Мы подбрасываем в костер головешки. Присаживаемся к огню. Воя не слышно.
   -- Не надо было привязывать собак, -- говорит с упреком Василий.
   -- Много мы тут дров наломали! Кого винить? -- отвечает невесело Трофим.
   -- Не будем оглядываться, -- вмешиваюсь я в разговор. -- Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадется, а до устья, наверно, далеко.
   -- Может, придет Берта, -- отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне.
   -- Как тебя понимать?
   -- Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да еще такую худущую, как она.
   Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Еще ночь. Густой туман лег на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скачет по россыпи, приближаясь к нам. Мы обрадовались.
   -- А может, Бойка или Кучум?
   -- Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть будет Берта, -- ответил я и вышел за загородку.
   Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжелое дыхание. Берта, вырвавшись из чащи, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом. Затем, стряхнув с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щелочки, заглянула под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости?
   -- Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживешь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? -- И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей.
   Берта долго смотрела на него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывала о чем-то печальном, нам не известном, а возможно, сожалела, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас.
   -- Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, -снисходительно сказал Трофим. -- С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы ее сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо?
   По тону ли его голоса, или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отвертывала от него своего взгляда, наполненного преданностью и рабским смирением.
   Трофим снял с дерева чуман. В нем действительно лежало мясо, что при дележке досталось ему. Пока он отдирал от костей мякоть, Берта извивалась перед ним, точно индийская танцовщица.
   Что ей косточка, один раз жевнуть не хватило!
   "Ки-ээ... ки-ээ..." -- повисает в воздухе крик чайки.
   Я встаю. Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит ее? Неужели скоро в дальний путь? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край.
   Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принес дров. Ожил костер. Ночь ушла бесследно.
   -- Давайте собираться и плыть.
   -- Что собирать, все на нас, -- отвечает Трофим. -- А впрочем, не все. У нас на вооружении еще трубка и четыре чумана. Берта не в счет, Берта пойдет на своих ногах, -- и он, подобрав с земли посуду, несет ее на плот.
   Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки.
   -- Что болит у тебя? -- спрашиваю я.
   Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу -- у него жар.
   -- Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться.
   Молчание. Правая рука сваливается с живота. Он пытается опереться на нее. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле недвижное тело. Еще одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вместе с тяжелым стоном вываливается трубка. Чувствую, его сознание меркнет или бродит где-то у грани.
   Напрасно пытаюсь заставить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжеванная нижняя губа не держит влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают.
   -- Василий, ты узнаешь меня?.. Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко. Сейчас отплываем, -- пытаюсь подбодрить его.
   Но слова не задевают его слуха. Внутри идет страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдет от нас?..
   Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства!
   Иду за Трофимом. И вижу -- он загружает салик крупными голышами, складывая их бугорком на мягкой подстилке из мха.
   -- Ты что делаешь? -- поразился я.
   -- Не видишь, что ли? Василия укладываю, пусть плывет!
   -- Опомнись, Трофим, что с тобою?
   У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и еще не узнал местность.
   -- Что же это такое? -- произнес он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: -- Это я таскал камни?
   -- Ты.
   -- Втемяшится же, господи!..
   Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети.
   -- Ты плохо чувствуешь себя?
   -- Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился.
   -- Ты переутомился. Давай задержимся на день.
   -- Нет, нет, будем плыть! -- и он идет к стоянке.
   Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку. Гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбираться из ущелья...
   Собираем в путь Василия Николаевича. Завертываем ноги в сухие портянки, надеваем сапоги. Полы фуфайки запускаем под брюки, перехватываем поясом, на котором все еще болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так, в бессознательном состоянии, мы переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?..
   Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность ее еще в пене, в буграх, и кое-где, над лежащими под водою камнями, взметываются белые гривы. Пробуждаются придавленные половодьем перекаты, Встречный ветер ершит бегущие с нами волны.
   На корме Трофим. Он мрачен. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что всего этого не понимаю. Плывем хорошо. Течение быстрое, да беда -- негде реке разгуляться: кривун за кривуном...
   Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю сохнущие от жара губы. Больной дышит тяжело, нервно. Каждый вздох колет мне сердце: боюсь, не последний ли?
   С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлестывает волнами. Мы мокрые. Нас нагоняет ураганный шум, словно какая-то комета несется низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом режет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал на поворотах реки, ни вершин береговых елей, все в нем подчинено хищному инстинкту...
   Развязка произошла, видимо, где-то за ближайшими утесами.
   Салик тихо качается на волнах, словно колыбель. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несет с собою ощущение вечности. С неба падает орлиный крик. Он дробится, мешается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птица растаяла в синеве, а эхо от ее крика еще долго будит тишину.
   Но вот еще какой-то гул, далекий-далекий, встревожил покой солнечного дня.
   -- Самолет, ей-богу, самолет! -- кричу я. -- Снимай, Трофим, рубашку, сигналь ею.
   С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному.
   -- Василий, самолет летит! Ты слышишь, самолет! -- Это слово действует на больного магически, медленно раскрываются его ресницы, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза. Губы шевелятся, но не могут ничего сказать.
   -- Самолет летит! -- и я в диком экстазе начинаю трясти его.
   Он пытается приподнять голову, и какой-то неясный звук, напоминающий стон зверя, вырывается из его уст.
   А гул нарастает. Мы напрасно шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун, и тут только приходит неожиданная разгадка -где-то ниже воют собаки.
   Я вскакиваю. Ну разве усидишь! За перекатом, ниже скалы, вижу наш плот на берегу, наполовину залитый водою. На нем привязанные Бойка и Кучум. Не знаю, кто больше рад -- мы или собаки? Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо.
   Трофим подворачивает салик к берегу. Я соскакиваю в воду, бегу по отмели. Собаки в восторге, дыбятся, визжат, воют. Мы растроганно обнимаем их. Но вот Бойка обнаруживает, что с нами нет того, чьи руки всегда ее ласкали и кого она, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В ее малюсеньких глазках что-то разумное, И кажется, она упрямо ждет ответа.
   Отвязанная, она бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает острую морду под фуфайку, добирается до головы и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова больного, как открываются глаза и как он напряжением всех сил поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему.
   Трофим заглядывает под плот, ощупывает брезент.
   -- Груз-то целый! -- кричит он. -- Ну и денек выпал, удача за удачей!
   -- Теперь спасены! -- радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг хватает за руки, за ноги, хочется сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чем, совершенно ни о чем не думать.
   Проходят первые минуты радости. К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нем мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что.
   Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю ему влажной рубашкой глаза, щеки, шею.
   -- Пить... пить... -- шепчут его губы.
   -- Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай.
   Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. Он как ребенок, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба?
   -- Пить... пить...
   Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного.... Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем веревки. Освобождаем из-под брезента груз. Все мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день.
   Берег в цветных лоскутах -- это сушатся одежда, вещи, продукты. На кустах, под теплым ветерком, развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь. Нет счастливее нас людей на планете!
   Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копченую колбасу, литровую банку сливочного масла, сгущенное молоко, овощные и мясные консервы, килограммов пять крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича.
   На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Все это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он встанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И еще одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки с солью и сахаром: и это он предусмотрел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет.
   Трофим уходит с топором в таежку вытесывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его -- вялая. И я уже не могу избавиться от недоброго предчувствия.
   Бойка лежит рядом с больным. Неужели понимает, что с ним стряслась беда? Кучум следит за мною, сторожит момент стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей из озорства, а теперь его толкает на это голод.
   Из каменных раструбов выползает ночь, бесшумно шагая, нас обступают тени. Природа вся -- в томительном ожидании. Даже река затаилась, молчит и только на перекате поигрывает бликами вечернего света. Ничто не смеет нарушить час великого перелома!
   Трофим принес два небольших, грубо вытесанных весла, годных разве только для лодки, но никак не для плота. Я умолчал, не спросил, для чего ему понадобились такие весла.
   Дружески говорю ему:
   -- Устал ты, Трофим, пойдем поужинаем и спать.
   Он тяжело поднимает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепешку. Чай давно кипит.
   У Трофима на лице убийственное безразличие.
   ...Над костром сомкнулась тьма, крапленная далекими звездами. Лагерь уснул. У больного спал жар.
   Меня не на шутку беспокоит странное поведение Трофима. Я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней!
   Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далек от того, чтобы переложить на бумагу случившееся. Запишу утром. Решаю почистить карабин. Подсаживаюсь к костру. Сразу чувствую ласковое тепло, расслабляются мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Но спать нельзя! Вскакиваю. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой.
   Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва. Возвращаюсь не торопясь на свет костра, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Наклоняюсь -- он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи.
   Набрасываю на плечи телогрейку, усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки мякнут. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах.
   -- Не спи! -- и шепот губ кажется мне грозным окриком часового.
   На рассвете пишу в дневнике:
   "Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим невменяем, и я по отношению к нему начинен подозрительностью, ужасной подозрительностью. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценой выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть с больными одному на плоту по бешеной Мае? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки".
   Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес.
   III. Снова в путь. Стычка у кормового весла. Еще один перекат. В небе лоскуток серебра.
   Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушонки. Вот и хорошо. Но я не могу освободиться от подозрительности.
   Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички -- предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесет нам облегчения! Какой еще дани ждет от нас Мая?
   Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом -- доверить ему корму или нет? Это надо решить до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий!
   Небо хмурое, холодное, подбитое свинцовой рябью облаков. Я укладываю багаж. Трофим налаживает весла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим.
   Плот готов к отплытию. Мы переносим Василия Николаевича вместе со спальным мешком. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места На опустевшей галечной косе догорает костер. С болью и тревогой я покидаю берег. Нехорошее предчувствие уношу с собою на реку. Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла.
   -- Отталкивай! -- кричу я Трофиму.
   -- А почему вы на корме? -- удивляется он.
   -- Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, -- отвечаю я спокойно, стараясь ничем не выдать себя.
   -- Тут не место учиться, тем более, что с нами больной Василий. Переходите на нос. -- И он, поднявшись на плот твердой поступью человека, уверенного в своей правоте, берется за весло рядом с моими руками.
   Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нем что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово -- и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи.
   -- Ладно, Трофим, после сменишь меня, а сейчас не упрямься. Отталкивай! -- И я чувствую, что играю уже на последней струне.
   Василий Николаевич слышит нашу размолвку, умоляющим взглядом смотрит на Трофима.
   -- Плот поведу я! -- и по его побагровевшему лицу высыпали стайками рябины.
   -- Сейчас же сойди с кормы или...
   -- Что или? Договаривайте до конца.
   Наши взгляды сошлись в момент, когда взрыв казался неизбежным. Что прочел он на моем лице: гнев, угрозу или, может быть, ему вспомнились наши давно сложившиеся отношения, не терпящие никаких противоречий? Это или что-то другое вдруг потушило в нем бурю. Он сразу как-то расслаб, руки свалились с весла. В глазах запоздалый протест, обида. Всем своим видом он показывает, что подчинился, только щадя меня. "Бедный мой Трофим, как ты далек от истины. Узнаешь ли когда-нибудь причины этой нелепой стычки?" -подумал я горестно.
   Он отталкивает плот, становится на нос, и наше суденышко, покачиваясь от ударов весел, выходит на струю. Я чувствую себя окончательно опустошенным. В щели сыро и мерзко.
   Мутный поток легко и плавно несет плот. За первым кривуном Мая сворачивает на север. Уходят ввысь мраморные скалы, и где-то в поднебесье их иззубренные края царапают серое, мокрое небо. Над водою, по-прежнему мутной, реет голодная скопа, да где-то на берегу стонет кулик.
   Меня гнетет стычка с Трофимом. Не могу смириться с мыслью, что наши отношения нарушились -- впервые за столько лет. Не могу без боли видеть его повернувшимся ко мне спиной. Не знаю, какой ключ подберу теперь к его душе.
   Как проста, кажется, была наша жизнь, когда мы, сколотив свое суденышко, отправлялись в путь! Теперь она стала слишком сложной. Мы все еще на грани катастрофы. Неужели, черт побери, друзья нас похоронили и не торопятся с поисками? Нет, не может быть, они где-то тут, за ближними кривунами, за высоченными голубыми стенами, идут навстречу, строят невероятные догадки.
   Все время слежу за Трофимом.
   Река продолжает делать сложные петли, расчленяя прихотливой щелью отроги. Никаких надежд, что где-то близко раздвинется теснина и мы вырвемся на равнину. Как долго и бесконечно тянется наш путь по зыбкой текучей дороге! Выиграть бы еще день, только день. На большее у меня не хватит сил.
   За очередным поворотом Мая потекла спокойнее. Я подсаживаюсь к Василию Николаевичу. Он тоже встревожен нашей размолвкой с Трофимом. Только этого огорчения ему недоставало!
   К нам подходит Трофим. Виновато переступает с ноги на ногу. Затем присаживается рядом, кладет свою правую руку мне на колени. Этот молчаливый жест растапливает наши сердца, и мы снова близки, как прежде.
   Мне почему-то вдруг показалось, что мы дети и наш путь -- всего лишь игра в путешествие, а стычка -- заранее придумана для эффекта. Ах, если бы это было так!
   Ко мне возвращается профессиональное любопытство. Снова глаза ищут по просветам скал водораздельные вершины, определяют проход. Память отбирает более характерное, с чем придется столкнуться подразделениям экспедиции при проведении работ. А работать здесь, видимо, придется. Даже после стольких неудач нет оснований отказаться от них. Право же, все, что мы претерпели, а претерпели мы поистине много, не убеждает нас в недоступности Маи. Скорее всего это результат наших ошибок, результат того, что мы совсем не знаем режима реки. Все, с чем мы здесь столкнулись, поражало нас внезапностью, и от этого трудности плавания казались преувеличенными, на самом деле все не так уж страшно.
   Те, кто пройдут по Мае позже, учтут наши промахи, неудачи. И хотя путь по этой реке по-прежнему остается опасным, он уже не будет изобиловать неожиданностями.
   Растительный покров ущелья куда беднее тех мест, где нам пришлось побывать в этом году. Уж если и есть зелень, так наверху, над нами, да и то скудная. Здесь же, в глубоком ущелье, больше камень и мхи. Деревья растут чаще в одиночку, жадно подкарауливая солнце, так редко заглядывающее в щель. Цветов мало. Для них слишком короток вегетационный период. Вообще в ущелье не хватает тепла. Даже в самые жаркие дни лета здесь постоянно чувствуется сырость земной глубины, и вода в Мае настолько холодна, что купаться в ней можно только ради спорта или уж по нужде, как это делаем мы.
   -- Смотрите, кабарга! -- кричу я.
   Она стоит на самом краю отвесного обрыва. С высоты ей видна значительная часть ущелья Маи, плот на воде и, вероятно, слышен наш говор. Несколько минут она неподвижно наблюдает за нами, потом, удовлетворив любопытство, начинает кормиться. Она пробирается по узким прилавкам, цепляясь крошечными копытцами за самую ничтожную шероховатость и на ходу срывая макушки ягеля. Иногда она делает бесстрашные прыжки над пропастью, чудом удерживаясь на крошечных пятачках-выступах, буквально с детскую ладонь, словно демонстрируя перед нами свою изумительную ловкость.
   Вот она затяжным прыжком бросает себя вниз, падает четырьмя копытцами, собранными вместе, на острие утеса и, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону, запускает свою продолговатую мордочку в трещины, чтобы достать щепотку зелени. А сама ни на минуту не забывает про опасность, окидывает быстрым взором ущелье и не выпускает из поля зрения нас.
   Мы с замиранием сердца следим за каждым ее движением.
   Собаки тоже не спускают глаз с кабарги. В их позах, на их мордах любопытство, но не больше, точно они понимают, что животное для них недоступно. И только когда до слуха долетает шорох падающих из-под ног кабарги камней, собаки вдруг все разом вскакивают и в их глазах вспыхивает звериный огонек.
   Уровень воды падает. Обнажаются перекаты. Путь опять становится опасным. Будет ли когда-нибудь конец этой щели? Не опоясывает ли она замкнутым кругом всю землю?
   Я все еще не могу отделаться от какой-то скованности, не могу довериться надежде, что Трофим здоров. Если бы навсегда растаял тяжелый комок, что засел у меня где-то внутри! Пусть вернется к нам прежнее доверие, и тогда не останется препятствий на нашем пути к жизни. А к ней мы должны вернуться, мы имеем право...
   -- Не кажется ли вам, что ущелье становится просторнее? Видите просвет? -- кричит Трофим.
   Я смотрю направо, куда он показывает рукою, и дивлюсь -- в узкой прорехе береговых отрогов, далеко-далеко, виднеются горные кряжи, щедро политые солнечным светом. Они напоминают вздыбленные волны свободного океана. Кажется, прошла вечность с тех пор, как нам открывалась последний раз даль.
   Бросаю весло, подбегаю к Василию Николаевичу.
   -- Горы видишь? -- кричу вне себя от радости. Он вытягивает шею, я помогаю ему приподняться,
   -- Скоро устье? -- спрашивает больной.
   -- Ну конечно! Это виднеются хребты над Удою.
   Он смотрит на меня, не верит словам.
   -- Да, да, Василий, скоро конец мучениям! Тебя сразу отправим в больницу.
   -- Ты думаешь, меня вылечат, и я буду ходить?
   -- Конечно, вылечат! Ноги же у тебя целы. Все уладится, и зимою мы с тобой погоняем на лыжах зверей.
   -- Нет уж, ищи себе другого спарщика, в тайгу мне не вернуться, -говорит он с горечью.
   Густая лиственничная тайга закрывает просвет, и горные кряжи исчезают, как виденье. Снова нас подавляет ощущение земной глубины. Мы убеждаемся сначала с удивлением, затем с горечью в том, что река свернула от просвета и уносит нас в противоположную сторону.
   На курчавых вершинах скал серое барашковое небо, бесприютное и холодное.
   В этой проклятой щели никогда не бывает тишины, все гудит: воздух, стены, овражки. А когда в этот гул врывается ветер, когда завоют скалы, здесь творится что-то невообразимое, ад кромешный! В такие ущелья только зимою, в лютые сибирские морозы, когда обмелевшую реку скует ледяной панцирь, спускается безмолвие, такое безмолвие, в котором слышен шорох падающего снега. И если в это время случаются обвалы, то они потрясают ущелье, словно залп тысячи орудий.
   Я давно потерял счет кривунам, не знаю, где север, где юг. Но теперь с нами надежда. Мы видели далекий горизонт, верим, что этот путаный лабиринт ведет к нему. Верим, что где-то . близко за поворотом нас наконец-то вынесет река к давно желанному простору.
   Минута за минутой проходят в остром ожидании перелома. Неужели мы плывем по щели рядом с широким просветом?
   -- К берегу! -- кричу я, наваливаясь на весло.
   Впереди, у края поворота, во всю ширь реки показалась длинная шивера, прикрытая пенистыми волнами. Мы причаливаем к берегу. Я бегу вперед посмотреть шиверу. Вода у первых камней вдруг поднимается валом, откидывается назад, точно испугавшись крутизны. Опасность ниже, там, где весь поток собирается в двадцатиметровую струю и рассекается пополам угловатым обломком. Но по обе стороны проход свободный.