Страница:
Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке копятся тяжелая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи.
-- Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, -- слышится голос Трофима.
-- Ты пробуй, а я побалуюсь трубкой, -- отвечает тот и начинает шарить по карманам.
Поднимается Глеб, молча ждет, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.
"Ожили", -- подумал я, и на душе как будто стало легче.
Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. У меня отлегла боль в душе. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги. Запускаю глубоко за пазуху руки, свертываюсь калачиком -- и прощай дождь, мучения, переход, холод! Мои спутники уже дружно храпят.
Но что это? Из дальнего угла палатки на меня наплывает комариный писк, жалобный, нудный. Ах, думаю, проклятый, и ты отогрелся! Слышу, второй запел рядом, над чьей-то головою. Я настораживаюсь. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, чего-то ждут, затаив дыхание.
"Зз... зз... зз..." -- кружится однотонный звук над нашими головами.
Кто-то громко шлепает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.
Странно... Казалось, разверзнись небеса, развались горы, никто из нас не пробудился бы после тяжелого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трем комарам, и вот... Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.
И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, -- нет, на немилость победителей.
...Утром я выглянул из палатки -- все по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше обследование Станового зависело от того, как долго еще оно будет гневаться.
Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с... голодом. Но как добыть огонь, когда кажется, даже камни пропитаны водой! Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.
В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание, тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы.
-- Если мы весь день будем только думать о лепешке, брюху не станет легче, -- слышится простуженный голос Улукиткана.
Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.
Поодаль от остановки стоят под дождем олени, сбившись в кучу.
Через полчаса возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остается развести костер, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. Надежда на него. В потке у него нашлась береста. Он ее растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок.
Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями -- так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение, в метр высотою, напоминающее чум.
Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнула одна, другая спичка. Вспыхнул огонек, через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Еще минута -- и из отверстия выплеснулось пламя... Черт возьми, как это здорово!
Мы протягиваем к костру руки, жадно глотаем горячий воздух и беспрерывно повторяем:
-- Хорошо!.. Ах, как хорошо!
Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котелок с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Но дождь делал свое дело. Если нам удавалось подсушить одежду на спине, за это время она намокала до отказа спереди. И все же это половинчатое тепло ободряло нас.
Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костер развалился. Беспомощное пламя еще пыталось подняться, еще вспыхивала синева расплавленных углей, но огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костер, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.
Непогода загоняет нас в палатку.
Мясо -- недоваренное... но зато чай горячий! А это уже много. Небо будто прогнило. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.
-- Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадешь без огня, -- беспокоится Улукиткан.
-- Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, -- отвечает Василий Николаевич.
-- Как-нибудь -- это худо, -- не унимается старик.
Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шел мелкий, густой, то в палатке он падал тяжелыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом, тяжело переживая заточение.
-- Братцы, вода! -- раздается вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас "вода" звучит у него как "пожар"!
Мы вскакиваем, Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надежно закрепляем оттяжные веревки на палатке... Теперь вниз!
Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман мешается с вечерним сумраком. Справа, слева -- всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.
Но и в тайге нам не удается найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льет дождь. Уже темнеет...
-- Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, -- слышится голос Улукиткана.
Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замерзли, что руки не держат топора. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.
-- Балаган так балаган! -- кричу я, и мы сворачиваем вправо, к темной стене леса.
Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идет страшно медленно, -- кажется, и топоры затупились, Я поражаюсь терпению и удивительной стойкости моих спутников. Их не узнать -- согнулись, как-то сжались: озноб пронизывает насквозь.
Делаем навес для огня. Улукиткан достает из-за пазухи припасенный лоскут березовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костер разгорается медленно. А мы, мокрые, жалкие, ожидаем тепла.
Через некоторое время, чуточку отогревшись, мы уже были самыми счастливыми людьми на планете. Видимо, для человека путь к ощущению настоящего счастья всегда идет тропой испытаний.
Улукиткан остается сторожить огонь, а мы беремся за устройство балагана. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льет и льет.
Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток -- и балаган готов. Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее.
Утро! Со счета слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть льет, черт с ним, с дождем! Мы надежно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как улыбаются его губы во сне, как он вольно дышит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в краю более гостеприимном, нежели Становой.
Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее, нагреваем ее, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться. Но сейчас все ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится горячая лепешка, то кусок отваренного мяса с большой костью, да такой ароматный, что не вытерпишь, пожуешь пустым ртом и от досады повернешься на другой бок. Есть здорово хочется, но с нами ничего нет съедобного, даже воды не в чем скипятить.
На этот раз и сон не смягчает голода.
Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Какую-то долю минуты не могу понять, откуда наносит паленым? Приподнимаю голову, осматриваюсь. Узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.
Над дотлевающим костром висит котел со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепешка. Не понимаю, кто принес котел, крупу, муку и еще нашел в себе сил заняться приготовлением каши? Вскакиваю и бросаюсь к костру, чтобы спасти остатки.
То, что я увидел, умилило меня и глубоко тронуло. Рядом с костром, припав к отогретой земле, как к теплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепешка, сумочка с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепешку, но сил не хватило, свалил его сон, и все сгорело на костре. Какая обида!
Глядя на спящего Трофима, я подумал: "Сколько трудов стоило тебе, друг, это приготовление? Немногие способны на подобное".
Я мою котел, насыпаю крупы, вешаю на огонь, сырую лепешку запекаю на сковороде, ставлю сбоку к костру, на том месте, где стояла сгоревшая, завожу еще тесто, раскатываю его и оставляю на месте. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофиму уснуть. А сам ложусь на свое место, жду, когда лепешка, что у огня, начнет поджариваться.
-- Горим!.. -- кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.
Трофим вскакивает, хватает лепешку, поворачивает ее другой стороною.
-- Чуть не уснул, наделал бы делов! -- шепчет он.
-- Да ты, Трофим, поди, еще не ложился? Однако, сумасшедший, -- говорит поднявшийся Улукиткан.
-- Успею, высплюсь, куда торопиться. Сейчас вторую лепешку допеку и обедать будем, -- отвечает тот.
Он снимает котел, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша "дошла", и, подсев к огню, начинает закуривать, а малюсенькие глаза устало смотрят из-под отяжелевших век.
Люди встают, окружают костер, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепешки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу. Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесет заслуженное удовлетворение.
Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, пригорюнилась старушка тайга. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетенное состояние. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Наши мысли растворяются в мучительных ожиданиях погоды, в ожиданиях солнца. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу -- оно неумолимо...
Еще три дня усердно поил землю дождь. Все вокруг настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берез свернулись от холода в трубку и безнадежно повисли на своих длинных ножках.
-- Гляньте-ка, снег! -- кричит Глеб.
Этого еще недоставало!
И вот уже не осталось вокруг нас ни зеленого покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок -- все приглушено холодной белизною. И только одинокие маковки дикого лука ненужно торчат над однообразной поверхностью снега.
Уже ночь. Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим еще немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину малоизведанных гор.
Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.
-- Проголодалась бедняжка, -- посочувствовал ей Трофим, поправляя огонь.
Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие глаза, молча смотрел, вслед давно скрывшейся птице.
-- Однако, погода кончилась, птица не зря летает, -- сказал он.
От слов старика стало легче, посвежели мысли, и я уснул, убаюканный ночным безмолвием да далеким, чуть слышным криком ночной птицы.
Рассвет все изменил. Коршуном взвился низовой ветер над запушенной тайгой. Яростно сдирал с леса бутафорский наряд, поднимая с земли столбы снежной пыли, и несся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугой струей, изорвал в клочья и разметал в разные стороны.
Заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зеленые вершины, смотрит тайга в небо, радуется, славит шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.
Еще час, и ярко-зеленым морем расплескался лес.
Мы наскоро завтракаем. Навстречу нам плывет невнятный шепоток бубенцов -- это идут олени. Они, видимо, надумали вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Их ведет Майка. За ней Баюткан. Улукиткан стыдит ее, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.
А солнце поднимается выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля.
В лагере все без изменений. Но прежде чем тронуться дальше, нужно просушить вьюки. Я не стал дожидаться, -- желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепешки и ухожу к хорошо виднеющейся седловине.
Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетен полярной березкой, стлаником, ольхой. Выше редеют кустарники, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо оплетенные рододендроны.
Иду прошлогодним следом. Он ведет меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собой. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на Кучума. Он весь собранный, готовый к поединку, торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака огромными прыжками увлекает меня вперед. "Значит, медведь", -- проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: еще один череп в коллекции!
Прежде всего надо сориентироваться. Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, все в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Здесь, где-то близко, зверь.
Идем осторожно. Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнется ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.
-- Ух ты, змей! -- то и дело угрожаю я ему шепотом и показываю кулак.
Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, тянет дальше. Кажется, сейчас лопнет поводок и -- прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо, не то насмешливо, не то с упреком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевела. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остается только приподняться и заглянуть через нее. Левой рукой держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идет молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокоился. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядой. Но кто он? Кто мог так взбудоражить собаку?
Я приподнимаюсь, просовываю вперед карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна еще не растаявшего снега. Слух ловит веселый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно пораженный молнией, припадаю к холодному камню. Не галлюцинация ли это?!
Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до, ни после этого.
Тот, кого давно уже почуял мой верный пес, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутек.
Это сокжой.
Совершенно белый, словно вылепленный из снега.
Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне темно-зеленых стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.
Даже рога, большие, ветвистые и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремленные в нашу сторону, горели угольной чернотою.
Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе... Сколько восхищенных посетителей всегда толпилось бы возле отведенного ему места!
Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас, но этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдет, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!
Скольких усилий стоит мне отложить карабин... Отстегиваю футляр аппарата. Но, черт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки, -как же быть с Кучумом? Ведь чуть только попусти ошейник, и загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьезное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос, дескать, невтерпеж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.
Зверь все еще стоит, как снежное видение в ярких лучах полуденного солнца, -- весь настороже.
А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.
Надо торопиться!
Щелкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несется вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятия.
Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустил такого альбиноса! А ведь был рядом, и черт меня дернул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок.
Сажусь на камень, -- свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвел, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и все еще в каком-то возбужденном состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не компенсировал бы утраты. Не могу освободиться от досады, а сокжой все стоит предо мной виденьем, настороженный, пугливый.
Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьезное, приходится смириться и идти за ним.
К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряженность. Неужели близко может быть зверь?! А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.
Вот мы и у входа в цирк.
Надо осмотреться.
Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь источенный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы имеют зазубренные очертания, четко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.
Это и есть исток Тас-Балагана!
Внимательно осматриваю дно цирка -- никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвется, хрипит. Разве кто спит под камнями?
-- Куй... -- кричу я полным голосом.
-- Куй... куй... куй... -- отдается от скал эхо и, мешаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.
Уж теперь-то зверь должен бы пробудиться, однако ничего нет. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. Идем. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью еще не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идет на свободном поводке, будто крадется. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперед...
Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зеленому мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в нее черные круглые глаза, контур спины.
О, да ведь это теленок сокжоя!
Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперед. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорожденному существу, еще не посвященному в тайны жизни, и, прежде всего, присматриваюсь к позе. Обе задние ноги теленка пропущены далеко вперед, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему -- при необходимости -- вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.
Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвертый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.
Кучум готов броситься на теленка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой еще сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание -- не беспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идет, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!
Теленок вдруг вскакивает и рыжим комочком прыгает мимо нас, высоко подбрасывая зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.
А навстречу убежавшему теленку несется крик взрослой самки: "Бек... бек...".
Я подбегаю к скату в ущелье и... в ста метрах снова вижу белого сокжоя! Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести свое дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что все так хорошо закончилось!
Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. В голову приходят мысли о жизни маленького сокжоя -- итог моих многолетних наблюдений.
Жизнь, независимо от того, "завернута" ли она в волчью шкуру или сохатиную, или "прячется" под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что народившийся теленок сокжоя, беспомощный, еще не имеющий ни опыта, ни сил? А ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врожденный инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.
Попробуем представить себе первый день его жизни.
Родился он ночью. Темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему предстоит питаться всю жизнь. Малыш так увлекся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.
Но странно, он не бросился искать ее, не стал звать -- какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло залезть под куст, спрятаться.
Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился.
-- Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, -- слышится голос Трофима.
-- Ты пробуй, а я побалуюсь трубкой, -- отвечает тот и начинает шарить по карманам.
Поднимается Глеб, молча ждет, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.
"Ожили", -- подумал я, и на душе как будто стало легче.
Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. У меня отлегла боль в душе. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги. Запускаю глубоко за пазуху руки, свертываюсь калачиком -- и прощай дождь, мучения, переход, холод! Мои спутники уже дружно храпят.
Но что это? Из дальнего угла палатки на меня наплывает комариный писк, жалобный, нудный. Ах, думаю, проклятый, и ты отогрелся! Слышу, второй запел рядом, над чьей-то головою. Я настораживаюсь. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, чего-то ждут, затаив дыхание.
"Зз... зз... зз..." -- кружится однотонный звук над нашими головами.
Кто-то громко шлепает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.
Странно... Казалось, разверзнись небеса, развались горы, никто из нас не пробудился бы после тяжелого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трем комарам, и вот... Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.
И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, -- нет, на немилость победителей.
...Утром я выглянул из палатки -- все по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше обследование Станового зависело от того, как долго еще оно будет гневаться.
Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с... голодом. Но как добыть огонь, когда кажется, даже камни пропитаны водой! Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.
В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание, тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы.
-- Если мы весь день будем только думать о лепешке, брюху не станет легче, -- слышится простуженный голос Улукиткана.
Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.
Поодаль от остановки стоят под дождем олени, сбившись в кучу.
Через полчаса возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остается развести костер, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. Надежда на него. В потке у него нашлась береста. Он ее растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок.
Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями -- так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение, в метр высотою, напоминающее чум.
Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнула одна, другая спичка. Вспыхнул огонек, через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Еще минута -- и из отверстия выплеснулось пламя... Черт возьми, как это здорово!
Мы протягиваем к костру руки, жадно глотаем горячий воздух и беспрерывно повторяем:
-- Хорошо!.. Ах, как хорошо!
Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котелок с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Но дождь делал свое дело. Если нам удавалось подсушить одежду на спине, за это время она намокала до отказа спереди. И все же это половинчатое тепло ободряло нас.
Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костер развалился. Беспомощное пламя еще пыталось подняться, еще вспыхивала синева расплавленных углей, но огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костер, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.
Непогода загоняет нас в палатку.
Мясо -- недоваренное... но зато чай горячий! А это уже много. Небо будто прогнило. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.
-- Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадешь без огня, -- беспокоится Улукиткан.
-- Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, -- отвечает Василий Николаевич.
-- Как-нибудь -- это худо, -- не унимается старик.
Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шел мелкий, густой, то в палатке он падал тяжелыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом, тяжело переживая заточение.
-- Братцы, вода! -- раздается вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас "вода" звучит у него как "пожар"!
Мы вскакиваем, Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надежно закрепляем оттяжные веревки на палатке... Теперь вниз!
Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман мешается с вечерним сумраком. Справа, слева -- всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.
Но и в тайге нам не удается найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льет дождь. Уже темнеет...
-- Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, -- слышится голос Улукиткана.
Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замерзли, что руки не держат топора. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.
-- Балаган так балаган! -- кричу я, и мы сворачиваем вправо, к темной стене леса.
Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идет страшно медленно, -- кажется, и топоры затупились, Я поражаюсь терпению и удивительной стойкости моих спутников. Их не узнать -- согнулись, как-то сжались: озноб пронизывает насквозь.
Делаем навес для огня. Улукиткан достает из-за пазухи припасенный лоскут березовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костер разгорается медленно. А мы, мокрые, жалкие, ожидаем тепла.
Через некоторое время, чуточку отогревшись, мы уже были самыми счастливыми людьми на планете. Видимо, для человека путь к ощущению настоящего счастья всегда идет тропой испытаний.
Улукиткан остается сторожить огонь, а мы беремся за устройство балагана. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льет и льет.
Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток -- и балаган готов. Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее.
Утро! Со счета слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть льет, черт с ним, с дождем! Мы надежно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как улыбаются его губы во сне, как он вольно дышит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в краю более гостеприимном, нежели Становой.
Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее, нагреваем ее, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться. Но сейчас все ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится горячая лепешка, то кусок отваренного мяса с большой костью, да такой ароматный, что не вытерпишь, пожуешь пустым ртом и от досады повернешься на другой бок. Есть здорово хочется, но с нами ничего нет съедобного, даже воды не в чем скипятить.
На этот раз и сон не смягчает голода.
Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Какую-то долю минуты не могу понять, откуда наносит паленым? Приподнимаю голову, осматриваюсь. Узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.
Над дотлевающим костром висит котел со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепешка. Не понимаю, кто принес котел, крупу, муку и еще нашел в себе сил заняться приготовлением каши? Вскакиваю и бросаюсь к костру, чтобы спасти остатки.
То, что я увидел, умилило меня и глубоко тронуло. Рядом с костром, припав к отогретой земле, как к теплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепешка, сумочка с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепешку, но сил не хватило, свалил его сон, и все сгорело на костре. Какая обида!
Глядя на спящего Трофима, я подумал: "Сколько трудов стоило тебе, друг, это приготовление? Немногие способны на подобное".
Я мою котел, насыпаю крупы, вешаю на огонь, сырую лепешку запекаю на сковороде, ставлю сбоку к костру, на том месте, где стояла сгоревшая, завожу еще тесто, раскатываю его и оставляю на месте. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофиму уснуть. А сам ложусь на свое место, жду, когда лепешка, что у огня, начнет поджариваться.
-- Горим!.. -- кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.
Трофим вскакивает, хватает лепешку, поворачивает ее другой стороною.
-- Чуть не уснул, наделал бы делов! -- шепчет он.
-- Да ты, Трофим, поди, еще не ложился? Однако, сумасшедший, -- говорит поднявшийся Улукиткан.
-- Успею, высплюсь, куда торопиться. Сейчас вторую лепешку допеку и обедать будем, -- отвечает тот.
Он снимает котел, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша "дошла", и, подсев к огню, начинает закуривать, а малюсенькие глаза устало смотрят из-под отяжелевших век.
Люди встают, окружают костер, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепешки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу. Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесет заслуженное удовлетворение.
Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, пригорюнилась старушка тайга. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетенное состояние. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Наши мысли растворяются в мучительных ожиданиях погоды, в ожиданиях солнца. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу -- оно неумолимо...
Еще три дня усердно поил землю дождь. Все вокруг настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берез свернулись от холода в трубку и безнадежно повисли на своих длинных ножках.
-- Гляньте-ка, снег! -- кричит Глеб.
Этого еще недоставало!
И вот уже не осталось вокруг нас ни зеленого покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок -- все приглушено холодной белизною. И только одинокие маковки дикого лука ненужно торчат над однообразной поверхностью снега.
Уже ночь. Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим еще немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину малоизведанных гор.
Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.
-- Проголодалась бедняжка, -- посочувствовал ей Трофим, поправляя огонь.
Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие глаза, молча смотрел, вслед давно скрывшейся птице.
-- Однако, погода кончилась, птица не зря летает, -- сказал он.
От слов старика стало легче, посвежели мысли, и я уснул, убаюканный ночным безмолвием да далеким, чуть слышным криком ночной птицы.
Рассвет все изменил. Коршуном взвился низовой ветер над запушенной тайгой. Яростно сдирал с леса бутафорский наряд, поднимая с земли столбы снежной пыли, и несся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугой струей, изорвал в клочья и разметал в разные стороны.
Заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зеленые вершины, смотрит тайга в небо, радуется, славит шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.
Еще час, и ярко-зеленым морем расплескался лес.
Мы наскоро завтракаем. Навстречу нам плывет невнятный шепоток бубенцов -- это идут олени. Они, видимо, надумали вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Их ведет Майка. За ней Баюткан. Улукиткан стыдит ее, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.
А солнце поднимается выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля.
В лагере все без изменений. Но прежде чем тронуться дальше, нужно просушить вьюки. Я не стал дожидаться, -- желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепешки и ухожу к хорошо виднеющейся седловине.
Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетен полярной березкой, стлаником, ольхой. Выше редеют кустарники, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо оплетенные рододендроны.
Иду прошлогодним следом. Он ведет меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собой. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на Кучума. Он весь собранный, готовый к поединку, торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака огромными прыжками увлекает меня вперед. "Значит, медведь", -- проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: еще один череп в коллекции!
Прежде всего надо сориентироваться. Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, все в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Здесь, где-то близко, зверь.
Идем осторожно. Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнется ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.
-- Ух ты, змей! -- то и дело угрожаю я ему шепотом и показываю кулак.
Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, тянет дальше. Кажется, сейчас лопнет поводок и -- прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо, не то насмешливо, не то с упреком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевела. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остается только приподняться и заглянуть через нее. Левой рукой держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идет молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокоился. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядой. Но кто он? Кто мог так взбудоражить собаку?
Я приподнимаюсь, просовываю вперед карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна еще не растаявшего снега. Слух ловит веселый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно пораженный молнией, припадаю к холодному камню. Не галлюцинация ли это?!
Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до, ни после этого.
Тот, кого давно уже почуял мой верный пес, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутек.
Это сокжой.
Совершенно белый, словно вылепленный из снега.
Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне темно-зеленых стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.
Даже рога, большие, ветвистые и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремленные в нашу сторону, горели угольной чернотою.
Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе... Сколько восхищенных посетителей всегда толпилось бы возле отведенного ему места!
Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас, но этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдет, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!
Скольких усилий стоит мне отложить карабин... Отстегиваю футляр аппарата. Но, черт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки, -как же быть с Кучумом? Ведь чуть только попусти ошейник, и загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьезное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос, дескать, невтерпеж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.
Зверь все еще стоит, как снежное видение в ярких лучах полуденного солнца, -- весь настороже.
А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.
Надо торопиться!
Щелкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несется вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятия.
Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустил такого альбиноса! А ведь был рядом, и черт меня дернул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок.
Сажусь на камень, -- свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвел, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и все еще в каком-то возбужденном состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не компенсировал бы утраты. Не могу освободиться от досады, а сокжой все стоит предо мной виденьем, настороженный, пугливый.
Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьезное, приходится смириться и идти за ним.
К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряженность. Неужели близко может быть зверь?! А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.
Вот мы и у входа в цирк.
Надо осмотреться.
Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь источенный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы имеют зазубренные очертания, четко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.
Это и есть исток Тас-Балагана!
Внимательно осматриваю дно цирка -- никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвется, хрипит. Разве кто спит под камнями?
-- Куй... -- кричу я полным голосом.
-- Куй... куй... куй... -- отдается от скал эхо и, мешаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.
Уж теперь-то зверь должен бы пробудиться, однако ничего нет. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. Идем. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью еще не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идет на свободном поводке, будто крадется. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперед...
Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зеленому мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в нее черные круглые глаза, контур спины.
О, да ведь это теленок сокжоя!
Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперед. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорожденному существу, еще не посвященному в тайны жизни, и, прежде всего, присматриваюсь к позе. Обе задние ноги теленка пропущены далеко вперед, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему -- при необходимости -- вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.
Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвертый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.
Кучум готов броситься на теленка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой еще сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание -- не беспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идет, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!
Теленок вдруг вскакивает и рыжим комочком прыгает мимо нас, высоко подбрасывая зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.
А навстречу убежавшему теленку несется крик взрослой самки: "Бек... бек...".
Я подбегаю к скату в ущелье и... в ста метрах снова вижу белого сокжоя! Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести свое дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что все так хорошо закончилось!
Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. В голову приходят мысли о жизни маленького сокжоя -- итог моих многолетних наблюдений.
Жизнь, независимо от того, "завернута" ли она в волчью шкуру или сохатиную, или "прячется" под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что народившийся теленок сокжоя, беспомощный, еще не имеющий ни опыта, ни сил? А ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врожденный инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.
Попробуем представить себе первый день его жизни.
Родился он ночью. Темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему предстоит питаться всю жизнь. Малыш так увлекся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.
Но странно, он не бросился искать ее, не стал звать -- какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло залезть под куст, спрятаться.
Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился.