Трофим проходит мимо, и его шаги смолкают в отдалении. Досадую на себя, на свою нерасторопность и с горечью пробуждаюсь. Поправляю костер, снова ложусь к огоньку, засыпаю с надеждой, что Трофим вернется.
   Так и есть. Вижу, выходит он из темноты весь в черном, как видение. Распахивает полы незнакомой мне одежды, показывает куски горячего, только что сваренного мяса. Он завертывает их в черную шкуру, кладет под карниз и исчезает. Какая радость! Подкрадываюсь к свертку, как голодный хищник, хватаю его, но вижу, что обманулся, в руках Кучум, неуступчивый, одичавший. Он по-звериному набрасывается на меня, но я не сдаюсь, ловлю его пальцами за горло, сжимаю изо всех сил.
   Ну, теперь кто кого! Мы разом падаем на что-то твердое, катимся по россыпи куда-то вниз, в пропасть... Я чувствую, как больно бьется моя голова об острые камни...
   ...Я вскакиваю. Не могу отдышаться и не понимаю: был ли это сон или все случилось наяву. Костер разбросан, и на дожде дымятся головешки. А Кучум стоит в стороне, следит за мною безумными глазами, настороженный, чужой. Зову его к себе, хочу обласкать, но он выскакивает на дождь и из темноты пронизывает меня своими волчьими фарами.
   Неужели я хотел задушить любимого пса? Проклятый голод!
   Но Кучум даже и теперь не ушел к Трофиму на седловину, не бросил меня.
   Уже не верю, что непогода вернет когда-нибудь солнце, песни птиц, дневную суету, синеющие дали. Увижу ли я еще под ногами тропу, поднебесные вершины, бескрайнюю, всегда манящую к себе тайгу, семью, друзей? Буду ли я еще бороться, жить, или судьба предрешает мне медленно истлеть под этой мрачной скалою?
   Вижу, из тумана осторожно выходит пес, крадется кошачьей поступью под соседний карниз, ложится, а сам весь насторожен. Нащупывающим взглядом пронизывает меня, что-то хочет понять своим собачьим умом. На мои ласковые слова отвечает враждебным оскалом. Проклятый голод!
   Наступило утро четвертого дня. Мерзкое, сырое. Не пойму, почему подо мною подстилка мокрая. Откуда взялась вода? Приглядываюсь и обнаруживаю ржавчину. Она сочится из щелей скалы, как кровь из раны. Где-то в глубине пластов лопнула жила, или вода, проникнув в сердце гранита, потекла из старых ран. Теперь не уснуть и некуда податься, всюду вода.
   Сижу у костра. Сверху чуть слышно доносится музыка. Она медленно выплывает из щели, приближается ко мне. Я не могу понять, что это, галлюцинация? Нет, это поет голодный комар свою заунывную песню. Как приятна его песня здесь, в долгом одиночестве, словно я услышал голос друга. Видно, и он не в силах превозмочь тоску.
   Комар покружился надо мною и смолк так же внезапно, как и появился.
   А вот и еще гость: сверху спускается паук. Он осторожно касается ножками влажной земли и, будто чего-то испугавшись, поспешно поднимается по паутине вверх. Я начинаю присматриваться. Какие-то малюсенькие букашки появились на сухом камне. Их даже трудно различить невооруженным глазом. Неужели эти крошечные создания предугадывают погоду, а само небо ничего еще не знает и продолжает немилосердно поливать землю?
   Поднялся и Кучум. Он, кажется, все мне простил, глаза ласковые, лениво потягивается и добродушно зевает. Это тоже к перемене погоды. И только я один ничего еще не чувствую.
   А дождь на глазах мельчает. Светлеет. Ну, скорей же, ветер! Свистни по-молодецки, растолкай туман, верни земле жизнь!
   Туман тает. Просторнее становится под скалою. Кучум косым взглядом сторожит старую лиственницу. Кто там мелькнул серым комочком?
   Белка!
