Страница:
Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика.
Каким же нужно обладать врожденным терпением, чтобы не приподняться, не полюбопытствовать, что это за звон долетает со дна цирка, что прячется за краем кустарника и, наконец, главное, где мать?
Но этого как раз и не позволяет ему сделать инстинкт.
Уже полдень. Горячее солнце ласкает тайгу, ветерок разносит прохладу, и с ней долетают какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хочется побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смеет покинуть свое скрытое убежище, продолжает таиться.
И вот наконец-то послышался долгожданный зов матери, ее осторожные шаги.
Теперь можно встать, попить теплого молока, вкус которого уже хорошо ему знаком, и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждет? Теленок еще не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланик, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, ягель, крошечные ивки! Что это там внизу блестящее грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашел возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.
Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом теленок опять остался один и провел день в одиночестве под стлаником. Мать же все время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.
Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп теленок. Теперь мать увела его на новое место и там еще долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.
Жизнь в природе идет своим чередом, по своим законам...
Мой слух ловит далекий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум разочарован, но делать нечего, примирился.
Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое темным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с округленными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит свое неизменное ку-ку. Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.
-- А где же печенка? -- спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с ног до головы.
-- Печенка убежала.
-- Убежала? Эко не повезло, а мы торопились, двух оленей ведем под мясо, -- улыбается Улукиткан.
Я коротко рассказываю о случившемся, и караван продолжает подниматься к перевалу.
-- Мод!.. Мод!.. -- ободряет Улукиткан запыхавшихся оленей.
Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берем последнюю крутизну.
Вот и перевал. За ним спуск к далекому Алданскому нагорью, скрытому от глаз бесконечными грядами гольцов.
Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам еще не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдем и следа человека.
Прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Решаюсь задержаться на перевале дня на два.
IV. На вершине Тас-Балагана. Удивительный мальчишник. Улукиткан маскируется под барана. Неудачная охота. Меня находят свалившимся в пропасть. Мы идем к Пугачеву.
Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай.
-- Какого лешего разорались? -- слышится голос Василия Николаевича.
Он выходит из палатки, грозит собакам, и те умолкают. Со склона горы доносится грохот камней под ногами убегающего стада снежных баранов.
Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи со стадом. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы еще не разогнали своим присутствием диких обитателей гор.
Разве сходить, попытать счастье с ружьем?
Все спят. Я поднимаюсь с твердым решением уйти на весь день к вершинам Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке я сообщил, что ухожу на восточный голец, и предлагал Трофиму с Василием осмотреть проходы по водораздельной линии на запад.
За горами сочится многообещающий рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утесы над темными лесами. Ночь бесследно уходит. Еще минута ожидания -- и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льется свет наступающего дня. Все проснулось, чтобы начать жить, но еще нежится в утренней прохладе.
Куда идти?
Решаюсь вначале подняться на перевал и оттуда наметить свой маршрут. Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей, склону. Внизу легкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, еще не отогретый, запах первобытных лесов и холодных межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю горят алмазные костры.
Здесь когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили ее до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над ней два прохода, из них западный более доступен для каравана. Вдоль седловины идет хорошо заметная звериная тропа, вероятно, единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны утренние следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего, следом за стадом, на запад.
Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. К ней я и направляюсь. Это заманчиво еще и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. Иду тропою. Она выводит меня на сопку и исчезает.
Я в цирке. Он напоминает врезанное в монолитную гору гигантское кресло с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип, забытый ветром, клочок тумана. В тишину, еще никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка.
Я не тороплюсь, иду осторожно, мягко шагаю по мелкой россыпи. Глаза, по привычке, прощупывают местность. Но кругом ни зверя, ни птицы -первозданный покой, только камни все сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебенкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся!
Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Я откидываю назад голову, замираю. Вижу над собой только выступы скал да пустое побледневшее небо -- и ничего больше. Стою, жду. Неужели обманулся? Слух ловит стеклянный звон ручейка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Жду еще долго, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям.
Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он рождается где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пестрых обломках.
Стою, смотрю не шевелясь. Замечаю какое-то светлое пятно на фоне серой скалы. Присматриваюсь и поражаюсь: ведь это же белый лоб барана! Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях.
Я еще не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. Стук уползает выше, дальше. Вижу, на вершину шпиля выскакивает рогач, дескать, полюбуйся, каков я!
Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою, на верной дистанции, такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо считая, что находится на недосягаемой высоте. "Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку все доступно", -- подумал я, нажимая крючок.
Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опустела. Но скоро я увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в кою сторону, и благополучно скрылся с глаз. "Промазал", -- с досадой подумал я.
А день уже в разливе. Солнце растопило затаившийся над снежником туман. Далеко на западе, над крап-ленными снегом гольцами, где синеет голубизною небо, собираются облака.
Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намерен попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью -- авось пройду -- я и пошел дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева -- пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, а в конце стены вдруг чувствую, что из-под меня уползает камень, тащит с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда все, что попадается по пути.
Добираюсь, наконец-то, до более надежного места, оглядываюсь и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чем, до первого случая, и все это шаткое сооружение вот-вот обвалится.
Последнюю часть подъема преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются четко, дали еще свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как все здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утесах, блуждает по глубоким ущельям.
Как скупо наряжен Становой! Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени у глубоких провалов, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю. И так всюду, куда бы ни обратили вы свой взгляд.
И все это печальное окутано мертвым покоем. Ужасно холодное безмолвие гор, их сон вечен. Наступит ли когда-нибудь на этих суровых вершинах весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами?
Между видимым пространством, уходящим на восток, и вершиной, которая под моими ногами, лежит глубокое ущелье. На дне его ревет река, пробившая путь между огромными валунами. Это самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Несколько ниже он огибает округлый голец, напоминающий сидящего Будду. Этот "Будда" закрывает вид на Ивакское ущелье, по которому позже мы должны проложить тропу к озеру Токо. Придется завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора.
Делаю зарисовки горизонта, беру азимуты на господствующие вершины, внимательно изучаю рельеф. Прихожу к выводу, что главная водораздельная линия хребта по высоте мало отличается от отрогов, расположенных севернее ее, что по ней имеются широкие просветы, которые обеспечивают непосредственную видимость между вершинами, расположенными по обе стороны водораздела, и что через перевал можно проложить нивелирную трассу от Зеи к Алданскому нагорью. В этом отношении, кажется, все благополучно. Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, куда лежит наш путь, меня снова и снова беспокоит вопрос: пройдем ли?
Возвращаюсь в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением: может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие на скалах.
Осматриваю крупную россыпь. Из чего сложена вершина? Кажется, будто камни недавно насыпаны гигантским самосвалом, лежат неустойчиво, под ними всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений, даже лишайники не живут здесь. На вершинах гор происходит интенсивный процесс разрушений, все перемещается, сползает или выпучивается.
А несколько ниже, совершенно неожиданно, среди угловатых камней я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живет! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый по отношению к росту, покрыт тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем красуется и для кого раскрыл свои лепестки? Ведь сюда не залетают ни пчелы, ни бабочки, ни шмели... Один ветер живет среди безжизненных курумов.
Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, желтыми и даже белыми встречаются черно-черно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами свежей крови. Но самые интересные -- серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка!
Накипные лишайники -- пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая их поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений.
Лишайники исчезнут после того, как выполнят свой долг, и россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век.
Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Не тороплюсь и чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать затаившегося между камней постояльца. Какая приспособленность у растений, считающих скалы своей родиной! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в темных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование.
Я поднимаюсь по карнизам, забираюсь под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под темным сводом пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть. Вот почему приходится тщательно обшаривать скалы. Работа эта меня всегда увлекает.
Довольным возвращаюсь на стоянку. Еще бы! Во-первых, многое прояснилось с предстоящими на Становом работами, во-вторых, я несу с собою полную папку растений -- жителей скал, а это, несомненно, клад.
Есть много привлекательного в таких прогулках, в общении с природой. Не знаю, кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, и всегда с большим внутренним удовлетворением наблюдаю за растениями. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, эти наблюдения особенно интересны. Борьба растений за право существования на скалах очень сложна. Многое поражает вас в их жизни здесь, остается загадочным, заставляет задуматься.
Мои спутники ждали меня с печенкой.
-- Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружье портился -- не туда пулю бросал? -- спрашивает Улукиткан, недоверчиво посмотрев на мой карабин.
-- Стрелял большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, и не далеко, да, видно, не мой! Промазал.
-- Может, не туда мушку клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, -надо брать ее крупно, а когда стреляешь вниз, -- под зверя, тогда пуля хорошо ходи.
-- Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл.
-- Эко, забыл! Тогда ружье не бери, зачем напрасно патрон тратишь.
-- Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись.
Но лицо старика эвенка продолжает оставаться строгим. Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой, это мясо, одежда, обувь, это его существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Может быть, именно эта трогательная бережливость к зарядам и научила его по-рысьи скрадывать зверя, стрелять наверняка, воспитала поразительное спокойствие зверобоя. Две пули на одного, даже крупного, зверя, по его убеждению, слишком большая цена.
Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли.
-- Тут ни за что не пройти с оленями, -- говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. -- И обогнуть негде, страшенные пропасти.
Все помолчали. Глеб налил пришельцам по кружке чаю.
-- Не будем сегодня решать этот вопрос. Еще походим, подумаем, осмотримся, -- сказал я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки.
Решили этот день посвятить личным делам. Надо помыться, постирать белье, заняться починкой. Среди всех я самый богатый человек -- на моих штанах еще есть место для латок.
После обеда в лагере затишье. Все работают -- кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мертвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.
Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу -- до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.
Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке белье, берет бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы -- значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.
Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время.
Со мною на вершину идет Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко.
Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остается несъеденный утром кусок лепешки. Улукиткан идет со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой...
-- Ни пуха ни пера! -- кричит нам вслед Трофим.
Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зеленая чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.
За ручьем, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъем. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным.
Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстает. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, легким не хватает воздуха, он весь трясется, а все же идет, выискивая проход между крупных обломков, заплетенных стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утесам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи.
Но вот мы взбираемся на последние утесы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелеными альпийскими лужайками.
Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину...
Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утесах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.
Вижу, Улукиткан забеспокоился.
-- Однако, на седле кто-то ходит... Смотри хорошо, может, там наша удача.
Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зеленому фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.
-- Неужели это бараны? -- спрашиваю я старика,
-- Эге, бараны. Больше тут никто не живи.
-- Почему же они такие маленькие?
-- Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.
Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьется мое сердце. Кажется, вот сейчас подкрадемся к краю россыпи, и за ней...
-- Ходи сзади, -- шепчет Улукиткан, -- хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, -- и он припадает к земле.
Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость.
За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Вижу, он достает из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел ее на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру я у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник, с блин величиною.
Старик сползает с россыпи, еще раз предупреждает .. меня об осторожности и ложится пластом на влажную землю. Теперь остается проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там -- что будет.
Улукиткан ползет бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он ее держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку -- так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спине карабин, покорно следую за стариком.
В том, как он бесшумно ползет, как вытягивается на земле, есть что-то рысье.
Ноги устают от непривычных движений. От волнения не хватает воздуха. Еще небольшое усилие, и мы у цели. Остается просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает бесшумно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперед, и знакомая улыбка растягивает его сухие губы. Где же тут удержаться, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасется большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов -- от двух до трех лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана. Словом, мы наткнулись на настоящий мальчишник. Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов?
Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. Нас они не замечают, видимо, этому возрасту еще присуща беспечность, к тому же и белые пятна на наших головных уборах служат хорошей маскировкой.
Мы продолжаем наблюдать. Молодь, своей игрою, движениями, мне живо напоминает домашних ягнят. Бараны бодаются, стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, угрожающе потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Видимо, уже с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток!
Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это -близнецы. Они, вероятно, надолго, а может быть, и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. А, повзрослев, один раз в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой... Но пройдет эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам.
Все это проносится в голове буквально за несколько секунд, пока Улукиткан просовывает вперед ствол своей берданы. Но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновенье все стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжелым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов.
Каким же нужно обладать врожденным терпением, чтобы не приподняться, не полюбопытствовать, что это за звон долетает со дна цирка, что прячется за краем кустарника и, наконец, главное, где мать?
Но этого как раз и не позволяет ему сделать инстинкт.
Уже полдень. Горячее солнце ласкает тайгу, ветерок разносит прохладу, и с ней долетают какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хочется побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смеет покинуть свое скрытое убежище, продолжает таиться.
И вот наконец-то послышался долгожданный зов матери, ее осторожные шаги.
Теперь можно встать, попить теплого молока, вкус которого уже хорошо ему знаком, и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждет? Теленок еще не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланик, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, ягель, крошечные ивки! Что это там внизу блестящее грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашел возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.
Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом теленок опять остался один и провел день в одиночестве под стлаником. Мать же все время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.
Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп теленок. Теперь мать увела его на новое место и там еще долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.
Жизнь в природе идет своим чередом, по своим законам...
Мой слух ловит далекий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум разочарован, но делать нечего, примирился.
Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое темным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с округленными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит свое неизменное ку-ку. Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.
-- А где же печенка? -- спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с ног до головы.
-- Печенка убежала.
-- Убежала? Эко не повезло, а мы торопились, двух оленей ведем под мясо, -- улыбается Улукиткан.
Я коротко рассказываю о случившемся, и караван продолжает подниматься к перевалу.
-- Мод!.. Мод!.. -- ободряет Улукиткан запыхавшихся оленей.
Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берем последнюю крутизну.
Вот и перевал. За ним спуск к далекому Алданскому нагорью, скрытому от глаз бесконечными грядами гольцов.
Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам еще не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдем и следа человека.
Прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Решаюсь задержаться на перевале дня на два.
IV. На вершине Тас-Балагана. Удивительный мальчишник. Улукиткан маскируется под барана. Неудачная охота. Меня находят свалившимся в пропасть. Мы идем к Пугачеву.
Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай.
-- Какого лешего разорались? -- слышится голос Василия Николаевича.
Он выходит из палатки, грозит собакам, и те умолкают. Со склона горы доносится грохот камней под ногами убегающего стада снежных баранов.
Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи со стадом. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы еще не разогнали своим присутствием диких обитателей гор.
Разве сходить, попытать счастье с ружьем?
Все спят. Я поднимаюсь с твердым решением уйти на весь день к вершинам Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке я сообщил, что ухожу на восточный голец, и предлагал Трофиму с Василием осмотреть проходы по водораздельной линии на запад.
За горами сочится многообещающий рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утесы над темными лесами. Ночь бесследно уходит. Еще минута ожидания -- и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льется свет наступающего дня. Все проснулось, чтобы начать жить, но еще нежится в утренней прохладе.
Куда идти?
Решаюсь вначале подняться на перевал и оттуда наметить свой маршрут. Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей, склону. Внизу легкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, еще не отогретый, запах первобытных лесов и холодных межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю горят алмазные костры.
Здесь когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили ее до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над ней два прохода, из них западный более доступен для каравана. Вдоль седловины идет хорошо заметная звериная тропа, вероятно, единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны утренние следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего, следом за стадом, на запад.
Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. К ней я и направляюсь. Это заманчиво еще и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. Иду тропою. Она выводит меня на сопку и исчезает.
Я в цирке. Он напоминает врезанное в монолитную гору гигантское кресло с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип, забытый ветром, клочок тумана. В тишину, еще никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка.
Я не тороплюсь, иду осторожно, мягко шагаю по мелкой россыпи. Глаза, по привычке, прощупывают местность. Но кругом ни зверя, ни птицы -первозданный покой, только камни все сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебенкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся!
Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Я откидываю назад голову, замираю. Вижу над собой только выступы скал да пустое побледневшее небо -- и ничего больше. Стою, жду. Неужели обманулся? Слух ловит стеклянный звон ручейка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Жду еще долго, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям.
Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он рождается где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пестрых обломках.
Стою, смотрю не шевелясь. Замечаю какое-то светлое пятно на фоне серой скалы. Присматриваюсь и поражаюсь: ведь это же белый лоб барана! Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях.
Я еще не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. Стук уползает выше, дальше. Вижу, на вершину шпиля выскакивает рогач, дескать, полюбуйся, каков я!
Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою, на верной дистанции, такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо считая, что находится на недосягаемой высоте. "Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку все доступно", -- подумал я, нажимая крючок.
Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опустела. Но скоро я увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в кою сторону, и благополучно скрылся с глаз. "Промазал", -- с досадой подумал я.
А день уже в разливе. Солнце растопило затаившийся над снежником туман. Далеко на западе, над крап-ленными снегом гольцами, где синеет голубизною небо, собираются облака.
Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намерен попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью -- авось пройду -- я и пошел дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева -- пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, а в конце стены вдруг чувствую, что из-под меня уползает камень, тащит с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда все, что попадается по пути.
Добираюсь, наконец-то, до более надежного места, оглядываюсь и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чем, до первого случая, и все это шаткое сооружение вот-вот обвалится.
Последнюю часть подъема преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются четко, дали еще свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как все здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утесах, блуждает по глубоким ущельям.
Как скупо наряжен Становой! Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени у глубоких провалов, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю. И так всюду, куда бы ни обратили вы свой взгляд.
И все это печальное окутано мертвым покоем. Ужасно холодное безмолвие гор, их сон вечен. Наступит ли когда-нибудь на этих суровых вершинах весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами?
Между видимым пространством, уходящим на восток, и вершиной, которая под моими ногами, лежит глубокое ущелье. На дне его ревет река, пробившая путь между огромными валунами. Это самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Несколько ниже он огибает округлый голец, напоминающий сидящего Будду. Этот "Будда" закрывает вид на Ивакское ущелье, по которому позже мы должны проложить тропу к озеру Токо. Придется завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора.
Делаю зарисовки горизонта, беру азимуты на господствующие вершины, внимательно изучаю рельеф. Прихожу к выводу, что главная водораздельная линия хребта по высоте мало отличается от отрогов, расположенных севернее ее, что по ней имеются широкие просветы, которые обеспечивают непосредственную видимость между вершинами, расположенными по обе стороны водораздела, и что через перевал можно проложить нивелирную трассу от Зеи к Алданскому нагорью. В этом отношении, кажется, все благополучно. Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, куда лежит наш путь, меня снова и снова беспокоит вопрос: пройдем ли?
Возвращаюсь в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением: может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие на скалах.
Осматриваю крупную россыпь. Из чего сложена вершина? Кажется, будто камни недавно насыпаны гигантским самосвалом, лежат неустойчиво, под ними всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений, даже лишайники не живут здесь. На вершинах гор происходит интенсивный процесс разрушений, все перемещается, сползает или выпучивается.
А несколько ниже, совершенно неожиданно, среди угловатых камней я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живет! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый по отношению к росту, покрыт тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем красуется и для кого раскрыл свои лепестки? Ведь сюда не залетают ни пчелы, ни бабочки, ни шмели... Один ветер живет среди безжизненных курумов.
Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, желтыми и даже белыми встречаются черно-черно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами свежей крови. Но самые интересные -- серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка!
Накипные лишайники -- пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая их поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений.
Лишайники исчезнут после того, как выполнят свой долг, и россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век.
Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Не тороплюсь и чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать затаившегося между камней постояльца. Какая приспособленность у растений, считающих скалы своей родиной! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в темных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование.
Я поднимаюсь по карнизам, забираюсь под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под темным сводом пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть. Вот почему приходится тщательно обшаривать скалы. Работа эта меня всегда увлекает.
Довольным возвращаюсь на стоянку. Еще бы! Во-первых, многое прояснилось с предстоящими на Становом работами, во-вторых, я несу с собою полную папку растений -- жителей скал, а это, несомненно, клад.
Есть много привлекательного в таких прогулках, в общении с природой. Не знаю, кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, и всегда с большим внутренним удовлетворением наблюдаю за растениями. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, эти наблюдения особенно интересны. Борьба растений за право существования на скалах очень сложна. Многое поражает вас в их жизни здесь, остается загадочным, заставляет задуматься.
Мои спутники ждали меня с печенкой.
-- Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружье портился -- не туда пулю бросал? -- спрашивает Улукиткан, недоверчиво посмотрев на мой карабин.
-- Стрелял большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, и не далеко, да, видно, не мой! Промазал.
-- Может, не туда мушку клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, -надо брать ее крупно, а когда стреляешь вниз, -- под зверя, тогда пуля хорошо ходи.
-- Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл.
-- Эко, забыл! Тогда ружье не бери, зачем напрасно патрон тратишь.
-- Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись.
Но лицо старика эвенка продолжает оставаться строгим. Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой, это мясо, одежда, обувь, это его существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Может быть, именно эта трогательная бережливость к зарядам и научила его по-рысьи скрадывать зверя, стрелять наверняка, воспитала поразительное спокойствие зверобоя. Две пули на одного, даже крупного, зверя, по его убеждению, слишком большая цена.
Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли.
-- Тут ни за что не пройти с оленями, -- говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. -- И обогнуть негде, страшенные пропасти.
Все помолчали. Глеб налил пришельцам по кружке чаю.
-- Не будем сегодня решать этот вопрос. Еще походим, подумаем, осмотримся, -- сказал я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки.
Решили этот день посвятить личным делам. Надо помыться, постирать белье, заняться починкой. Среди всех я самый богатый человек -- на моих штанах еще есть место для латок.
После обеда в лагере затишье. Все работают -- кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мертвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.
Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу -- до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.
Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке белье, берет бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы -- значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.
Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время.
Со мною на вершину идет Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко.
Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остается несъеденный утром кусок лепешки. Улукиткан идет со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой...
-- Ни пуха ни пера! -- кричит нам вслед Трофим.
Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зеленая чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.
За ручьем, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъем. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным.
Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстает. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, легким не хватает воздуха, он весь трясется, а все же идет, выискивая проход между крупных обломков, заплетенных стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утесам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи.
Но вот мы взбираемся на последние утесы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелеными альпийскими лужайками.
Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину...
Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утесах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.
Вижу, Улукиткан забеспокоился.
-- Однако, на седле кто-то ходит... Смотри хорошо, может, там наша удача.
Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зеленому фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.
-- Неужели это бараны? -- спрашиваю я старика,
-- Эге, бараны. Больше тут никто не живи.
-- Почему же они такие маленькие?
-- Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.
Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьется мое сердце. Кажется, вот сейчас подкрадемся к краю россыпи, и за ней...
-- Ходи сзади, -- шепчет Улукиткан, -- хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, -- и он припадает к земле.
Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость.
За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Вижу, он достает из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел ее на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру я у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник, с блин величиною.
Старик сползает с россыпи, еще раз предупреждает .. меня об осторожности и ложится пластом на влажную землю. Теперь остается проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там -- что будет.
Улукиткан ползет бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он ее держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку -- так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спине карабин, покорно следую за стариком.
В том, как он бесшумно ползет, как вытягивается на земле, есть что-то рысье.
Ноги устают от непривычных движений. От волнения не хватает воздуха. Еще небольшое усилие, и мы у цели. Остается просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает бесшумно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперед, и знакомая улыбка растягивает его сухие губы. Где же тут удержаться, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасется большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов -- от двух до трех лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана. Словом, мы наткнулись на настоящий мальчишник. Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов?
Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. Нас они не замечают, видимо, этому возрасту еще присуща беспечность, к тому же и белые пятна на наших головных уборах служат хорошей маскировкой.
Мы продолжаем наблюдать. Молодь, своей игрою, движениями, мне живо напоминает домашних ягнят. Бараны бодаются, стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, угрожающе потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Видимо, уже с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток!
Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это -близнецы. Они, вероятно, надолго, а может быть, и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. А, повзрослев, один раз в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой... Но пройдет эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам.
Все это проносится в голове буквально за несколько секунд, пока Улукиткан просовывает вперед ствол своей берданы. Но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновенье все стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжелым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов.