - в бурлящую воду, и просыпался в горячем поту, и слышал, как мама и Ольга Адамовна шуршат на полу газетами, завертывая посуду, и папа сопит, продергивая в свистящие пряжки и затягивая с хрустом ремни саквояжей.
К Вите и Павлику Алеша питал уважение с того первого часа, как увидел их в настоящей драке. Он ощущал перед ними почтительный страх, как перед существами несравненно более ценными, чем он сам, и привык говорить им всю правду. Поэтому, когда на другой день мальчики забежали в обед к Арсению Романовичу, он приготовился обо всем рассказать. Но, очутившись с ними в саду, он догадался, что уже все известно, и ему сделалось почему-то до боли стыдно.
Павлик и Витя разглядывали его еще отчужденнее, чем в минуту незабвенного знакомства в кабинете Арсения Романовича. Павлик даже выпятил нижнюю губу, точно приготовился сплюнуть. Витя насвистывал неизвестный и потому крайне поддразнивавший мотив. Наконец он точно сжалился над растерянным Алешей и спросил презрительно:
- Утекаете?
- Мы уезжаем к маме домой. Это на хуторе у дедушки с бабушкой, старательно объяснил Алеша.
- Рассказывай. Чего же раньше не уезжали? А как дошло до драки...
- До какой драки? - спросил Алеша.
- До такой...
- Они - белые, - сказал высокомерно Павлик.
- Нет, мы не белые, - сказал Алеша слабым голосом.
- А чего же вы против красноармейцев? - спросил Витя.
- Мы не против красноармейцев, - возразил Алеша, и один глаз его заблестел от слезы.
Все трое постояли безмолвно, не глядя друг на друга.
- Вы сердитесь? - робея, спросил Алеша и чуть подвинулся к Вите.
- Охота была! - ответил Павлик.
- Чего сердиться? - согласился Витя. - Ты маленький, тебя возьмут и увезут.
- Это все папа! - воскликнул Алеша отчаянно и с благодарностью за то, что Витя его понял. - Мне жалко Арсения Романовича... и вас тоже, прибавил он, страшно краснея.
- Бедные лучше, - обличительно произнес Павлик. - Мой вот отец беднее твоего, а лучше. Только зашибала.
- Как зашибала? - спросил Алеша.
- Ну, когда на него найдет, он зашибает.
- Бьет?
- Не бьет... а пьет! Чудак ты какой...
Они еще постояли, и Павлик позвал Витю:
- Идем, чего дожидаться?!
Они ушли, не попрощавшись с Алешей, и он остался один, около черной лестницы, перед растворенной дверью, через которую долетал сверху шум: там выносили в коридор запакованные тяжелые вещи.
Потом к этому волнующему шуму прибавились шаги по ступенькам, и Арсений Романович, без шляпы, расстегнутый и косматый, показался в дверях. Он пробежал мимо Алеши и уже взялся было за щеколду калитки, но вернулся.
Обняв Алешину голову, он с жаром трижды прижал ее к своему животу и потом словно залил лицо Алеши путаными холодноватыми волосами своей бороды. Весь этот необъяснимый, исступленный порыв объятий и поцелуя длился маленькую долю секунды, и затем, оторвавшись от Алеши, Арсений Романович опять побежал к воротам.
И когда до Алеши долетел дребезжаще звонкий стук калитки и он увидел, что остался опять один, совсем один! - он зажал кулаками глаза и, дергаясь от плача, стал медленно взбираться по лестнице на верхний этаж. Он так отчетливо понимал, что с ним произошло, что невольно находил новые, недавно совсем чуждые ему слова, определявшие его переживание. Ему казалось, что, всхлипывая, он выговаривает эти необыкновенные, отчаянные слова. Но он только плакал. Вместе с мамой и папой, вместе с Ольгой Адамовной он был отверженным и бежал неизвестно куда! Его все презирали за то, что его отец был хуже бедных, за то, что сам он был ничтожнее и малодушнее Павлика с Витей! Его жалел один Арсений Романович, жалел, любил, но не мог его спасти и покинул навсегда.
Алеша остановился наверху, в летней кухне, около плиты. Он отнял кулаки от глаз и, как когда-то, в первые минуты после приезда в этот дом, увидел перед собой спасательный круг.
Прекрасная вещь лежала на старом месте. Сколько было связано у Алеши ожиданий с этим кругом! Несостоявшиеся походы за рыбой, путешествия на пески к далекому коренному руслу, гребля веслами, может быть - горячая работа за парусной оснасткой, может быть - купанье в пароходной волне, и, уж конечно, - костры, костры, костры! Когда Арсений Романович ездил с мальчиками на лодке, он брал с собой этот круг, как верного товарища. И вот с этим верным товарищем Арсения Романовича Алеша прощался теперь, кат с утраченной надеждой. Он чувствовал, что гибнет и что ничто на свете его не спасет.
Он погладил шершавое раскрашенное пробковое тело круга, подержал оцеплявшие это тело веревочные петли и крепко припал к нему влажной щекой.
Голос мамы прозвенел в коридоре: "Где наш Алеша, где Алеша?"
Он вытер насухо глаза, щеки и крикнул сурово:
- Я здесь! Пожалуйста... без волнений...
Еще до заката солнца Пастуховы прибыли, позади груженных багажом тележек, к вокзалу. Дорогомилов их не провожал. Алеша слышал, как Ольга Адамовна сказала маме: "Он мог не провожать, но проститься он был обязан... этот неприличный господин!" На что мама заметила со своей едва уловимой задумчивой улыбкой: "Он - строгий судия..."
Пастухов не участвовал в разговорах. Его захватило зрелище страстной и многоликой жизни, бившей на площади. Так же как весной, его семья беспомощно стояла перед вокзалом, прикованная к несуразной куче вещей, которую надо было оберегать от нетерпимой человеческой стихии. Но до чего разительны были изменения, происшедшие за недолгие месяцы!
Прежде всего, вокруг стало гораздо больше людей. Образуя сплошную массивную толпу, они рвали ее изнутри потоками, завихреньями маленьких толп, кучек и горсток. Одни текли и текли в вокзальные двери, другие напирали навстречу, вылетая наружу целыми гроздьями спрессованных, как изюм, едва не размятых тел.
Что дальше бросалось Пастухову в глаза - это обилие вооруженных красноармейцев. Они тоже непрерывно двигались в людской массе, то группами, то в одиночку. Повсюду над головами взблескивали исчерна-серебристые иглы штыков. Скинув с мокрых, почерневших плеч скатанные солдатские шинели, бойцы тащили их в руках, будто шли с хомутами запрягать лошадей, и тяжелая эта ноша казалась ненужностью среди распаренной зноем потной толпы, странно напоминая о далеких, неправдоподобно холодных ночах.
Огибая огромной живой скобой всю площадь, шевелились на мешках семьи беженцев. Витал неровный ропот голосов, и как бы ни был резок отдельный звук, он не мог отодвинуть этот ропот или стушевать его, - ни громко звякавший где-нибудь поблизости жестяной чайник, ни детский жалобный крик, ни даже перекатывающийся через крышу вокзала сполошный вопль паровоза. Шум был слитен и сомкнут, и чудилось - даже мысль человеческая не могла бы тут зародиться обособленно от разноголосого и тысячеголового единства во множестве.
Неожиданно перед задумавшимся Пастуховым остановился военный в одежде с иголочки. Он был слегка загорелый, худой и словно только что вымытый. Улыбка раздвигала ямку на его подбородке. Он смотрел предельно увлекшимся взглядом молодости на Пастухова, ожидая - что же может получить в ответ.
- Вы меня ни за что не признаете, - пробормотал он наивно, не вытерпев слишком долгого молчания. - У меня ведь была борода!
- Борода, - повторил за ним Пастухов.
- Вы нам тогда показывали ленточку, - вдруг сказал Алеша.
- Совершенно верно! - обрадовался военный. - Дибич. Я - Дибич.
- Боже мой, ну конечно! - воскликнула Ася. - Вы прямо-таки расцвели!
- Что вы! Просто - поправился. В первый раз за столько лет чувствую себя здоровым. А вы?.. Куда же опять собрались? Все еще не доехали?
- Вы, я вижу, уже... доехали, - проговорил Пастухов, останавливая медлительный взгляд на красной звезде Дибичевой фуражки.
- Да, - сказал Дибич все с той же улыбкой, - опять в армии. Формирую новые части.
- В канцелярии? - полюбопытствовал Пастухов. - Командовать вас, конечно, не допустят?
От Дибича будто отскакивали эти маленькие уколы. Он говорил живо, нисколько не тая восторга, что встретил приятных знакомых.
- Что там командовать! Теперь сколотить новую часть, пожалуй, хитрее, чем отбить у противника позицию. Заваруха - страсть!.. А я вас на днях вспомнил. Знаете почему? Помните солдата, который нас чуть не арестовал тогда, в Ртищеве?
- Белоглазый?
- Да, да. С одним глазом - в другом у него осколочек. Ипат Ипатьев.
- Ну?
- Так он ко мне явился добровольцем записываться. Вспомнили Ртищево, посмеялись. Смотри, говорю ему, что ты хотел учинить: человек революцию делал, а ты его в каталажку потащил... Я, когда лежал в лазарете, о вас заметку прочитал, - добавил Дибич с оттенком почтения.
- Да, - произнес Пастухов несколько властно и зажал двумя пальцами поясную пряжку Дибича. - Скажите мне. Неужели вы не понимаете, что впутались в историю, которая обречена?
Дибич неторопливо сдвинул фуражку на затылок.
- В историю? - переспросил он. - Да. С большой буквы.
- Но вы будете жертвой этой большой буквы! - резко сказал Пастухов и выпустил пряжку, немного оттолкнув от себя Дибича в пояс.
- Может быть, - серьезно согласился Дибич, но тут же, с вызывающей хитростью, как-то снизу, нацелился на Пастухова и спросил: - А если нет?
- Если нет? - помедлил Александр Владимирович. - Если нет, значит, я дурак.
Дибич засмеялся:
- Ну, если вы хотите...
Ася, со своим тонким чувством опасности, вмешалась, озаряя Дибича любвеобильным сиянием лица, которое он помнил с первой встречи:
- Чем же вы сейчас здесь заняты?
- Я тут с маршевой ротой из моих формирований. Провожу ее до Увека, там - перегрузка на пароходы. Фронт совсем недалеко. Вчера белые Камышин взяли. Слыхали?
Пастухов быстро взглянул на жену. Она сказала, прикрыв волнение шутливо-просительной улыбкой:
- Но значит, вы на вокзале - у себя дома! Может быть, и нас, бедных, погрузите?
- Куда же, куда вы собрались?
- Все туда же - домой.
- Домой? - ухмыльнулся Дибич. - Это как в сказке... Нет, правда, - в Балашов? Не легко. Но попробую.
Он затерялся в толпе, и его долго не было. Уже начинало темнеть, когда он пришел снова и сообщил, что разговаривал с комендантом вокзала, и тот ждет, чтобы Пастухов явился лично. Дибич наспех распрощался - рота его уже стояла на колесах.
Если бы в эту минуту Пастухову сказали, что ему предстоит десятеро черных суток ползти в товарном вагоне, простаивая дни и ночи на станциях и разъездах, чтобы опять приехать не туда, куда стремился, он предпочел бы раскинуть семью табором где-нибудь за полотном дороги, в Монастырской слободке, или подальше, в Игумновом ущелье, под садовым плетнем. Но он, закусив губы, добился посадки и тронулся в путь, как в плавание на утлом плоту по неизведанным водам.
Снова он попал в Ртищево, забитое вагонами, конями, платформами, ротными кухнями, интендантским сеном, некормленым скотом, поломанными автомобилями и людьми, людьми без счета. Снова он ходил по комендантам, начальникам, комиссарам, упрашивая, требуя, чтобы его пересадили на балашовский поезд. Он исхудал, истрепался. Ася потеряла сверкание своих красок, улыбка ее стала бедной. Алеша помногу спал или дремал, положив голову на колени Ольги Адамовны. Вокруг было серо от пыли и полыхало жаром иссушенных степей.
Раз поутру Пастуховы проснулись на полном ходу поезда. С громом и скрежетом сцеп вагон, раскачиваясь и гудя, летел по спуску между захудалых черных сосенок вперемежку с березнякам. Как случилось, что вагон отправили с неизвестным составом, куда мчится поезд и давно ли - никто не мог понять. Наконец на маленькой станции выяснилось, что вагон прицепили к порожняку, который гонят в Козлов.
- Наплевать, - сказал Пастухов, - я так или иначе ничего не понимаю. Не все ли равно? В Козлов ли, в Баранов...
Он увидел отчаяние на лице Аси и как можно спокойнее договорил:
- Это даже лучше. Из Козлова скорее попадем в Балашов. Через Грязи... или как они там называются...
Он бросил взор на Ольгу Адамовну и, будто сорвавшись, закричал изо всей мочи:
- Перестаньте тереть глаза, мадам! Вы живете в историческую эпоху! И обязаны быть ко всему готовой... Черт вас возьми совсем!
20
В первой декаде июля было опубликовано письмо Центрального Комитета Российской Коммунистической партии (большевиков) к организациям партии "Все на борьбу с Деникиным!". Письмо было написано Лениным. Оно начиналось словами:
"Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции..."
Колчак и Деникин признавались этим письмом главными и единственно серьезными врагами Советской Республики. Вместе с тем устанавливалось, что только помощь Антанты делала этих врагов силой. И вместе с тем, несмотря на признание момента самым критическим, письмо провозглашало как свершившийся факт победу над всеми врагами: "И мы уже победили всех врагов, кроме одного: кроме Антанты, кроме всемирно-могущественной империалистской буржуазии Англии, Франции, Америки, причем и у этого врага мы сломали уже одну его руку - Колчака; нам грозит лишь другая его рука - Деникин".
Для того чтобы отразить эту занесенную над Республикой еще не сломанную руку врага, Ленин призывал партию приспособить к войне и перестроить по-военному всю работу всех учреждений. Он предлагал, не колеблясь, приостанавливать на время ту деятельность, которая не абсолютно необходима для военных целей. Он писал: "В прифронтовой полосе под Питером и в той громадной прифронтовой полосе, которая так быстро и так грозно разрослась на Украине и на юге, надо все и вся перевести на военное положение, целиком подчинить всю работу, все усилия, все помыслы войне, и только войне. Иначе отразить нашествие Деникина нельзя. Это ясно. И это надо ясно понять и целиком провести в жизнь".
Письмо, исполненное убеждения, похожего на остроту и твердость алмаза, отозвалось, словно в горах, повсюду разраставшимся эхом. Касаясь будущего страны в целом, судьбы всей революции, письмо каждой строкой било как бы по отдельному месту, по определенному факту, по особому, как бы вполне оазисному положению. Так, для тех, кто в эти дни жил событиями Саратова, было совершенно очевидно, что отдельным местом, которое будто бы подразумевалось в письме, был именно Саратов; определенными фактами были саратовские, нижневолжские общественные факты; особенным положением, как бы выделенным из всероссийской обстановки, было оазисное саратовское прифронтовое положение. Другими словами, в Саратове письмо рассматривалось людьми, сочувствовавшими революции, как адресованное всей Республике вообще, а Саратову в частности и, пожалуй, даже в особенности.
Рагозин, прочитав письмо один раз на службе, во время занятий, другой - у себя дома, при свете керосиновой лампы и с карандашиком в руке, написал заявление в две строки о том, чтобы его перевели на военную работу.
Он был вызван в губернский комитет. Член бюро комитета сообщил ему, что освобождение от должности в финансовом отделе в данное время невозможно: благодаря усилиям Рагозина работа только начала налаживаться, и уход руководителя отразится на ней печально. Петр Петрович был вполне готов к возражениям, считая их естественными. Он извлек из кармана испещренный карандашом - в черточках, птичках и восклицательных знаках - печатный документ, отыскал жирно отчеркнутый абзац в разделе "Сокращение невоенной работы" и принялся читать вслух:
- "Возьмем для примера научно-технический отдел Высшего совета народного хозяйства. Это - полезнейшее учреждение, необходимое для полного строительства социализма, для правильного учета и распределения всех научно-технических сил. Но безусловно ли необходимо такое учреждение? Конечно, нет. Отдавать ему людей, которые могут и должны быть немедленно употреблены на насущную и до зарезу необходимую коммунистическую работу в армии и непосредственно для армии, было бы в настоящий момент прямо преступно".
- Позволь, - остановил Рагозина его оппонент. - Ты думаешь, мы тут этого не изучали?
- Изучали-то изучали, а ты разреши еще пару строчек. "Такого рода учреждений и отделов учреждений у нас, в центре и на местах, очень немало. Стремясь к полному осуществлению социализма, мы не могли не начать сразу постройку подобных учреждений. Но мы будем глупцами или преступниками, если перед грозным нашествием Деникина не сумеем перестроить рядов так, чтобы все, не безусловно необходимое, приостановить и сократить".
- Так что же, по-твоему, можно закрыть финансовый отдел?
- Можно закрыть меня в финансовом отделе.
- Кабы так, мы бы тебя туда не поставили.
- В свое время, в свое время! - выразительно сказал Рагозин и даже поднял над головой палец. - Мы ведь, как видишь, не против науки и техники? Не против. Но сейчас не до того. Верно я понимаю? Не до того... Финансами может управлять кто-нибудь другой. Об этом тоже определенно сказано. Смотри.
Он опять развернул документ, нашел другое отчеркнутое место и, читая, провел по строкам сложенными в щепоть пальцами:
- "...мы можем идти на такой риск, чтобы многие из сильно сокращаемых учреждений (или отделов учреждений) оставлять на время без единого коммуниста, сдавать их на руки работников исключительно буржуазных".
- Ты читай дальше, - сказал член бюро, видя, что Рагозин поставил точку, и вытягивая из его рук документ. - Что дальше сказано? "Этот риск невелик, ибо речь идет только об учреждениях, не безусловно необходимых..." Понял? А твой отдел необходим безусловно.
- Я тоже грамоте учился, - сказал Рагозин, поднимаясь и обходя вокруг стола. Он плотно привалился к товарищу и продолжал по-прежнему водить щепотью по бумаге, но уже не читая, а пересказывая напечатанное настойчиво и строго: - Какой ставится вопрос? Погибнем ли мы, если приостановим или сократим работу учреждения на девять десятых, оставив его вовсе без коммунистов? Кому поручается ответить на вопрос? Каждому руководителю ведомственного отдела в губернии или каждой ячейке коммунистов. Руководитель я отдела или нет? Могу я сам ответить на вопрос? Или, может, за меня ячейка должна ответить?
- Да за тебя уже отвечено, - раздосадованно сказал товарищ, отстраняя слишком тяжело навалившегося Рагозина. - И отвечено не ячейкой, а бюро губкома. Ты хочешь отозваться на призыв партии? Изволь. Финансируй погуще того, кто работает на войну, и зажимай всех, чья работа сейчас мало полезна войне. Вон в Затоне, на ремонте военной флотилии, недостает металлистов. Подкинь туда деньжонок, может, и металлисты найдутся.
Петр Петрович остановился на неудобном повороте корпуса, будто схваченный внезапной болью.
- А почему не слышно, что в Затоне не хватает металлистов? Я ведь тоже металлист.
- Опять свое! Людей берут от станков на руководящую работу, а ты от руководства к станку захотел!
- Да я не о том! В депо, на дороге, должны найтись старики, которые меня помнят, - я сколько лет там слесарничал. Их можно поднять, и - в Затон! Поручишь мне заняться?
- Что ж поручать? Делай. Только чтобы не во вред прямым обязанностям.
Рагозин слегка подмигнул:
- Я обязанности подсокращу. Не на девять десятых, а этак, скажем, на восемь.
- Шутить не время.
- Ладно, ладно! - уже в дверях сказал Рагозин со смехом. - На семь, на семь десятых, не больше, ей-богу!..
Так он попал сначала в депо - под задымленные, дышавшие гарью своды цехов, где сквозняки вели свои кадрили, присвистывая в пробитых черных стеклах, а потом - в Затон, под вольный свод неба, куда летели наперегонки яростные стуки клепальщиков, визг напильников, хрипы плотничьих пил.
В депо отыскались всего два токаря, которые припомнили далекое прошлое и от души покалякали со старым знакомым, но только один согласился прийти на работу в Затон ("в порядке субботника", как он выразился), потому что на железной дороге своего дела было - не передохнуть. Зато оба обещали сагитировать на подмогу речникам кое-кого из молодых рабочих.
В Затоне Рагозин начал с помощи денежному ящику расплывшегося хозяйства, слабосильного, по сравнению с необычайными задачами, поставленными перед ним войной. Но, обходя суда, Петр Петрович попал на буксир, где расшивали железные листы фальшборта, взялся пособить, да так до вечера и не выпустил из рук тяжелого молота. После этого, приезжая в Затон на часок каждое утро, он прямо шел на этот полюбившийся буксир, и в руках его перебывали все инструменты, которыми когда-то он недурно владел. Власти удивительно скоро привыкли к тому, что за делами Затона наблюдает Рагозин, и не успел он оглянуться, как его потребовали к ответу: почему ремонт флотилии идет преступно медленными темпами? Он только позадорнее щипнул колечко своего уса: