Целый день пустует наш лагерь. Вот и тьма уже подползла из трущоб, распласталась лохматой шкурой по широкой долине. Тишина чуткая, выжидающая. Где-то у черных развалин правобережных скал, над синей, еле поблескивающей рябью реки, протяжно заскулил и смолк куличок-перевозчик.
   "Ух... ух... ух..." -- простонала над лесом сова.
   Вспыхнул костер, и тьма отхлынула к померкшим небесам. Быстро закипел чайник. Жду, напряженно прислушиваюсь к дремлющим пространствам. И вдруг сердце наполнилось приятной тревогой -- из далекой глуши прорвалась песня. Вздрогнула тайга, насторожилась и захлебнулась чужим звуком. А вот и с реки долетел людской говор, затем снизу народились и уже не смолкли торопливые шаги каравана. Это бригады возвращались на стоянку после работы.
   Шумно вдруг стало в лагере. Грохот посуды, смех, перекличка сливаются в разноголосый гомон. По лесу не смолкает звонкое эхо.
   ...Появившийся Филька затолкал в огонь смолевой пень, и вспыхнувшее пламя осветило необычную картину. Костер у моей палатки окружили люди, разместившиеся кто на чем смог: на дровах, на ящиках от инструментов или на земле, подложив под себя телогрейку. Их одежда истлела на плечах, вся украсилась латками. Кто в поршнях, кто в эвенкийских олочах или в изношенных сапогах, выдержавших испытания долгого лета. Пальцы у многих поржавели от цигарок.
   Все они великолепные инженеры, начальники подразделений, переброшенные на Маю решать сложную геодезическую задачу. Тут опытные наблюдатели, астрономы, базисники, строители. На их бронзовых, загорелых лицах печать тяжелых походов, долгих раздумий и внутреннего удовлетворения. Настроение у всех воинственное. А ведь, казалось бы, им уже давно пора заскучать о покое.
   Сегодня они собрались у моего костра за кружкой чая. Последним пришел Петя Карев -- главарь базисной партии, как его называют шутя. Худой, длинный, он шагал мерно, твердо, походкой вождя сильного племени.
   Подойдя к костру, Карев снял с головы ситцевый накомарник, и налетевший с реки ветер ласково взъерошил светлые волосы.
   -- Где бы примоститься? -- сказал он, окинув быстрым взглядом присутствующих.
   Наблюдатель Михаил Куций отодвинулся от края бревна, и Карев опустился рядом.
   -- Мошка, братцы, заела, видно, зима тут близко возле нас, -- сказал он, устало растирая лицо ладонями.
   -- Ты когда кончаешь измерение базиса? -- спрашивает его Арсентий Виноградов -- худощавый наблюдатель, заядлый таежник.
   -- Дня через два приходи провожать.
   -- Уедешь?
   -- Уеду.
   -- А зима, говоришь, близко?
   -- Не за горами.
   -- И все-таки уедешь, не поможешь наблюдать? -- и Виноградов нервно начинает крутить цигарку.
   Карев настороженно смотрит на Виноградова, пытаясь разгадать, насколько серьезен разговор.
   -- Мне еще надо до зимы успеть измерить Кулундинский базис, -- сказал он примирительно.
   -- Его и через месяц измеришь, а нам тут самим не управиться, снегом завалит. Вот и получится: кобылка воду возит, а козел бороду мочит.
   На лицо Карева, облитое заревом костра, легла грусть несбывшихся желаний. Видимо, в нем уже окрепла мысль ехать на Кулунду, жаль менять планы.
   -- Трудная задача, Арсен, -- и Карев нервно теребит густые завитушки курчавой бороды.
   -- Трудно, но надо решать, -- вмешиваюсь я в разговор. -- Думаю, что мы последний раз собрались вместе. Скоро действительно зима. Многие подразделения уже вышли из тайги, а у нас тут на Мае работы непочатый край. Если будем работать прежними темпами, времени не хватит. Пусть каждый из нас сейчас решит, способен ли он отказаться от всех удобств, сутками не спать, передвигаться ночью, работать до победного конца?
   Тишина... Кто-то громко вздохнул.
   В темноте, за краем тальников, то всхлипывая, то посмеиваясь, шумит невидимая река. Вдруг шорох ветвей и хруст валежника доносятся из леса. Все поворачивают головы в сторону звука -- то собаки возвращаются с какой-то таинственной прогулки. Кучум обходит круг твердой, уверенной походкой, обнюхивает всех присутствующих и, видимо решив, что люди ненадежные, ложится у моих ног.
   У костра неожиданно появляется Филька. Люди настораживаются, тишина становится выжидающей. Видим, он запускает руку в карман, медленно вытаскивает из него новенькую коробку "Казбека". Все так и ахнули -- откуда у него это взялось?! А Филька, на виду у всех, ногтем разрезает наклейку, раскрывает коробку и с небрежным безразличием, точно ему надоело всю жизнь курить табак высшего сорта, достает папиросу, стучит ею по коробке, засовывает в рот, а остальные демонстративно прячет в карман.
   -- Ну и наглец же ты, Филька! -- слышится приглушенный голос Куцего.
   Филька прикуривает от уголька, с наслаждением затягивается и только после этого с притворной поспешностью достает коробку.
   -- Может, кто закурит?
   Ребята со смехом тянутся к коробке.
   Разговор продолжался до полуночи. Он был полезным: Карев, после измерения базиса, задержится на Мае, астроном Новопольцев отнаблюдает пункты, и завтра все отряды снимут свои палатки, переселятся к местам работ.
   Не хочется уходить от костра.
   -- Чайку горячего налить? -- спрашивает Филька и снова достает коробку "Казбека", повторяет сцену соблазна.
   -- Ты же, Филька, не куришь!
   -- Кирилл Родионович разбаловал.
   -- Ну уж это ты не ври!
   -- Не верите?! С места не сойти мне, он приучил!
   -- Тебе поклясться -- все равно что сплюнуть.
   Филька кривится, точно от ушиба, прячет неприкуренную папиросу обратно в коробку, усаживается против меня.
   -- Хотите, расскажу без вранья? -- А у самого с лица не сходит лукавство. -- Выехали мы нынче весною в тайгу. Все честь по чести: ребята курят махорочку, а Кирилл Родионович табачок. Трубку завел резную, загляденье! Спустя месяц зовет он меня и говорит: "Хочу, Филька, бросить курить. Что ты посоветуешь?" Я возьми да все и выложи от чистого сердца: "На вас, -- говорю, -- лица нет от этого проклятого зелья. Ночью хрипите, как бегемот, заговариваться стали". Он сразу оробел. "Бери, -- говорит, -- всю эту дрянь: и табак, и трубку, и кисет выброси. Баста, не курю!" Забрал я все, вышел из палатки, а вот выбросить -- рука не поднялась. Табачок он курит отменный, да и трубка рублей сто стоит. Оставил у себя и стал помаленьку, крадучись, баловаться, ну и привык. А дней через десять слышу, Кирилл Родионович ревет: "Филька, поди сюда! Это ты, голопузый черт, смутил меня бросить курить! Где трубка? Шкуру спущу с тебя!" Уж я-то знаю, рука у него тяжелая, -- отдал. "А табак где?" Я и так, и сяк, не говорю, что выкурил, дескать, выбросил, как приказывали. "На первый раз, -- говорит он, -- отделаешься рублем, а в следующий раз посмей закурить!" -- и вытолкал меня. Пришлось бросить курить... Через месяц опять зовет, сразу за грудки: "Ты трубку мне подсунул?" -- и пошел, и пошел. "Забирай, -- говорит, -табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй, не выброси, суслика из тебя сделаю!" Так вот он и приучил меня курить.
   -- А папиросы у тебя откуда?
   -- С трубкой отдал Кирилл Родионович, теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня.
   -- Сделает! -- вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врет, врет ради потехи.
   ...С утра моросит мелкий дождь. Глухо отдаются в сыром воздухе звуки пробудившегося дня. Лагерь постепенно пустеет: снимаются палатки, стихает говор. Связки груженых оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и их следом уходят люди.
   Отряды Трофима и Лебедева задержатся сегодня, чтобы расчистить площадку на косе ниже устья Нимни для У-2, и уйдут вверх по Мае на постройку пунктов ряда Уда-Алданское нагорье. Базисную же сеть за них будет достраивать Гриша Коротков, и наблюдать ее будем в последнюю очередь, когда закончим работу на вершинах гольцов.
   В разоренном лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Решаюсь отправиться к астрономам и принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра.
   Нагружаю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепешки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет: возьму-ка собак, авось, зверя найдут! Без мяса невесело в тайге.
   -- Пошли! -- кричу я собакам.
   Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз.
   От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Только тучи, изредка набегающие с юга, все еще потрясают обнаженную землю могучими разрядами.
   Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, скачу по скользким камням переката.
   Собаки где-то впереди обшаривают тайгу.
   Иду не спеша. Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, крутится по бурелому, скачет по уступам оголенных сопок, бежит вниз и пропадает в густом лесу, опаленном осенним холодком. Тишина. Шагаю по мшистому полу тайги. Что-то промелькнуло в просвете, еще и еще. Белка!
   Она быстро скачет по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет!
   Пугаешь? А я не уйду!
   Ее это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глаза, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, и словно дразнится. Я не поддаюсь соблазну, стою. Два прыжка, и плутовка на тоненькой березке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясет пушистым хвостом.
   -- Ах ты, баловница! -- шепчу я в восторге, как ребенок, плененный игрой.
   Миг -- и белки нет на березке. Вижу, скачет попрыгунья вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: "Вот и не поймал, ха, ха!.."
   -- Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья!
   Иду дальше. Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье -- куда направиться?
   Исчезающее солнце бросает на умиротворенную тайгу прощальный луч.
   Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Все мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, еще более нежные, цвета. Сделай их ярче, контрастнее, и они уже не будут столь прекрасны.
   Вижу, какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, замирая над вершинами лиственниц, долго трепетала крылышками от восторга.
   Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просветы леса. Стою, придавленный тишиной. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. И вдруг безмолвие леса потрясает рев. Что бы это значило? Стою, жду. Рев повторяется...
   Вижу, из перелеска пугливо выкатывается черный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несется она через падь. За ней теленок. Следом из чащи вырывается медведь. Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До слуха доносится предсмертный крик сохатенка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок.
   Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под медведя мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. "Хорошо угодил!" -- хвалю себя мысленно и иду через падь.
   Иду не торопясь. Глаза караулят бурое пятно. Уже различаю голову медведя, спину, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду.
   Медведь мертв. Поодаль от него, за елью, лежит загрызенный теленок, вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Сбрасываю котомку, кладу на нее карабин. Тишина. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел. Все слилось с легким сумраком. В светло-зеленом небе плывут облачка нежных очертаний.
   Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба -- густая, пушистая! Радуюсь -- легко досталась добыча.
   Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка выворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю острие ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая!
   Хочу сделать надрез на-под ступней, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поворачиваю голову, и сердце каменеет -- на меня смотрят синие малюсенькие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, еще не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом, и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель.
   Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке. Этого не случилось.
   Как выяснилось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причиненная ножом, помогла ему прийти в себя.
   Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель.
   Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Медведь гонит меня вокруг ели, ревет от злости, и из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками черной крови.
   В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвет их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением, чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я еще колеблюсь, но медлить больше нельзя.
   С дикой решимостью откидываю назад руку с ножом -- и замираю от неожиданности: вижу, из тайги выкатывается Кучум, за ним Бойка. Оба несутся к нам с невероятной быстротой. Зверь не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через нее, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадет в лапы медведя.
   Так их всех разом и поглотила тайга.
   Свежую сохатенка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло. Где-то тут заночую.
   Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдет далеко, если не ослабнет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаюсь перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума.
   Бреду по мелким кочкам, а сам все прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя!
   Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сбрасываю котомку. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, жду. Может, еще какой зверь появится.
   Никого нет. Глаза устают. Мошка беззвучно толчется над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у нее жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, со звоном перебирает листву, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с легким стоном провожают день.
   Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за черное пятно появилось на мари у мыса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе. Хочу спуститься с пригорка. Вижу, черное пятно поднялось, вытянулось. Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идет один в ночь?! Добавляю в карабин патрон.
   Быстро меркнет закат. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идет строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Зачем понадобился я ему здесь, в таежной глуши?
   Я отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу бежит холодок.
   А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружье. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И от этой мысли руки крепче сжимают карабин.
   Вот-вот стемнеет. Слышу, чавкают шаги по болоту, все ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу запомнить лицо незнакомца, но оно окутано густым вечерним сумраком. Да, это чужой!
   Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Окидывает беспокойным взглядом лес.
   -- Эй, люди! -- слышу его слабый голос, и мгновенная догадка вдруг осеняет меня.
   Не верю. Не может быть! Это привидение!
   А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты, седые, никогда не чесанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук.
   -- Улукиткан!.. -- вырывается у меня в приступе величайшей радости.
   Вот он, мой старик, стоит рядом, завернутый в поношенную одежонку, вместо шапки. -- грязный лоскут, на ногах какая-то рвань.
   Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. В них и радость и еще не пережитый страх за завтрашний день. Я сильнее прижимаю дорогого мне человека к себе. Почти успокоившись, он берет мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прикладывает к своей костлявой груди. Бормочет какие-то грустные слова и тихо плачет.
   Этот вечер был для меня полон радости, больше, чем все другие, вместе взятые, вечера.
   Но не успели пройти первые минуты восторга, как вспомнилась Мая. Мне почему-то показалось, что вот сейчас Улукиткан оттолкнет меня от себя и начнет допрос. Я этого страшно боюсь...
   -- Вижу, ты один идешь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.
   -- Нет, нет, все живы! -- утешаю его.
   -- Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведешь? -- спрашивает он строго.
   -- Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?
   -- Мы тут на незнакомой земле жалкий люди: все чужое, идем без тропы куда глаза глядят, куда ведет нас голод...
   Он откидывает назад голову, и я вижу его исстрадавшееся лицо. Скулы и приплюснутый нос обтянуты желто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки -- свежие следы комариных укусов. Из-под тяжелых бровей, из глубины впадин глаза источают слезы. Они скачут поперек морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчесам на шее и свинцовой тяжестью падают на теплую землю.
   Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову.
   -- Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе...
   Он освобождается от моих рук, встает. Лицо вытягивается. Исчезают на нем серые пятна.
   -- Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут, как тень, постоянно идет моим следом, отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, -- и печальный голос старика умолкает.
   -- Но мы встретились, -- значит, ты сильнее Харги. Старик оглядывается, шепчет:
   -- Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана -- все равно что гнилой валежник на большой тропе, все, кто идет -- топчет ее. Разве ты это не знаешь?
   Что ответить! Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пестрым листопадом замелькали незабываемые дни наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком.
   -- Что же случилось у вас на стрелке? -- спрашиваю я не без волнения.
   -- Долго говорить надо, пойдем к Николаю. Потом на таборе расскажу.
   -- А где твой табор? -- и я накидываю на плечи рюкзак.
   -- Там, за падью, -- старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. -- Наш табор все равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь... Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Пришел я на марь, вижу след сапога. Откуда, думаю, взялся тут лючи (*Лючи -- русский), какое ему тут дело есть? Иду еще, смотрю, что такое? Амикан (*Амикан -- медведь) топтался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел кругом -- пусто; послушал -- никого. Нашел печенку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху не плохо печенка. Потом до леса пришел, смотрю, пень насиженный. Ощупал его -- теплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.
   -- Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.
   Старик вдруг помрачнел.
   -- Другой стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.
   Выходим на край леса. С гор сползает мутный завечерок. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьет носом дятел. С реки налетел ревун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звезды.
   Стоим, прислушиваемся.
   Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле.
   -- Близко лая нет.
   Я вспоминаю про лепешку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепешки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!
   Бедный старик забыл давно вкус хлеба. Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепешки глаз.
   Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берет кусок, торопливо запихивает его край в рот, надкусывает, жует. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам, стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завертывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.
   -- Это Кучуму... Его я не должен забывать, -- и грусть воспоминаний сузила глаза.
   -- Да ты что, Улукиткан, ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь, на табор придем -- там всего много.
   -- Это верно: когда много -- не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня слепого, вывел на Джегорму. За это не жалко отрезать даже кусок сердца, -- отвечает он и молча жует лепешку.
   Землю окутала ночь. Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рева зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жестким листом, и где-то над болотом пронесся пугливый бекас.
   -- Пошли, одному Николаю без огня неловко, -- и старик, припадая на обе ноги, ощупью спустился с пригорка.
   Захлюпала под дырявыми олочами черная маристая вода, взлетел уснувший у озерка табунчик куличков. По пути я захватил мясо на ужин. Запах леса остался позади. Там из-за сквозных вершин старых лиственниц выполз кособокий месяц. Ушли выше звезды. Приближалась полночь. Мы долго петляли по мари. При лунном свете кочки показались стадом пингвинов, преградившим наш путь. Среди них фигура Улукиткана была странной, особенно ее горбатая тень, качающаяся впереди по кочкам.
   За падью, у края леса, Улукиткан устало опускается на валежину. С плеча валится бердана... Виснет голова. Щуплое тело сползает на землю.
   Я тороплюсь к старику. Засовываю руку ему за пазуху. "Тук, тук, тук", -- вяло бьется сердце.
   Растираю лицо старика, грудь. Оживает его дыхание. Раскрывается рот, и он спрашивает со жгучей боязнью:
   -- Со мною что?
   -- Устал ты, Улукиткан.
   Я помогаю ему приподняться, усаживаю на валежину, а сам думаю: как много ты, друг мой, пережил за эти пятнадцать дней нашей разлуки, и как ты еще ходишь по тайге? Не пора ли тебе бросить испытывать счастье, повернуть след к родному очагу!
   Вдруг подозрительный хруст, глухой топот, стремительный бег. Улукиткан поворачивает голову в сторону звука, напрягает узкие глаза. Из леса вырывается олень, пугливо бежит в сторону луны.
   -- Майка своих не узнала! -- ласково бросает старик и начинает подниматься. Я помогаю ему выпрямить спину.
   Месяц подбирается к звездам. Припорошенной лыжней стелется по небу Млечный путь. Безмолвен таежный простор. Идем лесом. Он весь просветлен, но сквозь этот дымчатый свет мы с трудом различаем пни, валежник, промоины...
   -- Скоро табор, -- говорит старик.
   -- А почему костра не видно?
   -- Я же говорил -- огонь уже три дня как покинул нас. До этого порохом добывали, и теперь только два заряда осталось, без костра и без чая ночуем. Шибко худо.
   Вот и табор, под стеною темного леса. Нас встречает Николай. Он удивлен. Не верит, кого привел к нему Улукиткан.
   -- Э-э, как попал ты на нашу тропу? -- старик ощупывает всего меня костлявыми пальцами -- не дух ли явился?
   Я достаю спички. Рыжим колонком запрыгало в костре пламя. Улукиткан насадил кусок свежей телятины, принесенной нами, на деревянный шомпур. Приткнул ее к огню. Бросил под себя оленью шкуру. Потоптался по ней, как глухарь на сучке. Опустился с тяжелым вздохом, точно только теперь почувствовал усталость.