Страница:
За столом усердно размешивал что-то ложечкой в чайном стакане студент из соседней комнаты. Мучнисто-белые космы макаронами свисали к сморщенным бровям, покачиваясь в такт его движениям. Видимо, он счел молчание за вопрос к себе и сказал радушно-гипнотическим тоном, усвоенным от старой медицины:
- Явление, которое мы наблюдаем...
Но не выдержал и кончил скороговоркой:
- Вы не волнуйтесь, ничего особенного, сейчас остановим, сейчас.
- Лизонька, что же это ты? - проговорил тогда Меркурий Авдеевич, потянувшись к руке дочери и дотрагиваясь так осторожно, будто одним касанием мог причинить боль.
Она подозвала его взглядом. Он подскочил ближе к ее голове и присел на корточки. Она шепнула, прерывая слова боязливыми паузами:
- Пусть Витя... сбегает за Анатоль Михалычем... Он живет на углу...
- За доктором? На каком углу? - торопясь угадать, спросил он.
- Ознобишина... пусть Витя... приведет.
Меркурий Авдеевич хотел возразить, но у него оборвался голос.
- На углу напротив Арсения Романыча...
- Лизонька, ведь - ночь! - заставил себя выговорить Меркурий Авдеевич, отгоняя от своего взора чудом возникшее желто-красное лицо с безропотными глазами. - Ведь - дитя. Ведь обидят... Как можно?
- Витя... скажи... чтоб он шел с тобой... сейчас...
- Я не боюсь, дедушка, - тоже шепотом сказал Витя.
- Да ведь ты и адреса-то не знаешь. Разве найдешь в такую темь? Да и зачем нужен этот самый Ознобишин, бог с ним! Доктора надо, доктора, Лизонька!
- Витя... - опять шепнула она.
- Да ведь пропуска-то у Вити нет! - умоляюще воскликнул Меркурий Авдеевич. - Да у Ознобишина-то этого тоже, может, пропуска нет! Может, его и дома-то вовсе нет! Ведь ночь!
Вдруг Лиза кашлянула, вытянула еще больше вверх заострившийся подбородок и так отвердела в неподвижности, будто вся была переполненной чашей и боялась разлить ее ничтожным движением. Черная полосочка, появившись у ней в углу губ, медленно поползла книзу, на шею.
- Мама, я найду! - неожиданно вскрикнул Витя и бросился вон из комнаты.
- Ничего, - волнуясь, сказал студент, взмахом головы откидывая со лба свои макароны и дрожащей рукой поднося Лизе стакан, - сейчас остановим, сейчас.
Меркурий Авдеевич опустился на постель.
- Ничего не остановишь, ничего, - сказал он надорванно и затряс головой. - Остановить ничего нельзя...
7
Рагозин спал с открытым окном. Еще сквозь сон он расслышал звон ведер и журчание женской болтовни: хозяйки сошлись у водоразборного крана, и дворовая устная хроника начала свою раннюю жизнь.
Он вскинул руки за голову, ухватил железные прутья кровати, потянулся и, еще не открывая глаз, вспомнил - что ему предстояло делать: он был назначен в городскую комиссию по проверке арестованных и за ним должны были прислать лошадь, чтобы ехать в тюрьму. Уже много лет давали ему разные поручения, он привык, что всегда должен передвигаться и что постоянно его ищет новое дело. До революции надо было хитроумными и затяжными путями перевозить оружие, или партийную печать, или документы. После переворота обязанности стремительно разрослись, скрытый, запрятанный в кротовые норы мир взрывом выбросило на поверхность, и жизнь покатилась не то что на виду у всех, а поверх всех, над головами, над шапками, над крышами, как весенний гром. Все стало существенно важно, приходилось быть сразу везде, повсеместно и уже не прикидываясь невидимкой, а у всех на глазах, чтобы куда ни явился - в депо, в казарму, в больницу, на фабрику - каждый знал бы, что пришел хозяин. В новых и всегда неожиданных местах он чувствовал себя просто, удобно, как испытанный ходок на привале, да и сам иногда шутя называл себя проходчиком по народу.
Рагозин поднялся, подошел к окну. Утро чистой голубизною обнимало спокойные дворовые деревца. Далеко за небосклон оседали плотно настеленные друг на друга дымно-серые полосы тумана. Уже согрелась почва, слышно было, как земля отдавала тепло. Возле лужицы под краном скакали воробьи, распушившись и предерзко, самозабвенно крича. Свирепая ворона сидела на шесте для флага и пучила на воробьев черничный глаз, выжимая из себя краткие, похожие на лягушечьи, зовы.
Утро понравилось Рагозину, он пожалел, что из-за поручения, которое невозможно было отложить, разрушался хороший план - отыскать приехавшего в город Кирилла Извекова и провести с ним часок-другой на свободе. О приезде его он услышал незадолго, - в городском Совете говорили, что его назначили туда секретарем и для него ищут квартиру. Рагозин не видал Кирилла с тех пор, как девять лет назад завалилось дело с подпольной типографией, по которому они оба привлекались к суду. Рагозину грозила крепость, но он вовремя ушел и лет пять скрывался по волжским городам нижнего плеса, от Астрахани до Нижнего, потом очутился на Оке, работал на Коломенском заводе, проживая под вымышленным именем у голутвинского мещанина, успел прослыть там завзятым рыболовом, а к самому перевороту его направили в Петроград. Об Извекове он знал немного. После ссылки в Олонецкую губернию Кирилл, по слухам, был связан с военной организацией большевиков, в семнадцатом году имя его выплыло в газетах - он приехал с фронта на съезд солдатских депутатов и выступал как раз в тот момент, когда Рагозина отправили в Кронштадт. Вернувшись в Петроград, Рагозин уже не застал Извекова. Опять он не слышал о нем добрых два года ни там, где ему случалось бывать до переезда в Саратов, куда его прислали как человека, хорошо знакомого с городом, ни в самом этом городе, где толком никто уже не помнил, да и прежде вряд ли мог знать Извекова - мальчика, когда-то попавшего со школьной скамьи в тюрьму и затем исчезнувшего бесследно на севере, в топях и дебрях приозерной глухомани. Рагозину пришло было на ум, что Кириллу, наверно, любопытно взглянуть на тюрьму, бывшую первой его купелью испытаний, и что, может быть, не плохо как раз с этого возобновить дружбу пусть Извеков отыщет свою камеру, а Рагозин - свою, в которой он сидел еще в девятьсот пятом, и оба они вспомнят, откуда пошла их закалка. Но тут же он развеселился от такой мысли - явиться к Извекову после девятилетней разлуки и позвать его прогуляться в острог.