   Бедняжку так рано, поутру, выжил голод из теплого гайна. Она скачет вверх по шершавому стволу, мелькает в зеленой кроне и вдруг замирает, еле удерживаясь "а краю веточки. И я вижу, как белка становится свечой, срывает прошлогоднюю шишку. Каким вкусным должен ей показаться первый завтрак после четырехдневной голодовки! Она торопится, но замечает нас и замирает, прижав лапками шишку к белой грудке. Мы не шевелимся. Белка не отрывает от нас бисерных глаз. Она удивлена, тревожно цокает и роняет шишку...
   Из стланика доносится внезапный писк какой-то маленькой птички, а затем и предсмертный трепет ее крыльев. Это разбойничает горностай. Не стыдится и утра. Кучум уже там, где слышался шорох, гонит хищника куда-то вниз вместе с грохотом камней и вдруг обрывает свой бег... Через минуту возвращается назад, морда у него довольная, облизывается.
   Жизнь на глазах пробуждается от долгой спячки. Мы наблюдаем ее первые шаги, ее возвращение. Она осторожно выползает из щелей, из дупел, из нор и начинает заполнять обычной суетой промокший мир. И тут же сразу, кто во что горазд: одни подкарауливают добычу, другие ловят ее в стремительном полете, третьи подбирают остатки чужих трапез. Но все знают: не зевай, берегись, зря не высовывайся, сразу сожрут более сильные! Таков безжалостный закон жизни.
   На огне догорают остатки дров. Сжигаю и подстилку. Конец мучениям! Туман уходит к вершинам, рвется о колючие гребни отрогов, тает. В небе голубеют проталины, по стланику бежит неровными струями ветерок. После четырехдневного заточения, после холодных ночей, мрачных до отупения дум как приятен наступающий ясный день!
   Пора. Мы прощаемся со скалою. Может, когда-нибудь сюда заглянет пытливый разведчик и удивится, узнав, что до него это безымянное ущелье посетили люди. С первого взгляда он, наверное, примет наш приют за первобытную стоянку дикарей. Но это только с первого взгляда. Потом он догадается, что заставило человека поселиться под этим крошечным навесом, для чего был сделан заслон. А остального, что пережил человек здесь, под горбатым утесом, ему не узнать. И чтобы не мучить его догадками, я на скале еще вчера выгравировал острым ножом свое и собаки имена и дату нашего пребывания.
   Хорошо бы набрать с собою луку, но ручей так разбушевался, что его ни за что не перебрести. Вода, вздымаясь зеленоватыми валами, клокочет, пенится и уносит с собой в глубину ущелья грозный рев.
   Кучум, не дождавшись меня, спешит к Трофиму с радостной вестью. Я иду медленно, берегу силы.
   В ярко-голубом небе, сполоснутом дождем, дотлевают остатки тумана. Сквозь сонные вершины пробились лучи восхода. И потекла теплынь на исстрадавшуюся землю! Закурились стланики, запылали алмазы в зеленых кронах лиственниц, упал "а землю торжествующий крик коршуна, празднично парящего в вышине.
   Идти мне тяжело, и все-таки жизнь, черт побери, стоит продолжения!
   Далеко до седловины меня встречает Кучум. Следом за ним показывается Трофим. Радости нет предела! В одиночку мы тут, в горах, ничто, а вдвоем нас не так просто поймать в ловушку.
   -- Почему не вернулись в тот день, неприятность какая? -- и Трофим обнимает меня.
   -- Хотел угостить тебя луком, ну и запоздал, захватил туман, пришлось отсиживаться под скалою.
   -- Хорошо, что догадались переждать непогоду, могло быть хуже. А я сегодня утром небольшого барана убил, приношу его на табор, и Кучум заявился. Надо, думаю, идти искать.
   ...Трофим помогает мне выйти на седловину. В этот день нечего было и думать идти дальше.
   Какое горячее солнце! Но мы так намерзлись в эти дни, что тепла не хватает. Трофим нанизывает на деревянные шомпура печенку, мясо, пристраивает их к жару.
   Пока готовится обед, мы говорим о пережитом. Мне не без стыда приходится рассказать о схватке с Кучумом...
   Обед готов. В руках увесистый шомпур и горячая лепешка. В течение часа, без передышки, с упоением набиваю давно истосковавшийся по пище желудок. Трофим, видя, как я зверски расправляюсь с печенкой, отдает мне половину своей порции, и все это я быстро проглатываю вместе с двумя кружками чаю. Теперь я, кажется, напоминаю удава, проглотившего барана.
   Мир остается верен себе. Снова мы ощущаем могущество жизни, и пережитое начинает уходить безвозвратно, терять свою остроту. О нем когда-нибудь напомнят скупые строчки дневника.
   Помогаю Трофиму таскать дрова, и вместе с солнцем засыпаем. Ни комара, ни мошки.
   Тревожные мысли о том, что мы можем не захватить Пугачева на гольце, подняли меня до. рассвета. Встал и Трофим. После довольно горячего спора я, кажется, доказал своему спутнику, что идти могу, и мы быстро свертываем полог, раскладываем мясо по котомкам, покидаем стоянку.
   От седла крутой подъем ведет нас к вершине. Ноги мягко ступают по бархатистому ковру лишайников. Впереди скачет по камням чуть заметная тропка, сзади нагоняет рассвет.
   Выходим на вершину. Унимаем одышку. Утро сдернуло с вершин Станового пелену.
   Как не любить горы! Посмотрите на них в этот ранний час восхода! Еще клубится над провалами "очная мгла, еще не растопилась прозрачная предутренняя дымка, спят вершины в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии, а из-за далеких хребтов, из бездны уже льются потоки света. Дрожащие лучи лижут бездонную синь неба, уходят в далекие миры, чтобы медленно, осторожно, бесшумно опуститься на землю. Вот они уже реют над сонными хребтами, будят вершины нежным прикосновением и вдруг сливаются с ними в долгом страстном поцелуе.
   -- Давно я не видел такого! -- кричит Трофим, охваченный восторгом.
   Справа и немного западнее от нас из-за колючих гребней маячит знакомый силуэт гольца. На его макушке теперь возвышается полностью отстроенная пирамида.
   -- Палатки-то нет, неужели Пугачев ушел? -- сокрушенно произносит Трофим.
   Я внимательно осматриваю вершину. Палатки действительно нет.
   -- Не дождался, -- подтверждаю я, пораженный этим открытием.
   Какая неприятность!
   И все же мы горды за маленький отряд из семи смельчаков, проникший в эти, непробудно спавшие от дня творения, дебри и поставивший себе памятник на одной из главных вершин Станового. Теперь отряд ушел на другой голец и, может быть, далеко. Вряд ли встретимся.
   -- Вот и сменил сапоги у Пугачева! -- говорит Трофим с явной досадой.
   -- Не отчаивайся. Надо подумать, куда идти. -- И я сбрасываю котомку, присаживаюсь на скошенный край камня.
   -- Было бы в чем идти... Босому одинаково далеко теперь. Вот уж верно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
   -- Давай смотреть с практической точки зрения. К гольцу нечего идти, там нет Пугачева. Я готов отказаться от дальнейшего обследования, вернуться на Ивакский перевал, но мы и там будем слишком далеко от своих. Пойдем на запад, сколько сил хватит, ничего другого не придумаешь. У нас на двоих есть пара добротных сапог, не будем унывать. Там где-то, на Утуке, наши с оленями. Может, и закончим обследование. У тебя есть какое предложение?
   -- Пойдем на запад. Но мне до Утука ни за что недотянуть...
   -- Тут нам никто не поможет. Только идти, и в этом - тебя не нужно убеждать.
   ...Идем по главному хребту, по линии Великого водораздела. Здесь происходит распределение вод. Воды от дождей, падающих на горы в этом районе, сбегают в виде ручейков в ущелья, где сливаются в мощные потоки, образуют реки и текут широкими артериями в моря и океаны. Вода с северных склонов Станового, в силу естественного уклона, течет на север, прорезая по пути тысячи километров скучной земли с бедной растительностью и вечной мерзлотой... Но вода от того же дождя, упавшая на другую сторону водораздела, устремляется на юг к плодородным амурским землям, с богатой тайгой, с густым населением.
   Нас охватывает чувство большого удовлетворения: мы находимся на линии этого самого северного сибирского водораздела. Мы видим с одной возвышенности истоки, несущие свои прозрачные воды к суровым и холодным берегам Ледовитого океана, и истоки, убегающие к Тихому океану.
   Идем дальше, стараемся не терять звериную тропу. Она ведет нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, взбирается по выступам, обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей. Надо отдать должное снежным баранам -- они умеют находить проходы.
   От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы все время видим большие горы километров сорок шириною -- угрюмые отроги Станового, расчлененные бесчисленными речками. Уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья.
   Мы также определили, какого типа и какой высоты, в зависимости от рельефа, должны быть знаки на этих горах, и решили другие вопросы.
   Впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это?
   Я разрываю пополам свою нательную рубашку, -- портянки Трофим уже все износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу в рюкзак.
   Пора идти. Трофим отстает в пути, но у меня нет жалости. Я тороплюсь, хотя твердо знаю, что мы недосягаемо далеко от цели.
   В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького озерка, обросшего осокой, вытекает студеный, до синевы прозрачный ручей. До вечера далеко, но мы разбиваем здесь табор. У Трофима настроение подавленное.
   Неожиданно из далекой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолет. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство.
   -- Смотрите, это же наша машина! -- кричит Трофим.
   -- Узнаю. Видимо, начали съемку Станового.
   -- Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги, -- орет Трофим.
   Самолет, пролетев над нами, растворился в далекой голубизне.
   Из глубоких расщелин Станового приходит ночь.
   Спать нам нельзя. Трофиму не в чем идти. Пожалуй, единственный выход -сшить из голенищ поршни, но и их хватит всего на пять-шесть километров по такому пути. Беда еще в том, что ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним теплую золу. С болью думаю, что же будет завтра, послезавтра?.. Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим.
   Поблизости нет тальника, не из чего связать лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из нее сделать невозможно.
   Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне.
   Пробудился по обыкновению перед рассветом. Твердо решаю поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог.
   -- Вы это бросьте, иначе я не пойду, -- слышу протестующий голос проснувшегося Трофима.
   -- Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоем мы сильнее обстоятельств, ты понимаешь, о чем я говорю?
   -- Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались.
   Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. -- И он с явной досадой бросает в огонь головешку.
   -- Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров!
   Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоенную ночной росою.
   Опять подъемы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжелые одышки и немые проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах!
   Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы намереваемся добираться до Утука по отрогу и расплачиваемся за это остатками сапог.
   Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее, на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками, ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана пометом, кажется, будто только что по ней прогнали отару овец.
   Кто додумался проложить ее по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые "дорожные мастера" почему-то предпочли другой, более (рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, еще нами не разгаданным.
   Во всяком случае, тропа ведет нас в нужном направлении. По пути в нее вливаются новые и новые тропки, и она еще больше зарывается в землю.
   По широкому каменистому отрогу выходим к краю глубоченного цирка, какого мы еще не видели на Становом.
   Цирк поистине грандиозный. И, видимо, ни один человек еще не стоял на бровке его скал, не любовался им. Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но как ни странно, эта суровая и скупая картина поднимает наше настроение. Человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью, горы, но и дикий хаос безжизненных нагромождений.
   На дне цирка к снежнику выскакивает черным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Видим, он огибает озерко, отмеряет дно цирка саженными прыжками. Вдруг впереди него взметывается стадо баранов-самок с малышами.
   Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитер Кучум, ой, хитер! Он отрезает им путь, вот-вот ворвется в стадо -- и тут уж не жди пощады! Мы видим, как от стада откалывается одна самка, отстает. Кучум налетает на нее, но та делает отчаянный прыжок вниз. Собака мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. А бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком.
   Самке удается обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она. среди родных скал вне опасности и теперь не торопится уйти от -Врага. Обезумевший пес все еще надеется догнать ее, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстает. А самка не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело лазит по карнизам. Наконец, взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек. Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает убежище. А тем временем стадо с малышами уходит далеко...
   Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Идем -медленно, с величайшей осторожностью. Вся нагрузка и у меня, и у Трофима ложится на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служит больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо злое.
   В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников-землепроходцев с тем, что испытываем мы. Беринг, Лаптевы, Дежнев, Пржевальский... Ими всегда будет гордиться человечество.
   Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединен их опыт.
   За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно заходим под ее свод, все наши недоумения рассеиваются. Это солонцы. К ним и ведут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и спешило стадо старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть черный туф, насыщенный солью. Сюда направлялось и стадо самок с ягнятами.
   Сколько поколений снежных баранов должно было посетить эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?!
   От пещеры на запад идет мощная, четырехколейная тропа. С отрога, куда она вывела нас, видно широкое ущелье -- несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него.
   Но у скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помета, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Все вокруг вытоптано, съедено.
   Как бы мы обрадовались в другое время такому открытию! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях. Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. Давно сброшены с ног поршни, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли?
   Нам сегодня не добраться до Утука.
   Решаемся заночевать в логу.
   Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров.
   Солнце давно утонуло в бесконтурных тучах. Над дальними горами уже полощется дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ерникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие толпой нашу стоянку. Уже горит костер.
   Прибежал Кучум, усталый и голодный.
   Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице отчаяние.
   -- Вы видите, куда же мне завтра на них идти, -- говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут.
   -- В нашем распоряжении еще ночь, отдохнешь.
   -- Нет, -- бросает он категорически. -- Тут, видно, и край.
   -- Не отчаивайся, посмотрим утром. До Утука теперь недалеко.
   Он молчит.
   В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костер. На зеленый ковер мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплется крупный дождь.
   Гроза новым взрывом потрясает горы. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, зато все вместе.
   Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи.
   Проклятье! Что за погода!
   Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Всем не сладко. Да и не уснуть. Не знаю, не могу решить, с чего начинать завтрашний день.
   Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мокрые.
   Буря неистовствует. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борта. Кажется, вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости, сознание затуманено.
   Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы все еще не спим. Возвращаются думы.
   -- Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать, -- начинаю я снова разговор.
   Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте.
   -- Ты не тревожься, ноги заживут, все кончится хорошо. Там, на реке, что-нибудь придумаем. Может, самолет нас заметит.
   Я ничего не вижу, но чувствую, он поворачивает ко мне голову, обдает лицо горячим дыханием.
   -- На чем идти, на костылях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, -отвечает он твердо, и его слова звучат, как приговор.
   -- Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного!
   -- Другого выхода нет... Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать, -и он натягивает на голову полу телогрейки.
   Я полон тревоги. Ответственность за судьбу Трофима лежит на мне. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений?
   Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него своя началась жизнь, а у меня -- своя. Ему действительно идти нельзя. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли? Запутаюсь в щелях, ослабну -- и конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут?
   Как не ошибиться? Как не нарушить нашей с Трофимом давнишней сердечной связи? Мы отрезаны от всех людей. Мы расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета. Но мы не можем поддаться панике. Не так уж безнадежно наше положение! И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне идти, оставив Трофима здесь, найти как можно скорее своих. Другого выхода действительно нет.
   Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение.
   Утро застает нас под пологом. Не спим.
   -- Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, -- обращаюсь я к Трофиму. -- Тут не пропадешь, на солонцах мяса добудешь, проживешь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернемся за тобою.
   -- А если это не Утук? -- В голосе Трофима слышится безнадежность.
   -- Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим -- мы ошибаемся, тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведет меня к Утуку. Другое дело -как пройти по ущелью. Вдвоем мы бы пролезли где угодно, а одному трудно.
   -- И мне тут с такими ногами невесело будет.
   -- Только бы добраться до своих, в первый летный день тебе сбросят с самолета все необходимое, а затем и мы придем на оленях, -- утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее.
   -- Торопись, -- говорит он без колебаний.
   -- Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя летчики. Но... если в течение двух недель к тебе никто не придет и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам -- значит, и я не попал к своим.
   Его нисколько не обескураживают мои последние слова, все уже им продумано. Он твердо решил остаться здесь.
   Сколько усилий, риска, и вот результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор. Знаю, это жестоко, и в случае неудачи мне никто не простит, но я иду на это во имя спасения его жизни.
   Меня все больше охватывает тревога. Есть что-то нереальное в наших планах на будущее. О Пугачеве совсем не думаю. Мысли приковывает Трофим. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдет ли он с ума от бездеятельности?
   Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим не может сделать и шагу, греет у костра опухшие ноги. Мне бы надо торопиться, но Трофим в таком состоянии, что ему не до охоты. Надо, прежде чем покинуть стоянку, обеспечить его мясом хотя бы на первое время.