Страница:
Через час самолет поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были дома, в штабе экспедиции.
IV. Колхозный смолокур. Знакомство с Пашкой. Голубая лента. Избушка на краю бора. Пашка-болельщик.
В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья -- Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.
Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки черные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: "Жив, жив, жив!" Подумаешь, какое счастье! Неужели тепло опередит нас? В горах начнется таяние снегов, проснутся ключи, но рекам поползут наледи, и нам никуда не улететь.
Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима.
Из Аяна приходили скупые вести, и я все время жил в тревоге.
Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжелой котомке, по собакам, держащим зверя, -- ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчесывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!
Как-то ко мне зашел Василий Николаевич.
-- Когда же поедем? -- спросил он меня хриплым, как после долгого молчания, голосом.
-- Подождем еще немного.
-- Сколько же можно? -- с болью произнес он. В комнату хозяйка внесла кипящий самовар.
-- К вам дедушка пришел, войти стесняется, может, выглянете, -- сказала она, заваривая чай.
В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дубленом полушубке, перевязанном кумачовым кушаком, в лисьей шапке-ушанке, глубоко надвинутой на брови.
-- У нас промежду промышленников слушок прошел, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! -- проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу.
-- Вы что же, охотник?
-- Балуюсь, -- замялся он, -- с малолетства маюсь этой забавой. Еще махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти.
-- Заходите!
Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату.
-- Здравствуйте!
Он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение.
-- Раздевайтесь!
-- Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмется, должно, ее со степи волки турнули.
Василий Николаевич так и засиял, так и заерзал на стуле.
-- Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, -сказал он.
-- Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем...
-- Где же мы вас найдем?
-- Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождется и отсюда на Кудряшке к седловине подвезет. Он, шельма, насчет коз во как разбирается, мое почтенье! Весь в меня, негодник, будет, -- и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. -- В зыбке еще был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало, ружье в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос -- ружье себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил... Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка белье в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох да как чесанул ее, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу... Так что не беспокойтесь, он насчет охоты разбирается... Где умишком не дотянет, хитростью возьмет...
-- По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьете? -- спросил я старика.
Тот смешно прищелкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня.
-- Случается грех... Не то, чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силен в ней бес, ой, как силен!
Старик выпил, вытер губы, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу.
Василий Николаевич вышел вместе со стариком.
Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулась взлохмаченная голова с птичьим носом, густо окропленным мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил ее у входа. Это был Пашка -- в ватной паре с чужого плеча и больших унтах, вероятно, дедушкиных обносках. Из этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее большая верткая голова. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства.
-- Здравствуйте! -- сказал он застенчиво. -- У вас тепло... Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождем, в тайге враз продует.
-- Куда же он побежал?
-- Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнет на нас коз.
-- Пешком и побежал?
Пашка улыбнулся, широко растягивая рот.
-- Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живет в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит ее по дороге, а сам вперед рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.
-- А как же зовут твоего дедушку?
-- Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отчеству, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли!
-- Анемподист?
-- Во, во... Он у вас ничего не просил?
-- Нет.
-- А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке все к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, -- и паренек испытующе посмотрел мне в глаза.
-- Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли.
-- Бу-у-дут, -- убежденно ответил Пашка. -- К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали -- Смелый... Значит, еще не известно?
Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся.
-- Чаю со мной выпьешь?
-- С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?
-- С монпансье.
-- Знаю, это такие кисленькие леденцы, -- и он громко прищелкнул языком.
-- Могу тебе подарить.
-- С коробкой?
-- Да.
-- Что вы, ни-ни!.. -- вдруг спохватился он. -- Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки продам, брать не велит. А чай с момпасье выпью... Какие у вас маленькие чашки.
Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.
-- У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? -- и Пашка, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. -- А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же ее еще и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнем вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит -- любую зверушку сразу сшибет.
-- Стаким ружьем не долго беды нажить. Новое нужно.
-- Край, как нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин сколько раз заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: "Ну и хороша же, Пашка, дробовка!"
С тем и уйдем из магазина.
-- Почему же бабушка против покупки?
-- Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.
-- Ты тайгу любишь?
-- Люблю. Эх, ружье бы! Вот если бы ружье! -- и Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, наверное, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.
Пришел Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.
Заворотами дремала тощая грязно-серой масти лошаденка, запряженная в розвальни.
-- Ну-ка, Кудряшка, прокати! -- ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.
Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.
-- Надо бы торопиться, солнце низко, -- посоветовал Василий Николаевич.
-- Ее не раскачать, а собаки попадутся -- совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну, ты, Кудряшка, шевелись!
За поселком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжелым животом.
-- Она у нас подслеповатая, думает, впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржет, только от голоса у нее осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до ее смерти...
-- А как твои дела в школе? -- спросил его вдруг Василий Николаевич.
-- Со школой? -- Пашкино лицо помрачнело. -- С арифметикой не в ладах, -- процедил он чуть слышно. -- Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи -- вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, у нас во всем роду считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!
-- Дед правильно говорит. А ты как думаешь?
-- Конечно, жалко мне свой род, -- снисходительным тоном ответил Пашка. -- Придется бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.
За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по березовым перелескам. По синеющему небу плыли легкие облака, облитые лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело...
У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.
-- Дедушка теперь на месте. До заката солнца стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится, чуткая она, далеко хватает.
Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костер. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал старый лиственничный лес, и дальше -- серебристая степь, прочерченная темными полосками ельников.
У толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич затаился справа, на соседней седловине.
Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-под нависших туч, на какое-то мгновение осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.
Все тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. "Кажется, гонит", -- мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучит напряженно, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно.
Меркнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг словно в пустую бочку кто-то ухнул -- заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.
Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Мои руки сжимают ружье. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка -- и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновенье... Но козел неожиданно замер возле меня.
Выстрел задержался. Козел стоял боком, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светились детской доверчивостью.
Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, уставился в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, принялся срывать листья сухой травы... Что это?! Тут только я заметил на его вытянутой шее голубую ленту. Да, настоящую голубую ленту!
-- У-ю-ю-ю... -- с края лога донесся голос Гурьяныча,
Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я все еще был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал козлу голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?
Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти... Я, не задерживаясь, зашагал по следу.
Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Все темнее становилось в тайге. Шел я медленно, с трудом различая след, который привел меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звездочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.
Скоро ключ раздвоился, затем еще и еще, а седловины все не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел -- это наши подавали сигналы. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась еще и усталость.
Когда перевалило за полночь, пошел снег. Я уже решил было развести костер и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрел на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой -- прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошел вправо. Иду долго, все увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонек. Как я ему обрадовался!
Огонек светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал.
-- Заходи, чего стучишь, -- ответил женский голос. -- Нездешний, что ли?
-- Угадали, -- сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребенком.
-- Однако, замерз? Клади в печку дров, грейся! -- сказала она спокойно, будто мое появление не вызвало в ней любопытства.
Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.
-- Вы одна не боитесь в тайге? -- спросил я ее, немного отогревшись.
-- Привычные! Постоянно охотой живем... Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? -- вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.
-- Я заблудился, увидел огонек, вот и пришел.
-- А-а, это хорошо, мог бы замерзнуть. В кастрюле бери чай... Сахар и чашка на столе, -- сказала она, отвернувшись к ребенку, но вдруг приподнялась: -- Еще кто-то идет!
До слуха донесся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья.
-- Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?
-- Сам идет. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдет.
-- Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, -- перебил ее Гурьяныч. -Тешка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя.
-- Ушел ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
-- Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, -- продолжал старик уже серьезно.
-- Он большой, сам как хочет живет. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
-- Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
-- Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
-- Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, -- ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: -- Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и все петлями, то взад, то вперед. Еле распутал!
-- А где наши?
-- Пашка в обход пошел к заимке, я -- вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костер держит, кричит да стреляет, знак подает.
-- Сколько беспокойства наделал, -- произнес я вслух, досадуя на себя.
-- Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдешь -- блудишь в четырех стенах за мое почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.
-- А вы куда?
-- К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
-- Я пойду с вами.
-- Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! -- И он ладонью прочертил возле коленки. -- К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в темной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из теплой избы, зачем старик бродит по темному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.
В зимовье стало жарко. Я прилег на шкуру и крепко уснул. А снег все шел и шел...
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.
-- Чем это он недоволен? -- спросил я.
-- Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревет. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
-- У вас сколько же детей?
-- Двое: Петро да Борька.
Снаружи послышался легкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слезы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струей холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козел с голубой лентой. Радостный, веселый, он, как весенний день, был полон энергии.
-- Пришел, Боренька, хороший мой, -- сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.
Ласкаясь, Борька косит свои черные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козел вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слезы вот-вот брызнут из глаз.
-- Любит дьяволенка, не плачет, а ведь ушибся, -- говорит Марфа, поднимая сына.
На столе Борьку ожидает завтрак -- хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щеки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.
Припав к чашке, Борька с жадностью пьет соленую воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
-- Иссе... Иссе... -- кричит тот, захлебываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: "Петька, не приставай, не висни!" Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.
-- Хватит смеяться! -- повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.
-- Иначе не даст уснуть Борьке, -- говорит она, подбрасывая в печку дров.
А козел крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьет по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лег в лунку, сделанную им на земле.
Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен.
-- Он прибежал к нам прошлой весною, -- рассказывала Марфа спокойным голосом. -- Слышу, кто-то кричит, совсем как ребенок. Потом увидела, бежит ко мне козленок, маленький, только что родившийся, мать зовет. Проклятые волки тут на увале ее разорвали. Поймала я козленка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придет утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдет, а не понимает, что опасность, -- могут по ошибке, а то и со зла убить... Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.
-- А вы не пускайте его из зимовья, -- посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.
-- Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живет с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждешь этот стук, Петька ревет, и сама думаю: придет ли?
-- Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.
-- Скручивается она на нем в лесу. Понимаю, что нужно...
-- Тпру... -- вдруг послышался голос Пашки. -- Здравствуйте, тетя Марфа.
-- Ты что так рано, мы еще не завтракали, -- сказала она.
-- За дядей приехал, -- ответил он, подходя к Петьке. -- Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?
-- Тише, спит... -- прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.
Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.
Кудряшка лениво шагала по занесенной снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая.
-- Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить... -- говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.
Но я все не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козел, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нем Петькой...
Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошел ледоход. Забурела тайга. Молодые березки, тальнички, осинник стоят еще голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налет, -- след пробудившейся жизни, -- растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, все доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветет яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу все станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север!
Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадем туда раньше других. Нам придется сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить.
Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжелой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймешь, что ты еще далеко от гор, от заманчивых мест.
IV. Колхозный смолокур. Знакомство с Пашкой. Голубая лента. Избушка на краю бора. Пашка-болельщик.
В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья -- Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.
Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки черные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: "Жив, жив, жив!" Подумаешь, какое счастье! Неужели тепло опередит нас? В горах начнется таяние снегов, проснутся ключи, но рекам поползут наледи, и нам никуда не улететь.
Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима.
Из Аяна приходили скупые вести, и я все время жил в тревоге.
Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжелой котомке, по собакам, держащим зверя, -- ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчесывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!
Как-то ко мне зашел Василий Николаевич.
-- Когда же поедем? -- спросил он меня хриплым, как после долгого молчания, голосом.
-- Подождем еще немного.
-- Сколько же можно? -- с болью произнес он. В комнату хозяйка внесла кипящий самовар.
-- К вам дедушка пришел, войти стесняется, может, выглянете, -- сказала она, заваривая чай.
В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дубленом полушубке, перевязанном кумачовым кушаком, в лисьей шапке-ушанке, глубоко надвинутой на брови.
-- У нас промежду промышленников слушок прошел, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! -- проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу.
-- Вы что же, охотник?
-- Балуюсь, -- замялся он, -- с малолетства маюсь этой забавой. Еще махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти.
-- Заходите!
Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату.
-- Здравствуйте!
Он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение.
-- Раздевайтесь!
-- Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмется, должно, ее со степи волки турнули.
Василий Николаевич так и засиял, так и заерзал на стуле.
-- Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, -сказал он.
-- Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем...
-- Где же мы вас найдем?
-- Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождется и отсюда на Кудряшке к седловине подвезет. Он, шельма, насчет коз во как разбирается, мое почтенье! Весь в меня, негодник, будет, -- и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. -- В зыбке еще был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало, ружье в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос -- ружье себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил... Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка белье в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох да как чесанул ее, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу... Так что не беспокойтесь, он насчет охоты разбирается... Где умишком не дотянет, хитростью возьмет...
-- По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьете? -- спросил я старика.
Тот смешно прищелкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня.
-- Случается грех... Не то, чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силен в ней бес, ой, как силен!
Старик выпил, вытер губы, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу.
Василий Николаевич вышел вместе со стариком.
Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулась взлохмаченная голова с птичьим носом, густо окропленным мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил ее у входа. Это был Пашка -- в ватной паре с чужого плеча и больших унтах, вероятно, дедушкиных обносках. Из этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее большая верткая голова. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства.
-- Здравствуйте! -- сказал он застенчиво. -- У вас тепло... Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождем, в тайге враз продует.
-- Куда же он побежал?
-- Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнет на нас коз.
-- Пешком и побежал?
Пашка улыбнулся, широко растягивая рот.
-- Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живет в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит ее по дороге, а сам вперед рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.
-- А как же зовут твоего дедушку?
-- Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отчеству, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли!
-- Анемподист?
-- Во, во... Он у вас ничего не просил?
-- Нет.
-- А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке все к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, -- и паренек испытующе посмотрел мне в глаза.
-- Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли.
-- Бу-у-дут, -- убежденно ответил Пашка. -- К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали -- Смелый... Значит, еще не известно?
Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся.
-- Чаю со мной выпьешь?
-- С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?
-- С монпансье.
-- Знаю, это такие кисленькие леденцы, -- и он громко прищелкнул языком.
-- Могу тебе подарить.
-- С коробкой?
-- Да.
-- Что вы, ни-ни!.. -- вдруг спохватился он. -- Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки продам, брать не велит. А чай с момпасье выпью... Какие у вас маленькие чашки.
Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.
-- У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? -- и Пашка, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. -- А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же ее еще и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнем вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит -- любую зверушку сразу сшибет.
-- Стаким ружьем не долго беды нажить. Новое нужно.
-- Край, как нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин сколько раз заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: "Ну и хороша же, Пашка, дробовка!"
С тем и уйдем из магазина.
-- Почему же бабушка против покупки?
-- Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.
-- Ты тайгу любишь?
-- Люблю. Эх, ружье бы! Вот если бы ружье! -- и Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, наверное, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.
Пришел Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.
Заворотами дремала тощая грязно-серой масти лошаденка, запряженная в розвальни.
-- Ну-ка, Кудряшка, прокати! -- ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.
Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.
-- Надо бы торопиться, солнце низко, -- посоветовал Василий Николаевич.
-- Ее не раскачать, а собаки попадутся -- совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну, ты, Кудряшка, шевелись!
За поселком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжелым животом.
-- Она у нас подслеповатая, думает, впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржет, только от голоса у нее осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до ее смерти...
-- А как твои дела в школе? -- спросил его вдруг Василий Николаевич.
-- Со школой? -- Пашкино лицо помрачнело. -- С арифметикой не в ладах, -- процедил он чуть слышно. -- Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи -- вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, у нас во всем роду считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!
-- Дед правильно говорит. А ты как думаешь?
-- Конечно, жалко мне свой род, -- снисходительным тоном ответил Пашка. -- Придется бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.
За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по березовым перелескам. По синеющему небу плыли легкие облака, облитые лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело...
У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.
-- Дедушка теперь на месте. До заката солнца стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится, чуткая она, далеко хватает.
Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костер. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал старый лиственничный лес, и дальше -- серебристая степь, прочерченная темными полосками ельников.
У толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич затаился справа, на соседней седловине.
Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-под нависших туч, на какое-то мгновение осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.
Все тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. "Кажется, гонит", -- мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучит напряженно, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно.
Меркнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг словно в пустую бочку кто-то ухнул -- заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.
Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Мои руки сжимают ружье. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка -- и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновенье... Но козел неожиданно замер возле меня.
Выстрел задержался. Козел стоял боком, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светились детской доверчивостью.
Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, уставился в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, принялся срывать листья сухой травы... Что это?! Тут только я заметил на его вытянутой шее голубую ленту. Да, настоящую голубую ленту!
-- У-ю-ю-ю... -- с края лога донесся голос Гурьяныча,
Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я все еще был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал козлу голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?
Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти... Я, не задерживаясь, зашагал по следу.
Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Все темнее становилось в тайге. Шел я медленно, с трудом различая след, который привел меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звездочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.
Скоро ключ раздвоился, затем еще и еще, а седловины все не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел -- это наши подавали сигналы. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась еще и усталость.
Когда перевалило за полночь, пошел снег. Я уже решил было развести костер и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрел на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой -- прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошел вправо. Иду долго, все увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонек. Как я ему обрадовался!
Огонек светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал.
-- Заходи, чего стучишь, -- ответил женский голос. -- Нездешний, что ли?
-- Угадали, -- сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребенком.
-- Однако, замерз? Клади в печку дров, грейся! -- сказала она спокойно, будто мое появление не вызвало в ней любопытства.
Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.
-- Вы одна не боитесь в тайге? -- спросил я ее, немного отогревшись.
-- Привычные! Постоянно охотой живем... Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? -- вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.
-- Я заблудился, увидел огонек, вот и пришел.
-- А-а, это хорошо, мог бы замерзнуть. В кастрюле бери чай... Сахар и чашка на столе, -- сказала она, отвернувшись к ребенку, но вдруг приподнялась: -- Еще кто-то идет!
До слуха донесся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья.
-- Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?
-- Сам идет. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдет.
-- Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, -- перебил ее Гурьяныч. -Тешка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя.
-- Ушел ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
-- Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, -- продолжал старик уже серьезно.
-- Он большой, сам как хочет живет. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
-- Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
-- Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
-- Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, -- ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: -- Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и все петлями, то взад, то вперед. Еле распутал!
-- А где наши?
-- Пашка в обход пошел к заимке, я -- вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костер держит, кричит да стреляет, знак подает.
-- Сколько беспокойства наделал, -- произнес я вслух, досадуя на себя.
-- Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдешь -- блудишь в четырех стенах за мое почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.
-- А вы куда?
-- К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
-- Я пойду с вами.
-- Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! -- И он ладонью прочертил возле коленки. -- К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в темной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из теплой избы, зачем старик бродит по темному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.
В зимовье стало жарко. Я прилег на шкуру и крепко уснул. А снег все шел и шел...
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.
-- Чем это он недоволен? -- спросил я.
-- Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревет. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
-- У вас сколько же детей?
-- Двое: Петро да Борька.
Снаружи послышался легкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слезы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струей холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козел с голубой лентой. Радостный, веселый, он, как весенний день, был полон энергии.
-- Пришел, Боренька, хороший мой, -- сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.
Ласкаясь, Борька косит свои черные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козел вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слезы вот-вот брызнут из глаз.
-- Любит дьяволенка, не плачет, а ведь ушибся, -- говорит Марфа, поднимая сына.
На столе Борьку ожидает завтрак -- хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щеки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.
Припав к чашке, Борька с жадностью пьет соленую воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
-- Иссе... Иссе... -- кричит тот, захлебываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: "Петька, не приставай, не висни!" Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.
-- Хватит смеяться! -- повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.
-- Иначе не даст уснуть Борьке, -- говорит она, подбрасывая в печку дров.
А козел крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьет по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лег в лунку, сделанную им на земле.
Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен.
-- Он прибежал к нам прошлой весною, -- рассказывала Марфа спокойным голосом. -- Слышу, кто-то кричит, совсем как ребенок. Потом увидела, бежит ко мне козленок, маленький, только что родившийся, мать зовет. Проклятые волки тут на увале ее разорвали. Поймала я козленка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придет утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдет, а не понимает, что опасность, -- могут по ошибке, а то и со зла убить... Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.
-- А вы не пускайте его из зимовья, -- посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.
-- Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живет с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждешь этот стук, Петька ревет, и сама думаю: придет ли?
-- Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.
-- Скручивается она на нем в лесу. Понимаю, что нужно...
-- Тпру... -- вдруг послышался голос Пашки. -- Здравствуйте, тетя Марфа.
-- Ты что так рано, мы еще не завтракали, -- сказала она.
-- За дядей приехал, -- ответил он, подходя к Петьке. -- Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?
-- Тише, спит... -- прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.
Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.
Кудряшка лениво шагала по занесенной снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая.
-- Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить... -- говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.
Но я все не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козел, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нем Петькой...
Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошел ледоход. Забурела тайга. Молодые березки, тальнички, осинник стоят еще голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налет, -- след пробудившейся жизни, -- растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, все доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветет яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу все станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север!
Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадем туда раньше других. Нам придется сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить.
Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжелой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймешь, что ты еще далеко от гор, от заманчивых мест.