Он засмеялся громко, оттолкнулся от окна, подошел к зеркалу, провел обеими ладонями по голове и, увидев себя, подумал, что дружба - вещь капризная, неизвестно, придется ли Извекову по вкусу вот этакий порядочно облысевший и заморщиневший дядя с изрядной проседью в кудрявых усах. Он потрогал в ведре воду. Она согрелась за ночь. Он слил ее и с пустым ведром пошел из комнаты. Хозяйка квартиры в глазастом капоте, толокшая что-то в ступке, не отрываясь от дела, поздоровалась, сказала с одобрением:
- Купаться, Петр Петрович?
- Поплавать малость в ведерке, - ответил он, звеня ручкой, сбегая вниз по лестнице.
Воробьи шарахнулись, точно брызги от упавшего в лужу камня, ворона в оторопи присела на шесте, но раздумала улетать и только возмущеннее прогорланила свое храброе "кра". Вода била из крана в звонкое дно ведра, звук быстро глохнул и подымался, подымался, переходя из гулкого бурления в журчащий плеск, пока поток не вырвался через края и живо не охватил ведра со всех боков струящимся серебром. Петр Петрович не удержался, подставил пригоршню под кран и плеснул водой в лицо, потом на лысину раз, другой, третий. "Кра! Кра!" - вдруг рассвирепела ворона, и он, обернувшись на нее, сказал:
- Кран, - говоришь? Ладно, не забуду! - засмеялся, набрал еще пригоршню воды, плеснул вверх, на испугавшуюся птицу, до отказа закрутил кран и, не вытираясь, побежал с переполненным ведром наверх.
Стоя, голый, в тазу и обливаясь из ковша, он слегка кряхтел от холодка, пробиравшего все тело. Высокий, хотя не ровный, наклоненный наперед, он все-таки почти касался кулаками потолка приплюснутой немудрящей своей светелки, когда растирал спину длинным холщовым полотенцем. Уже за чаем он расслышал тарахтенье подъехавшей к воротам пролетки, наскоро дожевал завтрак и опять бегом спустился во двор. Было в нем что-то еще совсем молодо-слаженное и очень непритязательное - в рабочей кепочке, ставшей после революции вроде непременной всеобщей формы простоты, в русской рубахе и незастегнутом поверх нее коротеньком, не то потемневшем синем, не то посветлевшем черном пиджаке. И на полинялой до рыжизны, утерявшей сверкание крыл пролетке с кожаной подушкой в трещинах он сидел так, будто никакого значения не имело, что он едет на былом купеческом ли, адвокатском ли выезде и словно - того и гляди - он соскочит и начнет запросто мерить саженками мостовую, раскачиваясь на кругловатых высоких ногах.
Вразнотык прискакивая, дергаясь, прыгая на булыжнике, он обдумывал как приступить к делу, которое даже ему, видавшему виды, казалось и неприятным, и чересчур замысловатым. Комиссию назначили смешанную из представителей разных учреждений и большую, - он был седьмым, и на него возложили председательствование. Следовало проверить всех содержавшихся в предварительном заключении, и самые места заключения, и мотивы, послужившие поводом ареста, и обоснованность действий властей. Комиссия была правомочна освобождать людей, передавать дела из одного ведомства в другое, из младшей инстанции в старшую, требовать ускорения следствия - словом, как прямо указали при назначении, наделялась авторитетом, более веским, чем прокурорский надзор, и властью, выше которой был один суд. Рагозин решил, что члены комиссии порознь будут знакомиться с заключенными и подготавливать решения в бесспорных несложных случаях, а сложные - выносить на рассмотрение всей комиссии. План работы был у него вполне готов, когда он подъехал к воротам тюрьмы.
Он стукнул в решетку окошечка, и оно тотчас распахнулось. Он назвал себя и, едва загремели засовы, окинул глазом ворота. Когда-то зеленые, они были обмалеваны кирпичной охрой, но ему показалось, он узнал даже рисунок елочкой разбегавшуюся вверх обшивку - и, входя в отворенную калитку, понял, что внимание его раздвоилось: он хотел думать о предстоящем деле, а мысли уводили его в воспоминания, и чем старательнее он оборачивал их к делу, тем беспорядочнее они рассеивались.
Он увидел пустынный двор с прибитой пыльной землей. Вот такой же голой, бесплодной, выродившейся встретила его эта острожная земля, когда его заставили ступить на нее подневольным плательщиком кровью за немилосердный порядок, который он вознамерился пошатнуть и которого теперь не существовало. Больше десятка лет жизни ушло у него на то, чтобы бежать этих пятен голой земли, оспенными следами развеянных по лицу городов и городишек, и он почти изумился, что знакомый этот двор еще не зарос травой, не ожил, не оплодотворился. Он пробежал взглядом по квадратным оконцам тюремных скучно побеленных корпусов: за какой решеткой платил он свою кровную дань? За какой решеткой кончила дни его маленькая Ксана? За какой отсиживали, отдумывали горькие, злые и добрые думы его товарищи, которых помнил он и которых позабыл, которых издавна знал и которых отроду не видел? Незряче щурились на свет черные оконца, нетронуто высились мертво-белые стены, словно притворявшиеся, что за ними - пусто, что они бездыханны и бездумны. Но, наверно, нет на свете других таких стен, за которыми всегда, каждый час и каждую секунду, думалось бы так много, с таким жаром тоски и так тщетно, и почему же до сих пор - спросил себя Рагозин - все еще должен томиться за ними народ?
