Страница:
Мы привязываем к плоту покрепче груз, подтыкаем под ронжи веревки, запасные шесты и укладываем поверх больного. Он молчит, как покорный немой. Я отвязываю собак, на случай неприятности -- пусть сами распорядятся собою.
Трофим прячет свой взгляд от меня. Он привязывает к грузу капюшон спального мешка, в котором лежит Василий, и не может завязать морской узел. Я слежу за ним, удивляюсь. Неужели забыл, как это делается! Да, не может вспомнить, тычет концом не с той стороны в петлю, тянет, узел не вяжется, но он упрямо повторяет одно и то же.
-- Тебе помочь?
-- Чертов узел, кто его придумал! -- и Трофим зло выругался.
Я вижу, как он опять не в ту сторону делает петлю, не так держит конец. Узла не получается. Он в гневе отбрасывает веревку, мрачным уходит на нос, к веслу.
Надо бы не плыть, но я этого не сделал.
Привязываю капюшон спального мешка к грузу, так Василия не снесет волна, даже если засядем в бурунах. Проверяю, все ли убрано. Беру шест, отталкиваюсь от берега. Теперь надо торопиться, выбраться на середину реки. Но едва Трофим увидел близко впереди беснующиеся волны, вдруг, точно испугавшись, не в такт зачастил веслом, отводит от струи нос.
-- Ты что делаешь? -- кричу я изо всех сил.
Но Трофим не слышит. А плот подхватило течение. Только теперь, с безнадежным опозданием, я окончательно убеждаюсь, что на носу стоит невменяемый человек. Течение несет нас в горло шиверы. Уже вытыкается камень. Не успеваю осмыслить положение. Трофим изо всех сил гребет веслом, тужится развернуть плот поперек реки, бесстрашно ведет его на гибель.
В последний момент я бросаюсь к нему, еще хочу выровнять нос. Перед лицом опасности сила человека неизмеримо возрастает. С дикой беспощадностью хватаю Трофима сзади, отбрасываю от весла. Но уже поздно -- от удара о камень лопается пополам крайнее бревно. Разгневанный Трофим ловит меня сильными руками сумасшедшего...
Мы схватываемся, как враги. Чувствую, как во мне пробуждается звериный инстинкт, а он не знает жалости. Неизвестно, чем бы это кончилось, но Трофим поскользнулся, не удержался на ногах и, падая, ударился головою о бревно. Сразу стих в нем гнев, руки расслабли, только с губ еще продолжали срываться несвязные слова.
Я выпрямляюсь. Только теперь соображаю, что наш никем не управляемый плот медленно плывет по тиховодине. Как нас развернуло у камня, каким чудом пронесло за шиверу -- не знаю.
-- Свяжи его, иначе он всех погубит, -- слышу голос Василия Николаевича.
Я выдергиваю из груза спальный мешок, укладываю на него покорного Трофима. Ощупываю всего его и немного успокаиваюсь. Достаю веревку, связываю ему руки, ноги и, как пленника, приторачиваю к средней ронже -- так действительно надежнее. Когда человек на грани смерти, он может быть чудовищно жестоким.
Большой плот с одним веслом -- все равно, что без весел. Над ним теперь власть Маи. На моей обязанности всего лишь держать его вдоль течения.
Солнца не видно, но вершины левобережного отрога щедро политы ярким светом. Где-то продолжается день. Еще можно продвинуться вперед. С ужасом думаю о ночи. Она придет, непременно придет. Что я буду делать един со своими больными спутниками?
Сквозь прозрачную толщу речного стекла видно плотное дно, выложенное крупными цветными голышами. Где-то позади глохнет последний перекат. Усталая река течет спокойно. Я присаживаюсь на край груза. Каким долгим кажется день!..
Трофим словно пробуждается, открывает уставшие глаза. Осматривается, потом вдруг замечает, что связан, пытается разорвать веревки, и из его уст вырывается брань вместе с проклятиями. Он свирепеет, бьется ногами о бревно, стискивает челюсти до скрежета зубов. Он все еще в невменяемом состоянии.
Мне больно видеть близкого друга связанным мокрой веревкой, безжалостно брошенным на бревно, но иначе нельзя.
А что стало с Василием Николаевичем! Бедняга плачет без слез, тихо всхлипывая. Его маленькие черные глаза ничего не выражают, завяли, как полевые цветы, скошенные в знойный полдень!
Трофим в буйстве устает, голос падает, брань стихает -- он засыпает. Я накрываю его брезентом. Ах, если бы сон вернул нам Трофима...
Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера -- тогда не выбраться.
-- Самолет! -- кричит Василий Николаевич и пытается подняться.
Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков.
Вижу, из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра -- наконец-то!
Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку -- она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю.
Машина минует нас, уходит на север.
Неужели не заметили?
А гул не смолкает, обходит ущелье стороною, и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы, видимо, экипаж не уверен, что мы их видим.
Но вот качнулись крылья -- раз, два, три, и машина легла на запад.
И вдруг захотелось жить. Было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь.
Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день?
-- За что меня связали? -- слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, в упор смотрит на меня, ждет ответа.
Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, которых он никогда не произносил.
-- Посмотрите, что с моими руками!
Я не могу видеть эти узловатые кисти, со вздутыми венами, перехваченные веревками. Не могу слышать его упрека.
-- После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным. Иначе нельзя!
-- Так поступают только с преступниками, -- и он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок.
IV. Нас выносит из ущелья. Выстрел. Первая ночь без тревоги. Филька готовит баню. Мы желаем счастливого пути Василию Николаевичу.
Мая течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У каждого свои думы, свои желания. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач.
-- Ты думаешь, они увидели нас? -- спрашивает Василий Николаевич, растревоженный сомнениями.
-- Ну конечно! -- отвечаю я. -- Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем.
Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает:
-- Как думаешь, ноги мне отрежут?
-- Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны -- другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь!
-- Не до пляса будет мне!..
-- Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится.
-- Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, -- продолжает он.
-- Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя.
Он успокаивается.
Трофим точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось, ведь он сейчас в здравом уме.
-- За что? -- и Трофим опять показывает связанные руки.
-- Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. -- И я чувствую, как обрывается мой голос. -- Потерпи, умоляю тебя, потерпи, так нужно, чтобы все мы остались живы.
Он мрачнеет, не понимая, почему я так безжалостен к нему.
И все же придется, отблагодарив судьбу за удачный день, останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нам нет смысла рисковать. Я дам знать экипажу, что плыть дальше не можем, в крайнем случае "напишу" на гальке стланиковыми ветками: "Помогите".
А Трофима придется до утра оставить на плоту. Я боюсь повторения приступа. Уговариваю себя, что с ним за ночь ничего не случится, но сам чувствую, что это не решение вопроса.
Быстро надвинулся вечер. Потемнела река.
Нас выносит за скалу, и -- какая радость! -- мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванные крепости. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо хлынул свет. Мы вырвались из проклятой трущобы! Вижу: влево толпами уходят от реки отроги, в ярко-зеленой щетине леса, с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт.
Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?..
Еще плывем, плывем потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью...
Теперь мы чувствуем -- цель близка. Никогда я еще не испытывал такой чистой радости. К ней примешивается чувство гордости за спутников. Они прикованы к плоту, но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачной щели. Бывают минуты, когда самая сложная обстановка внезапно открывается перед нами в совершенно ясной форме, -- такое состояние у меня сейчас. Нет, не напрасны были наши усилия!..
Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему.
-- Дым! -- выпаливает он.
-- Где дым?
-- Снизу тянет.
Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо. Но дыма не вижу.
Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку.
-- Проклятье!.. -- И он со стоном валится.
Я подсаживаюсь к нему.
-- Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу -- развяжу.
-- Какой вы жестокий! -- и он отворачивается от меня.
-- Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.
Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!
-- Люди близко, лю-у-ди-и! -- кричу я, а сам еще боюсь радоваться.
Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз -- ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо...
Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще.
Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук.
У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь.
До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние... Еще неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток -- проносит к тиховодине за скалу.
Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.
Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом -- произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.
Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова.
-- Что же мы стоим, ловите!
Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу...
Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.
-- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима.
Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.
О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.
Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти!
Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком.
Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!
Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно.
-- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова,
-- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем...
-- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное.
Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать.
-- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.
-- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров.
-- Это после, все -- после, когда мы придем в себя.
-- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?
-- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.
Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.
-- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною,
Он не удивился.
Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера.
В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.
С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою.
Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:
-- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет.
Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.
У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе.
-- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька.
Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова.
Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.
Голос Хетагурова слабеет...
Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от суеты житейской. Но пережитое уже отступает в прошлое, боль смягчается. Знаю, слово "Мая" мы долго будем произносить с гордостью, преклоняясь перед непримиримой первобытностью реки.
А как же с Василием Николаевичем, с Трофимом? И об этом после.
Скоро смолк говорок. Затух костер. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.
Я выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. В тайге, прихваченной ночною сыростью, копятся холодные синие тени. Над мутной сталью реки тают легкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами темных хребтов широко и ясно разливается по небу голубоватый рассвет. .
"Утро... утро... утро..." -- твердит какая-то пичуга.
Долго стою я неподвижно, опьяненный великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне обновленным, более доступным и понятным, чем когда-либо, и я смело вхожу в него с твердой жаждой продолжения. И вдруг слабый крик чайки вырывает меня из раздумья. Белым лоскутом кружится птица над бурунами. И все кричит, кричит... Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь ее крик полон печали?
Нет, память не обманула меня, мы действительно среди своих, и завтрашний день уже не вызывает тревоги.
Я бесшумно возвращаюсь под полог и, раскрепощенный от всех бед, надолго засыпаю.
Странно устроен человек: после такой встряски нам оказалось достаточно суток покоя, чтобы прийти в себя. И вот уже все пережитое постепенно уходит в прошлое, одно забывается, другое иначе расценивается, и только узлы главных событий остаются навсегда в памяти.
Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним. Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке...
Затем начинают всплывать на поверхность и дела полевых подразделений, тревожившие меня в начале путешествия по Мае. И хотя я еще часто обращаюсь к прошлому, я чувствую, что настоящее овладевает мною -- все постепенно возвращается на свое место.
Пришло в лагерь и второе утро. Я чувствую себя хорошо. Побрился. Пора браться за дела. Трофим разжег костер. Он уже захвачен работой: разобрал свою рацию. И я, глядя на него, думаю: "Уж если ты ее соберешь и она заговорит -- значит ты здоров, мой друг!"
Василия Николаевича не слышно. Он замкнулся, живет один со страшными думами.
Из соседней палатки доносится голос Лебедева:
-- Филька, налаживай баню!
Минут через десять из полога высовывается взлохмаченная голова Фильки. Заспанными глазами парень осматривает небо, косится на меня, точно впервые видит, и сладко -зевает.
-- Кирилл Родионович! С утра баню или после завтрака? -- спрашивает он.
-- Сейчас готовь.
-- Мигом иду, -- отвечает Филька, а сам долго чешет пятерней затылок, поднимается, вихляющей походкой идет к костру, волоча за собою байковое одеяло. Он расстилает его у огня, уютно располагает на нем свое хлипкое тело, говорит, не взглянув на меня:
-- Маленько прикорну. Тут у нас, ежели со всеми соглашаться, -заездят. Баню успею, не на пожар, -- и сразу захрапел.
-- Филька, дьявол, спишь! -- кричит Лебедев, выбираясь из палатки.
Тот поднимает голову, обращается ко мне:
-- Чего он гутарит? -- Но, услышав шаги Лебедева, вскакивает.
-- Кто вечером обещал до восхода баню приготовить?
-- Ты не кричи на меня, Кирилл Родионович, испужаюсь, ни на что годиться не буду. Лучше послушай, какой сон я видел, -- отвечает он добродушно.
-- Провались ты со своими снами! -- гневается Лебедев.
-- Ведь тут только и счастья, что во сне с девками побалуешься!
-- Врешь, черт голопузый! Какая девка хоть и во сне польстится на такого брехуна?
-- Спросите у Пресникова, Наташа моя -- во! -- Филька показал мне торчмя поднятый большой палец.
-- Иди, говорю! -- и голос Лебедева звучит угрожающе.
Филька нехотя поплелся к реке, захватив с собою на всякий случай одеяло.
-- Пропадает талант, -- говорит Лебедев, кивнув в сторону Фильки.
Солнце яркими лучами взрывает тайгу, еще не успевшую отряхнуть с себя ночной покой. Я беру полотенце, иду умываться. Маю не узнать: тут она отдыхает после трудного пути и не торопится покинуть просторную долину. Вода в ней прозрачная. Дно просматривается до мельчайших песчинок.
Черпаю горстями студеную воду, плещу в лицо, на грудь, растираю тело. Чертовски неприятная процедура! Но через минуту награда: такая свежесть и такая бодрость, словно с твоих плеч свалился стопудовый панцирь.
Василия Николаевича перенесли к костру на мягкую подстилку. Больно видеть его глаза, переполненные мольбою о жизни.
Рядом с ним сидит Лебедев, сгорбленный, весь подавленный бедою друга.
Евтушенко отправляет в эфир позывные. Ему отвечают сразу несколько станций. Еще с минуту продолжается настройка.
-- Плоткин у микрофона, -- сообщает радист.
Мы с Хетагуровым забираемся в палатку.
-- Здравствуйте, Рафаил Маркович! -- кричу я в микрофон. -- Спасибо за помощь. Мы закончили маршрут. Но у нас не все благополучно. Мы потеряли ниже устья Эдягу-Чайдаха проводников: Улукиткана и Николая. Надо срочно организовать поиски самолетом, они где-то южнее Чагарского хребта, у истоков Удыгина и Лючи. Им надо сбросить продукты, палатку, обувь, одежду, спички -этого ничего у них нет. Хорошо бы сегодня начать поиски.
-- Все возможное сделаем.
-- Но это не все. Надо немедленно доставить в Хабаровскую больницу Мищенко и Королева. Промедление опасно. Сопровождать их буду я. Договоритесь с край-здравом о посылке санитарной машины. Сейчас мы находимся в двух километрах выше устья Нимни. Здесь посадочной площадки нет. Завтра сплывем до устья Маи на плоту. Дальнейшее -- ваша забота.
-- На устье Маи вас встретит катер, доставит на косу, а оттуда, при наличии погоды, вывезем самолетом. Какие еще будут распоряжения?
-- Необходимо срочно приступать к организации работ на Мае. Все людские и материальные резервы нужно перебросить сюда. Подробности получите завтра утром от Хетагурова. Что есть у вас?
-- Знаю, вы ждали помощи, но не было погоды, и самолеты долго не могли пробиться к Мае. Пришлось перебросить Лебедева с Алданского нагорья и организовать поиски по реке. Остальное в норме. За Ниной послан человек в Ростов. Вчера получил от нее телеграмму, что вещи днями отправляет, а сама немного задержится.
Хетагуров остается ответить на радиограммы, а я выбираюсь наружу. Снова меня захватывают экспедиционные заботы. Окончательно отступают в прошлое трудные дни, прожитые на Мае.
Идем с Трофимом в баню.
-- Чего не радуешься? -- спрашиваю я его.
-- Чему?
-- Нина едет. Столько ее ждал, и хоть бы улыбнулся.
Трофим насупился. Отстает. Ноги тяжело шагают по гальке. Какие-то мысли о Нине снова тревожат его.
Трофим прячет свой взгляд от меня. Он привязывает к грузу капюшон спального мешка, в котором лежит Василий, и не может завязать морской узел. Я слежу за ним, удивляюсь. Неужели забыл, как это делается! Да, не может вспомнить, тычет концом не с той стороны в петлю, тянет, узел не вяжется, но он упрямо повторяет одно и то же.
-- Тебе помочь?
-- Чертов узел, кто его придумал! -- и Трофим зло выругался.
Я вижу, как он опять не в ту сторону делает петлю, не так держит конец. Узла не получается. Он в гневе отбрасывает веревку, мрачным уходит на нос, к веслу.
Надо бы не плыть, но я этого не сделал.
Привязываю капюшон спального мешка к грузу, так Василия не снесет волна, даже если засядем в бурунах. Проверяю, все ли убрано. Беру шест, отталкиваюсь от берега. Теперь надо торопиться, выбраться на середину реки. Но едва Трофим увидел близко впереди беснующиеся волны, вдруг, точно испугавшись, не в такт зачастил веслом, отводит от струи нос.
-- Ты что делаешь? -- кричу я изо всех сил.
Но Трофим не слышит. А плот подхватило течение. Только теперь, с безнадежным опозданием, я окончательно убеждаюсь, что на носу стоит невменяемый человек. Течение несет нас в горло шиверы. Уже вытыкается камень. Не успеваю осмыслить положение. Трофим изо всех сил гребет веслом, тужится развернуть плот поперек реки, бесстрашно ведет его на гибель.
В последний момент я бросаюсь к нему, еще хочу выровнять нос. Перед лицом опасности сила человека неизмеримо возрастает. С дикой беспощадностью хватаю Трофима сзади, отбрасываю от весла. Но уже поздно -- от удара о камень лопается пополам крайнее бревно. Разгневанный Трофим ловит меня сильными руками сумасшедшего...
Мы схватываемся, как враги. Чувствую, как во мне пробуждается звериный инстинкт, а он не знает жалости. Неизвестно, чем бы это кончилось, но Трофим поскользнулся, не удержался на ногах и, падая, ударился головою о бревно. Сразу стих в нем гнев, руки расслабли, только с губ еще продолжали срываться несвязные слова.
Я выпрямляюсь. Только теперь соображаю, что наш никем не управляемый плот медленно плывет по тиховодине. Как нас развернуло у камня, каким чудом пронесло за шиверу -- не знаю.
-- Свяжи его, иначе он всех погубит, -- слышу голос Василия Николаевича.
Я выдергиваю из груза спальный мешок, укладываю на него покорного Трофима. Ощупываю всего его и немного успокаиваюсь. Достаю веревку, связываю ему руки, ноги и, как пленника, приторачиваю к средней ронже -- так действительно надежнее. Когда человек на грани смерти, он может быть чудовищно жестоким.
Большой плот с одним веслом -- все равно, что без весел. Над ним теперь власть Маи. На моей обязанности всего лишь держать его вдоль течения.
Солнца не видно, но вершины левобережного отрога щедро политы ярким светом. Где-то продолжается день. Еще можно продвинуться вперед. С ужасом думаю о ночи. Она придет, непременно придет. Что я буду делать един со своими больными спутниками?
Сквозь прозрачную толщу речного стекла видно плотное дно, выложенное крупными цветными голышами. Где-то позади глохнет последний перекат. Усталая река течет спокойно. Я присаживаюсь на край груза. Каким долгим кажется день!..
Трофим словно пробуждается, открывает уставшие глаза. Осматривается, потом вдруг замечает, что связан, пытается разорвать веревки, и из его уст вырывается брань вместе с проклятиями. Он свирепеет, бьется ногами о бревно, стискивает челюсти до скрежета зубов. Он все еще в невменяемом состоянии.
Мне больно видеть близкого друга связанным мокрой веревкой, безжалостно брошенным на бревно, но иначе нельзя.
А что стало с Василием Николаевичем! Бедняга плачет без слез, тихо всхлипывая. Его маленькие черные глаза ничего не выражают, завяли, как полевые цветы, скошенные в знойный полдень!
Трофим в буйстве устает, голос падает, брань стихает -- он засыпает. Я накрываю его брезентом. Ах, если бы сон вернул нам Трофима...
Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера -- тогда не выбраться.
-- Самолет! -- кричит Василий Николаевич и пытается подняться.
Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков.
Вижу, из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра -- наконец-то!
Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку -- она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю.
Машина минует нас, уходит на север.
Неужели не заметили?
А гул не смолкает, обходит ущелье стороною, и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы, видимо, экипаж не уверен, что мы их видим.
Но вот качнулись крылья -- раз, два, три, и машина легла на запад.
И вдруг захотелось жить. Было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь.
Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день?
-- За что меня связали? -- слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, в упор смотрит на меня, ждет ответа.
Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, которых он никогда не произносил.
-- Посмотрите, что с моими руками!
Я не могу видеть эти узловатые кисти, со вздутыми венами, перехваченные веревками. Не могу слышать его упрека.
-- После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным. Иначе нельзя!
-- Так поступают только с преступниками, -- и он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок.
IV. Нас выносит из ущелья. Выстрел. Первая ночь без тревоги. Филька готовит баню. Мы желаем счастливого пути Василию Николаевичу.
Мая течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У каждого свои думы, свои желания. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач.
-- Ты думаешь, они увидели нас? -- спрашивает Василий Николаевич, растревоженный сомнениями.
-- Ну конечно! -- отвечаю я. -- Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем.
Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает:
-- Как думаешь, ноги мне отрежут?
-- Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны -- другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь!
-- Не до пляса будет мне!..
-- Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится.
-- Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, -- продолжает он.
-- Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя.
Он успокаивается.
Трофим точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось, ведь он сейчас в здравом уме.
-- За что? -- и Трофим опять показывает связанные руки.
-- Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. -- И я чувствую, как обрывается мой голос. -- Потерпи, умоляю тебя, потерпи, так нужно, чтобы все мы остались живы.
Он мрачнеет, не понимая, почему я так безжалостен к нему.
И все же придется, отблагодарив судьбу за удачный день, останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нам нет смысла рисковать. Я дам знать экипажу, что плыть дальше не можем, в крайнем случае "напишу" на гальке стланиковыми ветками: "Помогите".
А Трофима придется до утра оставить на плоту. Я боюсь повторения приступа. Уговариваю себя, что с ним за ночь ничего не случится, но сам чувствую, что это не решение вопроса.
Быстро надвинулся вечер. Потемнела река.
Нас выносит за скалу, и -- какая радость! -- мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванные крепости. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо хлынул свет. Мы вырвались из проклятой трущобы! Вижу: влево толпами уходят от реки отроги, в ярко-зеленой щетине леса, с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт.
Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?..
Еще плывем, плывем потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью...
Теперь мы чувствуем -- цель близка. Никогда я еще не испытывал такой чистой радости. К ней примешивается чувство гордости за спутников. Они прикованы к плоту, но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачной щели. Бывают минуты, когда самая сложная обстановка внезапно открывается перед нами в совершенно ясной форме, -- такое состояние у меня сейчас. Нет, не напрасны были наши усилия!..
Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему.
-- Дым! -- выпаливает он.
-- Где дым?
-- Снизу тянет.
Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо. Но дыма не вижу.
Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку.
-- Проклятье!.. -- И он со стоном валится.
Я подсаживаюсь к нему.
-- Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу -- развяжу.
-- Какой вы жестокий! -- и он отворачивается от меня.
-- Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.
Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!
-- Люди близко, лю-у-ди-и! -- кричу я, а сам еще боюсь радоваться.
Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз -- ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо...
Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще.
Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук.
У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь.
До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние... Еще неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток -- проносит к тиховодине за скалу.
Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.
Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом -- произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.
Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова.
-- Что же мы стоим, ловите!
Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу...
Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.
-- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима.
Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.
О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.
Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти!
Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком.
Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!
Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно.
-- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова,
-- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем...
-- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное.
Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать.
-- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.
-- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров.
-- Это после, все -- после, когда мы придем в себя.
-- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?
-- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.
Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.
-- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною,
Он не удивился.
Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера.
В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.
С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою.
Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:
-- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет.
Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.
У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе.
-- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька.
Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова.
Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.
Голос Хетагурова слабеет...
Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от суеты житейской. Но пережитое уже отступает в прошлое, боль смягчается. Знаю, слово "Мая" мы долго будем произносить с гордостью, преклоняясь перед непримиримой первобытностью реки.
А как же с Василием Николаевичем, с Трофимом? И об этом после.
Скоро смолк говорок. Затух костер. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.
Я выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. В тайге, прихваченной ночною сыростью, копятся холодные синие тени. Над мутной сталью реки тают легкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами темных хребтов широко и ясно разливается по небу голубоватый рассвет. .
"Утро... утро... утро..." -- твердит какая-то пичуга.
Долго стою я неподвижно, опьяненный великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне обновленным, более доступным и понятным, чем когда-либо, и я смело вхожу в него с твердой жаждой продолжения. И вдруг слабый крик чайки вырывает меня из раздумья. Белым лоскутом кружится птица над бурунами. И все кричит, кричит... Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь ее крик полон печали?
Нет, память не обманула меня, мы действительно среди своих, и завтрашний день уже не вызывает тревоги.
Я бесшумно возвращаюсь под полог и, раскрепощенный от всех бед, надолго засыпаю.
Странно устроен человек: после такой встряски нам оказалось достаточно суток покоя, чтобы прийти в себя. И вот уже все пережитое постепенно уходит в прошлое, одно забывается, другое иначе расценивается, и только узлы главных событий остаются навсегда в памяти.
Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним. Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке...
Затем начинают всплывать на поверхность и дела полевых подразделений, тревожившие меня в начале путешествия по Мае. И хотя я еще часто обращаюсь к прошлому, я чувствую, что настоящее овладевает мною -- все постепенно возвращается на свое место.
Пришло в лагерь и второе утро. Я чувствую себя хорошо. Побрился. Пора браться за дела. Трофим разжег костер. Он уже захвачен работой: разобрал свою рацию. И я, глядя на него, думаю: "Уж если ты ее соберешь и она заговорит -- значит ты здоров, мой друг!"
Василия Николаевича не слышно. Он замкнулся, живет один со страшными думами.
Из соседней палатки доносится голос Лебедева:
-- Филька, налаживай баню!
Минут через десять из полога высовывается взлохмаченная голова Фильки. Заспанными глазами парень осматривает небо, косится на меня, точно впервые видит, и сладко -зевает.
-- Кирилл Родионович! С утра баню или после завтрака? -- спрашивает он.
-- Сейчас готовь.
-- Мигом иду, -- отвечает Филька, а сам долго чешет пятерней затылок, поднимается, вихляющей походкой идет к костру, волоча за собою байковое одеяло. Он расстилает его у огня, уютно располагает на нем свое хлипкое тело, говорит, не взглянув на меня:
-- Маленько прикорну. Тут у нас, ежели со всеми соглашаться, -заездят. Баню успею, не на пожар, -- и сразу захрапел.
-- Филька, дьявол, спишь! -- кричит Лебедев, выбираясь из палатки.
Тот поднимает голову, обращается ко мне:
-- Чего он гутарит? -- Но, услышав шаги Лебедева, вскакивает.
-- Кто вечером обещал до восхода баню приготовить?
-- Ты не кричи на меня, Кирилл Родионович, испужаюсь, ни на что годиться не буду. Лучше послушай, какой сон я видел, -- отвечает он добродушно.
-- Провались ты со своими снами! -- гневается Лебедев.
-- Ведь тут только и счастья, что во сне с девками побалуешься!
-- Врешь, черт голопузый! Какая девка хоть и во сне польстится на такого брехуна?
-- Спросите у Пресникова, Наташа моя -- во! -- Филька показал мне торчмя поднятый большой палец.
-- Иди, говорю! -- и голос Лебедева звучит угрожающе.
Филька нехотя поплелся к реке, захватив с собою на всякий случай одеяло.
-- Пропадает талант, -- говорит Лебедев, кивнув в сторону Фильки.
Солнце яркими лучами взрывает тайгу, еще не успевшую отряхнуть с себя ночной покой. Я беру полотенце, иду умываться. Маю не узнать: тут она отдыхает после трудного пути и не торопится покинуть просторную долину. Вода в ней прозрачная. Дно просматривается до мельчайших песчинок.
Черпаю горстями студеную воду, плещу в лицо, на грудь, растираю тело. Чертовски неприятная процедура! Но через минуту награда: такая свежесть и такая бодрость, словно с твоих плеч свалился стопудовый панцирь.
Василия Николаевича перенесли к костру на мягкую подстилку. Больно видеть его глаза, переполненные мольбою о жизни.
Рядом с ним сидит Лебедев, сгорбленный, весь подавленный бедою друга.
Евтушенко отправляет в эфир позывные. Ему отвечают сразу несколько станций. Еще с минуту продолжается настройка.
-- Плоткин у микрофона, -- сообщает радист.
Мы с Хетагуровым забираемся в палатку.
-- Здравствуйте, Рафаил Маркович! -- кричу я в микрофон. -- Спасибо за помощь. Мы закончили маршрут. Но у нас не все благополучно. Мы потеряли ниже устья Эдягу-Чайдаха проводников: Улукиткана и Николая. Надо срочно организовать поиски самолетом, они где-то южнее Чагарского хребта, у истоков Удыгина и Лючи. Им надо сбросить продукты, палатку, обувь, одежду, спички -этого ничего у них нет. Хорошо бы сегодня начать поиски.
-- Все возможное сделаем.
-- Но это не все. Надо немедленно доставить в Хабаровскую больницу Мищенко и Королева. Промедление опасно. Сопровождать их буду я. Договоритесь с край-здравом о посылке санитарной машины. Сейчас мы находимся в двух километрах выше устья Нимни. Здесь посадочной площадки нет. Завтра сплывем до устья Маи на плоту. Дальнейшее -- ваша забота.
-- На устье Маи вас встретит катер, доставит на косу, а оттуда, при наличии погоды, вывезем самолетом. Какие еще будут распоряжения?
-- Необходимо срочно приступать к организации работ на Мае. Все людские и материальные резервы нужно перебросить сюда. Подробности получите завтра утром от Хетагурова. Что есть у вас?
-- Знаю, вы ждали помощи, но не было погоды, и самолеты долго не могли пробиться к Мае. Пришлось перебросить Лебедева с Алданского нагорья и организовать поиски по реке. Остальное в норме. За Ниной послан человек в Ростов. Вчера получил от нее телеграмму, что вещи днями отправляет, а сама немного задержится.
Хетагуров остается ответить на радиограммы, а я выбираюсь наружу. Снова меня захватывают экспедиционные заботы. Окончательно отступают в прошлое трудные дни, прожитые на Мае.
Идем с Трофимом в баню.
-- Чего не радуешься? -- спрашиваю я его.
-- Чему?
-- Нина едет. Столько ее ждал, и хоть бы улыбнулся.
Трофим насупился. Отстает. Ноги тяжело шагают по гальке. Какие-то мысли о Нине снова тревожат его.