- Народ? Народ, да не тот! - вдруг остро усмехнулся он своему вопросу и, оторвав глаза от тюрьмы, опять собрал внимание, озабоченно зашагал навстречу подходившей кучке людей, пожал им руки, спросил:
- Ну, что, все в сборе? Одного не хватает? Будем дожидаться или начнем?
Они прошли во второй двор, в канцелярию тюрьмы или, как теперь говорилось, домзака - дома заключения, условились о порядке разбора дел, и Рагозин остался один в комнате с решетками на окне и дверях.
Ему принесли пачку бумаг. На глаз разделив их, он велел раздать членам комиссии и просмотрел свою долю. Это были протоколы снятых с арестованных показаний, личные документы задержанных, заявления, опросы свидетелей. Иные дела показались ему ничтожными, возникшими из мещанской злости, мусорных самолюбий и наводящих уныние дрязг, иных он не мог сразу понять - что-то мутно ускользающее, как мошкара, витало вокруг невразумительных писаний; иные были, очевидно, серьезны и ждали больших решений. Он рассортировал дела по первому впечатлению и сначала хотел заняться теми, которые счел легкими, чтобы расчистить поле, покончить с обывательщиной - как он назвал по виду мелкие дела - и потом перейти к важным. Но, секунду помешкав, он вдруг сказал:
- А пусть потерпят! - и решил действовать как раз обратно - взяться сразу за самое сложное.
На одном листе красным карандашом была сделана наискось и подчеркнута крупная надпись: "Чиновник царской прокуратуры". Рагозин приказал привести этого обвиняемого и начал читать дело. Оно содержало немного: рабочим пикетом был задержан ночью с просроченным пропуском помощник советского нотариуса Анатолий Михайлович Ознобишин, тридцати пяти лет, с высшим образованием; как выяснилось на допросе, в прошлом он имел звание кандидата на судебную должность и служил в камере прокурора палаты, однако, по материалам следователя, он исполнял и более высокие должности, вплоть до прокурора, и это предстояло установить.
Минут через десять Ознобишин был приведен. Он поклонился, не крепко потирая, как бы поглаживая маленькие руки, и поблагодарил, когда Рагозин предложил ему сесть. На обычные вопросы он отвечал кратко, точно, не заставляя ждать, но и не забегая, прилично храня свое достоинство и в то же время показывая полную уважительность к личности допрашивавшего.
- За что же вас, собственно, взяли? - спросил Рагозин, исчерпав всю формальную часть.
- За то, что истек срок моего ночного пропуска. Всего на один день.
- Вы, что же, забыли возобновить?
- Нет, помнил. Но за житейскими хлопотами вовремя не успел. Думал - в этот день не понадобится, а на другой сделаю. В этом я виноват, конечно.
- А зачем вам вообще ночной пропуск?
- Приходится задерживаться на службе - очень кропотные дела. Днем много посетителей, прием. А вечерами приходится оформлять. У нас несколько человек имеют такие пропуска.
- Что же, в этот вечер вы тоже задержались на службе?
- Нет. В этот вечер - нет.
- А где же вы были?
- В этот вечер... просто житейский случай, - сказал Ознобишин неуверенно.
- Загулялись?
- Да.
- Женщина?
- Женщина, - тихо ответил Ознобишин и опустил глаза.
Рагозин видал на своем веку людей в самых различных обстоятельствах, привык распознавать человека не только по словам его, но по маленьким проявлениям внутренней жизни, которые можно бы назвать химией чувств, когда переживания то вдруг соединятся в сложное целое, то распадутся на составные части, и одно исключает и прикрывает другое, и лживое кажется правдоподобнее истинного. В Ознобишине он не замечал ни капли притворства и хотел разгадать - не наигранна ли его искренность, не дальновидностью ли подсказано ему чистосердечие.
- Что же вы думаете, неужели вас держат здесь из-за просроченного пропуска?
- Нет, как же это может быть? - даже удивился Ознобишин, и вздернул плечами, и узенько развел руки, показывая своим корректным жестом, что, во-первых, не может допустить такую несправедливость властей, во-вторых, хорошо знаком с законными постановлениями о ночных пропусках.
- Но вы ведь только что сказали, что вас арестовали за неисправность пропуска?
- Да, когда вы спросили - за что меня взяли, то есть арестовали. Арестовали за неисправность пропуска. А сейчас вы спросили, думаю ли я, что меня держат в тюрьме за просроченный пропуск. Я повторяю - нет, не думаю.
- Значит, вы знаете, за что вас держат?
- Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что мое прошлое внушает ко мне недоверие.
- А кем вы были?
- Я служил в камере прокурора судебной палаты.
- В должности?
- Я был кандидатом на судебную должность.
- И долго?
- Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, - ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.
- Почему?
- Ну, - приподнял бровки Ознобишин, - я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.
- А была бы протекция?
- Протекция мне вряд ли помогла бы.
- Ну что же это за протекция, которая не помогает! - вскользь проговорил Рагозин.
- Да, конечно, - согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: - Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.
- Такой вы неудачник?
- Да, естественный неудачник.
- Как - естественный?
- То есть по своей природе.
Он опять немного опустил глаза:
- Мне не доверяли в прокуратуре.
- Не доверяли?
- Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.
Рагозин вдруг сказал решительно:
- Не доверяли, не доверяли, - и кончили тем, что назначили вас прокурором.
Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:
- Вы позволите разъяснить?
- Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.
- Я ничего не утаиваю, - потряс головой Ознобишин, все еще не вполне справляясь с обидой, просившейся наружу, и потом заговорил с горькой, но очень скромной учтивой улыбкой:
- Я теперь понимаю, что существует подозрение, будто я выдаю себя не за того, кем был. Это неверно. Я никогда не был прокурором. Перед самой революцией на меня возложили исполнение обязанностей секретаря палаты, но в должности этой я так и не был утвержден. Откуда же могла взяться легенда, что я был прокурором? Я думаю, это только потому, что буквально за два дня до Октября, то есть при Временном правительстве, в палате было получено из Петрограда назначение мое товарищем прокурора. Назначение было от двадцать третьего числа, а переворот, как вы помните, произошел двадцать пятого. Никаких формальностей по назначению не было сделано.
- Почему же вы скрыли это при допросе?
- Я ничего не скрыл. Мне задавался вопрос - кем я был? Поэтому на вопрос - кем я не был? - я не отвечал.
- Но все-таки вы были прокурором, только не при царе, а при Керенском, так ведь, да?
- Нет. Прокурор - это легенда. Но я никак не могу признать себя даже бывшим товарищем прокурора, потому что в должность эту не вступил.
- Ну, а секретарем палаты при царе?
- А эту должность я только исправлял, но утвержден в ней никогда не был, - с проникновенным убеждением сказал Ознобишин.
Рагозин засмеялся.
- Ловко вы это, право!
- Какая же ловкость? Ведь это все легко подтверждается документами. Архив палаты уцелел. Да и свидетелей я могу указать какое угодно число.
- Ну, а за что же вы так полюбились Керенскому, что он вас назначил прокурором?
- Товарищем прокурора, - поправил Ознобишин, - и не Керенский, а при правительстве Керенского. Керенский меня, конечно, не мог знать. А назначения тогда были валовые.
- Что это такое?
- Валом назначали, по всем судебным округам, вроде, как бы сказать, производства приказом в прапорщики.
- Но целью-то производства было что? Создать аппарат из приверженных Керенскому чиновников, да?
- Целью, как я понимаю, было заменить царских сановников в суде более свободомыслящими и молодыми силами. Назначали тех, кому при царе не давали хода, кому не доверяли почему-либо. Вот и я, как полагаю, в числе многих других был замечен: сидит, мол, человек кандидатом на судебную должность столько лет, очевидно, не очень он пришелся по душе блюстителям царской юстиции.
- Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?
- Заслуг? Скорее наоборот, - немного пожал плечами Ознобишин. - Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.
- А! Вас революция отметила, так-так, - усмехнулся Рагозин, - вон какой поворот...
- Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.
- А, собственно, что у вас такое было? - чуть-чуть раздраженно спросил Рагозин. - Вот вы все говорите - недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?
- Это я могу только догадываться, предполагать, - ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. - Скорее всего, за мое неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьезного не возлагали, так себе - кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелегкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.
- Вон как, - легонько мотнул головой Рагозин. - Может, приведете какой пример?
- Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, - сказал Ознобишин.
- Это что за... рагозинское дело такое? - спросил Рагозин, помолчав.
- Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.
- Он что, этот Рагозин, - сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, - он что - эсер?
- Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодежи.
- Вы что же... участвовали в преследовании?
- Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но все-таки посчастливилось оказать помощь привлеченному по делу Пастухову. Может быть, слышали - известный театральный деятель, драматург?
- Он что же, имел отношение... был тоже в подполье?
- Нет, он был запутан по косвенным связям, но ему грозила ссылка, как многим по этому делу. Цветухин привлекался еще - актер здешний. И ему мне тоже удалось быть полезным. Конечно, мое сочувствие к неблагонадежным, как тогда они назывались, не могло нравиться моему принципалу, то есть товарищу прокурора. Да и сослуживцы-коллеги на меня косились. Вот это я имел в виду, говоря о недоверии ко мне в прокуратуре.
- Большое было, значит, дело? - сказал Рагозин и отвернулся от Ознобишина.
- Рагозинское? Очень разветвленное: прокламации, тайное общество, типография, масса обвиняемых. В нашем округе одно из самых громких.
- Ну, а этот, как его... Рагозин, значит, уцелел?
- Не могу сказать. Во всяком случае, не был разыскан, и, по закону, дело о нем было прекращено. Может быть, и уцелел, - такие примеры нередки, старый режим был бессилен против бывалых революционеров.
- Да, против бывалых, конечно... - буркнул самому себе Рагозин и спросил вскользь: - Он что, был семьянин?
- Рагозин? Насколько помню - нет. Жена у него была, это я знаю, потому что он сам ушел, а жена не успела, ее взяли, и она умерла здесь в тюрьме во время следствия.
- Отчего же? Отчего умерла?
- Ну, знаете, - тюрьма! Но, насколько память не изменяет, кажется - в родах.
Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:
- А ребенок? Остался ребенок после нее?
- Не могу сказать. Возможно, конечно.
- Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю - знаете вы или нет? - грубо спросил Рагозин.
- Не знаю, нет, не знаю, - ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
- Возможно, понятно - возможно, - проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. - Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рожденных в тюрьме, предостаточно.
- Безусловно, - неуверенно подтвердил Ознобишин.
- И о них надо проявлять заботу.
- О детях сейчас заботятся, это правда, - вздохнул Ознобишин.
- Сейчас! - сказал Рагозин опять резко. - Сейчас - другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
- В приют, обыкновенно, - сказал Ознобишин.
- В приют? В какой приют?
- Были такие сиротские приюты.
- Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой... у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребенок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
- Не могу сказать, - произнес Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. - Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
- Установить?
- Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
- Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
- Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
- И вы, что же, могли бы отыскать? - в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
- Вероятно, конечно, - подумав, медленно отвечал Ознобишин, - но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишен свободы...
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова:
- Явление, которое мы наблюдаем...
Но не выдержал и кончил скороговоркой:
- Вы не волнуйтесь, ничего особенного, сейчас остановим, сейчас.
- Лизонька, что же это ты? - проговорил тогда Меркурий Авдеевич, потянувшись к руке дочери и дотрагиваясь так осторожно, будто одним касанием мог причинить боль.
Она подозвала его взглядом. Он подскочил ближе к ее голове и присел на корточки. Она шепнула, прерывая слова боязливыми паузами:
- Пусть Витя... сбегает за Анатоль Михалычем... Он живет на углу...
- За доктором? На каком углу? - торопясь угадать, спросил он.
- Ознобишина... пусть Витя... приведет.
Меркурий Авдеевич хотел возразить, но у него оборвался голос.
- На углу напротив Арсения Романыча...
- Лизонька, ведь - ночь! - заставил себя выговорить Меркурий Авдеевич, отгоняя от своего взора чудом возникшее желто-красное лицо с безропотными глазами. - Ведь - дитя. Ведь обидят... Как можно?
- Витя... скажи... чтоб он шел с тобой... сейчас...
- Я не боюсь, дедушка, - тоже шепотом сказал Витя.
- Да ведь ты и адреса-то не знаешь. Разве найдешь в такую темь? Да и зачем нужен этот самый Ознобишин, бог с ним! Доктора надо, доктора, Лизонька!
- Витя... - опять шепнула она.
- Да ведь пропуска-то у Вити нет! - умоляюще воскликнул Меркурий Авдеевич. - Да у Ознобишина-то этого тоже, может, пропуска нет! Может, его и дома-то вовсе нет! Ведь ночь!
Вдруг Лиза кашлянула, вытянула еще больше вверх заострившийся подбородок и так отвердела в неподвижности, будто вся была переполненной чашей и боялась разлить ее ничтожным движением. Черная полосочка, появившись у ней в углу губ, медленно поползла книзу, на шею.
- Мама, я найду! - неожиданно вскрикнул Витя и бросился вон из комнаты.
- Ничего, - волнуясь, сказал студент, взмахом головы откидывая со лба свои макароны и дрожащей рукой поднося Лизе стакан, - сейчас остановим, сейчас.
Меркурий Авдеевич опустился на постель.
- Ничего не остановишь, ничего, - сказал он надорванно и затряс головой. - Остановить ничего нельзя...
7
Рагозин спал с открытым окном. Еще сквозь сон он расслышал звон ведер и журчание женской болтовни: хозяйки сошлись у водоразборного крана, и дворовая устная хроника начала свою раннюю жизнь.
Он вскинул руки за голову, ухватил железные прутья кровати, потянулся и, еще не открывая глаз, вспомнил - что ему предстояло делать: он был назначен в городскую комиссию по проверке арестованных и за ним должны были прислать лошадь, чтобы ехать в тюрьму. Уже много лет давали ему разные поручения, он привык, что всегда должен передвигаться и что постоянно его ищет новое дело. До революции надо было хитроумными и затяжными путями перевозить оружие, или партийную печать, или документы. После переворота обязанности стремительно разрослись, скрытый, запрятанный в кротовые норы мир взрывом выбросило на поверхность, и жизнь покатилась не то что на виду у всех, а поверх всех, над головами, над шапками, над крышами, как весенний гром. Все стало существенно важно, приходилось быть сразу везде, повсеместно и уже не прикидываясь невидимкой, а у всех на глазах, чтобы куда ни явился - в депо, в казарму, в больницу, на фабрику - каждый знал бы, что пришел хозяин. В новых и всегда неожиданных местах он чувствовал себя просто, удобно, как испытанный ходок на привале, да и сам иногда шутя называл себя проходчиком по народу.
Рагозин поднялся, подошел к окну. Утро чистой голубизною обнимало спокойные дворовые деревца. Далеко за небосклон оседали плотно настеленные друг на друга дымно-серые полосы тумана. Уже согрелась почва, слышно было, как земля отдавала тепло. Возле лужицы под краном скакали воробьи, распушившись и предерзко, самозабвенно крича. Свирепая ворона сидела на шесте для флага и пучила на воробьев черничный глаз, выжимая из себя краткие, похожие на лягушечьи, зовы.
Утро понравилось Рагозину, он пожалел, что из-за поручения, которое невозможно было отложить, разрушался хороший план - отыскать приехавшего в город Кирилла Извекова и провести с ним часок-другой на свободе. О приезде его он услышал незадолго, - в городском Совете говорили, что его назначили туда секретарем и для него ищут квартиру. Рагозин не видал Кирилла с тех пор, как девять лет назад завалилось дело с подпольной типографией, по которому они оба привлекались к суду. Рагозину грозила крепость, но он вовремя ушел и лет пять скрывался по волжским городам нижнего плеса, от Астрахани до Нижнего, потом очутился на Оке, работал на Коломенском заводе, проживая под вымышленным именем у голутвинского мещанина, успел прослыть там завзятым рыболовом, а к самому перевороту его направили в Петроград. Об Извекове он знал немного. После ссылки в Олонецкую губернию Кирилл, по слухам, был связан с военной организацией большевиков, в семнадцатом году имя его выплыло в газетах - он приехал с фронта на съезд солдатских депутатов и выступал как раз в тот момент, когда Рагозина отправили в Кронштадт. Вернувшись в Петроград, Рагозин уже не застал Извекова. Опять он не слышал о нем добрых два года ни там, где ему случалось бывать до переезда в Саратов, куда его прислали как человека, хорошо знакомого с городом, ни в самом этом городе, где толком никто уже не помнил, да и прежде вряд ли мог знать Извекова - мальчика, когда-то попавшего со школьной скамьи в тюрьму и затем исчезнувшего бесследно на севере, в топях и дебрях приозерной глухомани. Рагозину пришло было на ум, что Кириллу, наверно, любопытно взглянуть на тюрьму, бывшую первой его купелью испытаний, и что, может быть, не плохо как раз с этого возобновить дружбу пусть Извеков отыщет свою камеру, а Рагозин - свою, в которой он сидел еще в девятьсот пятом, и оба они вспомнят, откуда пошла их закалка. Но тут же он развеселился от такой мысли - явиться к Извекову после девятилетней разлуки и позвать его прогуляться в острог.
Он засмеялся громко, оттолкнулся от окна, подошел к зеркалу, провел обеими ладонями по голове и, увидев себя, подумал, что дружба - вещь капризная, неизвестно, придется ли Извекову по вкусу вот этакий порядочно облысевший и заморщиневший дядя с изрядной проседью в кудрявых усах. Он потрогал в ведре воду. Она согрелась за ночь. Он слил ее и с пустым ведром пошел из комнаты. Хозяйка квартиры в глазастом капоте, толокшая что-то в ступке, не отрываясь от дела, поздоровалась, сказала с одобрением:
- Купаться, Петр Петрович?
- Поплавать малость в ведерке, - ответил он, звеня ручкой, сбегая вниз по лестнице.
Воробьи шарахнулись, точно брызги от упавшего в лужу камня, ворона в оторопи присела на шесте, но раздумала улетать и только возмущеннее прогорланила свое храброе "кра". Вода била из крана в звонкое дно ведра, звук быстро глохнул и подымался, подымался, переходя из гулкого бурления в журчащий плеск, пока поток не вырвался через края и живо не охватил ведра со всех боков струящимся серебром. Петр Петрович не удержался, подставил пригоршню под кран и плеснул водой в лицо, потом на лысину раз, другой, третий. "Кра! Кра!" - вдруг рассвирепела ворона, и он, обернувшись на нее, сказал:
- Кран, - говоришь? Ладно, не забуду! - засмеялся, набрал еще пригоршню воды, плеснул вверх, на испугавшуюся птицу, до отказа закрутил кран и, не вытираясь, побежал с переполненным ведром наверх.
Стоя, голый, в тазу и обливаясь из ковша, он слегка кряхтел от холодка, пробиравшего все тело. Высокий, хотя не ровный, наклоненный наперед, он все-таки почти касался кулаками потолка приплюснутой немудрящей своей светелки, когда растирал спину длинным холщовым полотенцем. Уже за чаем он расслышал тарахтенье подъехавшей к воротам пролетки, наскоро дожевал завтрак и опять бегом спустился во двор. Было в нем что-то еще совсем молодо-слаженное и очень непритязательное - в рабочей кепочке, ставшей после революции вроде непременной всеобщей формы простоты, в русской рубахе и незастегнутом поверх нее коротеньком, не то потемневшем синем, не то посветлевшем черном пиджаке. И на полинялой до рыжизны, утерявшей сверкание крыл пролетке с кожаной подушкой в трещинах он сидел так, будто никакого значения не имело, что он едет на былом купеческом ли, адвокатском ли выезде и словно - того и гляди - он соскочит и начнет запросто мерить саженками мостовую, раскачиваясь на кругловатых высоких ногах.
Вразнотык прискакивая, дергаясь, прыгая на булыжнике, он обдумывал как приступить к делу, которое даже ему, видавшему виды, казалось и неприятным, и чересчур замысловатым. Комиссию назначили смешанную из представителей разных учреждений и большую, - он был седьмым, и на него возложили председательствование. Следовало проверить всех содержавшихся в предварительном заключении, и самые места заключения, и мотивы, послужившие поводом ареста, и обоснованность действий властей. Комиссия была правомочна освобождать людей, передавать дела из одного ведомства в другое, из младшей инстанции в старшую, требовать ускорения следствия - словом, как прямо указали при назначении, наделялась авторитетом, более веским, чем прокурорский надзор, и властью, выше которой был один суд. Рагозин решил, что члены комиссии порознь будут знакомиться с заключенными и подготавливать решения в бесспорных несложных случаях, а сложные - выносить на рассмотрение всей комиссии. План работы был у него вполне готов, когда он подъехал к воротам тюрьмы.
Он стукнул в решетку окошечка, и оно тотчас распахнулось. Он назвал себя и, едва загремели засовы, окинул глазом ворота. Когда-то зеленые, они были обмалеваны кирпичной охрой, но ему показалось, он узнал даже рисунок елочкой разбегавшуюся вверх обшивку - и, входя в отворенную калитку, понял, что внимание его раздвоилось: он хотел думать о предстоящем деле, а мысли уводили его в воспоминания, и чем старательнее он оборачивал их к делу, тем беспорядочнее они рассеивались.
Он увидел пустынный двор с прибитой пыльной землей. Вот такой же голой, бесплодной, выродившейся встретила его эта острожная земля, когда его заставили ступить на нее подневольным плательщиком кровью за немилосердный порядок, который он вознамерился пошатнуть и которого теперь не существовало. Больше десятка лет жизни ушло у него на то, чтобы бежать этих пятен голой земли, оспенными следами развеянных по лицу городов и городишек, и он почти изумился, что знакомый этот двор еще не зарос травой, не ожил, не оплодотворился. Он пробежал взглядом по квадратным оконцам тюремных скучно побеленных корпусов: за какой решеткой платил он свою кровную дань? За какой решеткой кончила дни его маленькая Ксана? За какой отсиживали, отдумывали горькие, злые и добрые думы его товарищи, которых помнил он и которых позабыл, которых издавна знал и которых отроду не видел? Незряче щурились на свет черные оконца, нетронуто высились мертво-белые стены, словно притворявшиеся, что за ними - пусто, что они бездыханны и бездумны. Но, наверно, нет на свете других таких стен, за которыми всегда, каждый час и каждую секунду, думалось бы так много, с таким жаром тоски и так тщетно, и почему же до сих пор - спросил себя Рагозин - все еще должен томиться за ними народ?
- Народ? Народ, да не тот! - вдруг остро усмехнулся он своему вопросу и, оторвав глаза от тюрьмы, опять собрал внимание, озабоченно зашагал навстречу подходившей кучке людей, пожал им руки, спросил:
- Ну, что, все в сборе? Одного не хватает? Будем дожидаться или начнем?
Они прошли во второй двор, в канцелярию тюрьмы или, как теперь говорилось, домзака - дома заключения, условились о порядке разбора дел, и Рагозин остался один в комнате с решетками на окне и дверях.
Ему принесли пачку бумаг. На глаз разделив их, он велел раздать членам комиссии и просмотрел свою долю. Это были протоколы снятых с арестованных показаний, личные документы задержанных, заявления, опросы свидетелей. Иные дела показались ему ничтожными, возникшими из мещанской злости, мусорных самолюбий и наводящих уныние дрязг, иных он не мог сразу понять - что-то мутно ускользающее, как мошкара, витало вокруг невразумительных писаний; иные были, очевидно, серьезны и ждали больших решений. Он рассортировал дела по первому впечатлению и сначала хотел заняться теми, которые счел легкими, чтобы расчистить поле, покончить с обывательщиной - как он назвал по виду мелкие дела - и потом перейти к важным. Но, секунду помешкав, он вдруг сказал:
- А пусть потерпят! - и решил действовать как раз обратно - взяться сразу за самое сложное.
На одном листе красным карандашом была сделана наискось и подчеркнута крупная надпись: "Чиновник царской прокуратуры". Рагозин приказал привести этого обвиняемого и начал читать дело. Оно содержало немного: рабочим пикетом был задержан ночью с просроченным пропуском помощник советского нотариуса Анатолий Михайлович Ознобишин, тридцати пяти лет, с высшим образованием; как выяснилось на допросе, в прошлом он имел звание кандидата на судебную должность и служил в камере прокурора палаты, однако, по материалам следователя, он исполнял и более высокие должности, вплоть до прокурора, и это предстояло установить.
Минут через десять Ознобишин был приведен. Он поклонился, не крепко потирая, как бы поглаживая маленькие руки, и поблагодарил, когда Рагозин предложил ему сесть. На обычные вопросы он отвечал кратко, точно, не заставляя ждать, но и не забегая, прилично храня свое достоинство и в то же время показывая полную уважительность к личности допрашивавшего.
- За что же вас, собственно, взяли? - спросил Рагозин, исчерпав всю формальную часть.
- За то, что истек срок моего ночного пропуска. Всего на один день.
- Вы, что же, забыли возобновить?
- Нет, помнил. Но за житейскими хлопотами вовремя не успел. Думал - в этот день не понадобится, а на другой сделаю. В этом я виноват, конечно.
- А зачем вам вообще ночной пропуск?
- Приходится задерживаться на службе - очень кропотные дела. Днем много посетителей, прием. А вечерами приходится оформлять. У нас несколько человек имеют такие пропуска.
- Что же, в этот вечер вы тоже задержались на службе?
- Нет. В этот вечер - нет.
- А где же вы были?
- В этот вечер... просто житейский случай, - сказал Ознобишин неуверенно.
- Загулялись?
- Да.
- Женщина?
- Женщина, - тихо ответил Ознобишин и опустил глаза.
Рагозин видал на своем веку людей в самых различных обстоятельствах, привык распознавать человека не только по словам его, но по маленьким проявлениям внутренней жизни, которые можно бы назвать химией чувств, когда переживания то вдруг соединятся в сложное целое, то распадутся на составные части, и одно исключает и прикрывает другое, и лживое кажется правдоподобнее истинного. В Ознобишине он не замечал ни капли притворства и хотел разгадать - не наигранна ли его искренность, не дальновидностью ли подсказано ему чистосердечие.
- Что же вы думаете, неужели вас держат здесь из-за просроченного пропуска?
- Нет, как же это может быть? - даже удивился Ознобишин, и вздернул плечами, и узенько развел руки, показывая своим корректным жестом, что, во-первых, не может допустить такую несправедливость властей, во-вторых, хорошо знаком с законными постановлениями о ночных пропусках.
- Но вы ведь только что сказали, что вас арестовали за неисправность пропуска?
- Да, когда вы спросили - за что меня взяли, то есть арестовали. Арестовали за неисправность пропуска. А сейчас вы спросили, думаю ли я, что меня держат в тюрьме за просроченный пропуск. Я повторяю - нет, не думаю.
- Значит, вы знаете, за что вас держат?
- Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что мое прошлое внушает ко мне недоверие.
- А кем вы были?
- Я служил в камере прокурора судебной палаты.
- В должности?
- Я был кандидатом на судебную должность.
- И долго?
- Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, - ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.
- Почему?
- Ну, - приподнял бровки Ознобишин, - я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.
- А была бы протекция?
- Протекция мне вряд ли помогла бы.
- Ну что же это за протекция, которая не помогает! - вскользь проговорил Рагозин.
- Да, конечно, - согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: - Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.
- Такой вы неудачник?
- Да, естественный неудачник.
- Как - естественный?
- То есть по своей природе.
Он опять немного опустил глаза:
- Мне не доверяли в прокуратуре.
- Не доверяли?
- Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.
Рагозин вдруг сказал решительно:
- Не доверяли, не доверяли, - и кончили тем, что назначили вас прокурором.
Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:
- Вы позволите разъяснить?
- Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.
- Я ничего не утаиваю, - потряс головой Ознобишин, все еще не вполне справляясь с обидой, просившейся наружу, и потом заговорил с горькой, но очень скромной учтивой улыбкой:
- Я теперь понимаю, что существует подозрение, будто я выдаю себя не за того, кем был. Это неверно. Я никогда не был прокурором. Перед самой революцией на меня возложили исполнение обязанностей секретаря палаты, но в должности этой я так и не был утвержден. Откуда же могла взяться легенда, что я был прокурором? Я думаю, это только потому, что буквально за два дня до Октября, то есть при Временном правительстве, в палате было получено из Петрограда назначение мое товарищем прокурора. Назначение было от двадцать третьего числа, а переворот, как вы помните, произошел двадцать пятого. Никаких формальностей по назначению не было сделано.
- Почему же вы скрыли это при допросе?
- Я ничего не скрыл. Мне задавался вопрос - кем я был? Поэтому на вопрос - кем я не был? - я не отвечал.
- Но все-таки вы были прокурором, только не при царе, а при Керенском, так ведь, да?
- Нет. Прокурор - это легенда. Но я никак не могу признать себя даже бывшим товарищем прокурора, потому что в должность эту не вступил.
- Ну, а секретарем палаты при царе?
- А эту должность я только исправлял, но утвержден в ней никогда не был, - с проникновенным убеждением сказал Ознобишин.
Рагозин засмеялся.
- Ловко вы это, право!
- Какая же ловкость? Ведь это все легко подтверждается документами. Архив палаты уцелел. Да и свидетелей я могу указать какое угодно число.
- Ну, а за что же вы так полюбились Керенскому, что он вас назначил прокурором?
- Товарищем прокурора, - поправил Ознобишин, - и не Керенский, а при правительстве Керенского. Керенский меня, конечно, не мог знать. А назначения тогда были валовые.
- Что это такое?
- Валом назначали, по всем судебным округам, вроде, как бы сказать, производства приказом в прапорщики.
- Но целью-то производства было что? Создать аппарат из приверженных Керенскому чиновников, да?
- Целью, как я понимаю, было заменить царских сановников в суде более свободомыслящими и молодыми силами. Назначали тех, кому при царе не давали хода, кому не доверяли почему-либо. Вот и я, как полагаю, в числе многих других был замечен: сидит, мол, человек кандидатом на судебную должность столько лет, очевидно, не очень он пришелся по душе блюстителям царской юстиции.
- Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?
- Заслуг? Скорее наоборот, - немного пожал плечами Ознобишин. - Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.
- А! Вас революция отметила, так-так, - усмехнулся Рагозин, - вон какой поворот...
- Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.
- А, собственно, что у вас такое было? - чуть-чуть раздраженно спросил Рагозин. - Вот вы все говорите - недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?
- Это я могу только догадываться, предполагать, - ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. - Скорее всего, за мое неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьезного не возлагали, так себе - кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелегкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.
- Вон как, - легонько мотнул головой Рагозин. - Может, приведете какой пример?
- Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, - сказал Ознобишин.
- Это что за... рагозинское дело такое? - спросил Рагозин, помолчав.
- Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.
- Он что, этот Рагозин, - сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, - он что - эсер?
- Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодежи.
- Вы что же... участвовали в преследовании?
- Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но все-таки посчастливилось оказать помощь привлеченному по делу Пастухову. Может быть, слышали - известный театральный деятель, драматург?
- Он что же, имел отношение... был тоже в подполье?
- Нет, он был запутан по косвенным связям, но ему грозила ссылка, как многим по этому делу. Цветухин привлекался еще - актер здешний. И ему мне тоже удалось быть полезным. Конечно, мое сочувствие к неблагонадежным, как тогда они назывались, не могло нравиться моему принципалу, то есть товарищу прокурора. Да и сослуживцы-коллеги на меня косились. Вот это я имел в виду, говоря о недоверии ко мне в прокуратуре.
- Большое было, значит, дело? - сказал Рагозин и отвернулся от Ознобишина.
- Рагозинское? Очень разветвленное: прокламации, тайное общество, типография, масса обвиняемых. В нашем округе одно из самых громких.
- Ну, а этот, как его... Рагозин, значит, уцелел?
- Не могу сказать. Во всяком случае, не был разыскан, и, по закону, дело о нем было прекращено. Может быть, и уцелел, - такие примеры нередки, старый режим был бессилен против бывалых революционеров.
- Да, против бывалых, конечно... - буркнул самому себе Рагозин и спросил вскользь: - Он что, был семьянин?
- Рагозин? Насколько помню - нет. Жена у него была, это я знаю, потому что он сам ушел, а жена не успела, ее взяли, и она умерла здесь в тюрьме во время следствия.
- Отчего же? Отчего умерла?
- Ну, знаете, - тюрьма! Но, насколько память не изменяет, кажется - в родах.
Рагозин взялся за бумаги. Он просматривал их, как будто вчитываясь в отдельные строчки, нагнув низко голову, почти не шевелясь. Потом оторвался, быстро спросил:
- А ребенок? Остался ребенок после нее?
- Не могу сказать. Возможно, конечно.
- Понимаю, что возможно. Но я спрашиваю - знаете вы или нет? - грубо спросил Рагозин.
- Не знаю, нет, не знаю, - ответил Ознобишин, настораживаясь и тоненько прищуривая небольшие, вдруг словно успокоившиеся глаза.
- Возможно, понятно - возможно, - проговорил Рагозин по-прежнему ровно, без нажима, желая показать, что он не может допустить грубости. - Я почему спросил? Потому что слишком хорошо известно, что таких детей, рожденных в тюрьме, предостаточно.
- Безусловно, - неуверенно подтвердил Ознобишин.
- И о них надо проявлять заботу.
- О детях сейчас заботятся, это правда, - вздохнул Ознобишин.
- Сейчас! - сказал Рагозин опять резко. - Сейчас - другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
- В приют, обыкновенно, - сказал Ознобишин.
- В приют? В какой приют?
- Были такие сиротские приюты.
- Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой... у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребенок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
- Не могу сказать, - произнес Ознобишин нащупывающим новый тон голосом. - Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
- Установить?
- Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
- Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
- Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
- И вы, что же, могли бы отыскать? - в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
- Вероятно, конечно, - подумав, медленно отвечал Ознобишин, - но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишен свободы...
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова: