Страница:
Решаюсь подняться под скалу к солонцам и отстрелять из первого попавшегося стада небольшого барана. Хочу надеть сапог, в котором шел Трофим, но не могу: нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручен этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, рюкзак для мяса. Кучума привязываю к поясу.
Только отошел от стоянки -- и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас.
Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел -- и выстрел потряс ущелье.
Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись.
-- День начинается удачей, видно, и дальше все пойдет хорошо! -- говорю я, обрадованный легкой добычей.
-- Я бы променял удачу на пару старых сапог! -- грустно отвечает Трофим.
-- Не отчаивайся. Если нам повезет, не дольше как через неделю будем вместе.
Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на черный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями.
Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепешки. Допиваем чай и еще раз уточняем наше условие.
Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие.
-- Если не выйду отсюда -- не поминайте лихом! -- говорит он, и крупные слезы катятся из немигающих глаз.
-- Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Все переживется, и скоро будем вместе!
Он повел плечами и, не высказав какой-то мысли, еще раз обнял меня.
-- Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, -- глуховатым голосом просит Трофим.
-- Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живешь здесь.
Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрек. Не дай бог, если я ошибся, не нашел правильного решения, что тогда будет?
III. Неожиданное открытие. Где же мать? Мы получили подарки. Путь по Утуку. Свежие следы оленей. Хутама покидает нас.
Едва я отошел от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман. Появился гнус. Больные ноги все больше тяжелеют...
В душе одно желание -- не обмануться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает тайга с ее неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор.
Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она, как пугливый зверек, норовит вильнуть в сторону, то исчезает, то появляется. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьется по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь -- куда же она идет?
Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но пес делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. "Ну ладно, пройду немного и вернусь", -- думаю я, ослабляя поводок.
И вдруг набросило дымом. Я словно прирос к земле, не могу сдвинуться с места. Нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачев ли? Мысли и чувства перепутались, и все окружающее неожиданно становится самым дорогим. А Кучума готов расцеловать!
Он горячится, тащит меня за собою. И снова неожиданность -- слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребенок... Нет, не может быть, откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?!
Забываю про больные ноги и, уже не выбирая пути, выбегаю с Кучумом на поляну -- и несколько секунд стою, словно пораженный громом. У почти затухшего костра стоит четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом, под старой лиственницей, лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, седла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребенка.
Где же люди?
А малыш орет. Бросаюсь к нему на помощь. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня малюсенькими глазенками, черными как уголь, и орет, дуется до красноты, вот-вот лопнет.
Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребенком, не знаю, как заставить его замолчать? И вдруг слышу еще один тоненький голосок из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли? Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пеленки. Мое сердце, загрубевшее в походах, размякло.
Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забираться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга -- и все ради такого "открытия".
Это близнецы-мальчики. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые, типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать? Чего только я им не предлагал: и колыбельную пою, и соловьем свищу, то угрожаю, то изображаю зайца, медведя... Но увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши, вероятно, не слышали русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать -- и довольно-таки энергично.
Но где же она? Неужели ее не тревожит детский крик? А вдруг с людьми что-нибудь случилось в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает страх и ощущение полной беспомощности.
Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, еще более горькую!..
Солнце над головою. Никто не появляется, и я не знаю, что мне делать. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но еще продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга.
Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за свое...
Подумать только -- уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернется, они обречены на голодную смерть, и все это должно произойти у меня на глазах!..
Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными... Как же, как все-таки накормить малышей?
Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы, они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки.
Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников, да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает.
Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Еще минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и еще один олень, идущий в поводу.
Это несомненно она -- наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бока пятками. На ее озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю.
А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной.
-- Здравствуй! -- глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом:
-- Ты разве не был отцом, как держишь детей? Откуда взялся?
Она забирает у меня близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, делается так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга.
-- Ты скорее корми их, а я схожу за водою, чай вскипячу, потом рассказывать буду, -- наконец смущенно выговариваю я.
Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и свежими, слегка припухшими губами озарено какой-то мыслью, на нем ни капельки смущения. Черные бусинки глаз, выглядывающие из-под тяжелых век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум.
Какое-то необъяснимое, но поразительное сходство с окружающей природой живет в этой женщине, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее.
Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра.
-- Неси воды, чай пить надо, -- спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях.
Она долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, прикладывает к губам их розовые и мягкие детские пятки. "Вот, оказывается, что им нужно!" -- думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, ее ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри.
Я с наслаждением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали своих детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью.
Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали сосать, аппетитно причмокивая влажными губами. Только теперь, при этом соединении с сыновьями, на лице матери появилось выражение блаженства, ее взгляд потеплел и засветился.
Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли, но было еще душно и жарко.
Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костер. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились.
-- Ты спрашиваешь, как меня зовут? -- охотно говорила женщина. -Хутама, по-русски значит -- краснощекая. А река эта -- Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный...
-- Куда же ты идешь?
-- К матери в Альгому, -- Хутама ощупывает меня любопытным взглядом. -А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко -- заезжай, все равно что город, семь домов, магазин...
-- Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть?
-- Олень с вьюком отвязался на тропе, а я сразу не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно, видишь, весь день пропал... Теперь бы как далеко была!
-- А раньше здесь люди ездили?
-- Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня послали, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков.
-- И ты не побоялась одна ехать?
Она удивленно скосила на меня свои черные малюсенькие глаза.
-- Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо: если на себя надеешься. Ты далеко идешь? Где ружье, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадешь...
-- Ружье у товарища, он недалеко остался, на солонцах.
При этих словах Хутама совсем оживилась:
-- Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса?
-- Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушел, а товарищу не в чем идти, сапог нет, понимаешь? Ноги сильно поранил. Я его оставил там.
Хутама посмотрела строго, обвиняюще.
-- Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьем чай -- и надо ходить за ним.
-- Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей.
-- Разве тут близко еще есть люди?
-- Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция.
-- А-а-а, -- протянула нараспев Хутама, будто это слово сказало ей все.
-- Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого?
-- Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик?
-- Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его.
-- Эко здоровенный, как медведь! -- удивилась женшина. -- Видишь, собака товарищ лучше, чем ты. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за твоим другом.
Хутама свернула починяльную сумочку, завернула ее в распашонку, положила в потку.
-- Улукиткан хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро, кто ходил его тропою, не видел горя -- так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге.
Скоро мы пили чай.
Хутама оказалась пастушкой колхоза "Ударник", Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Ее дом -- зимою полотняная палатка, а летом -закопченный берестяной чум. Ее одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы -- тайга, костры, пурга, а желания -- дали.
Пастухи-эвенки, жители этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своем быту все лучшее, что дошло до них от предков -- лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового.
Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов, рождаются и дети этого отважного племени. Нужны ли будут в будущем эвенку олени -- это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада.
Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку.
-- Говоришь, убили барана? Жирный? -- почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: -- Баран мясо хорошо! -- Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку: Кроме ездового, она взяла с собою трех оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала:
-- Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная...
Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор.
-- Мод... мод... -- покрикивает она, скрываясь в чаще словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках.
Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный ее мужественной простотой, и все еще мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь по дикому Утуку к Алданскому нагорью. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да еще с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для нее -- будни.
Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конек творит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты свое однообразное: "Тир... тир... тир... сиа... сиа... сиа..."
Тяжелый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба, низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звезды.
Караван вернулся потемну. Хутама вела трех навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костер осветил стоянку.
-- Ну и повезло же нам, пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! -- сказал весело Трофим, здороваясь.
-- Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да еще такого доброго и мужественного, как Хутама, -- ответил я.
Пастушка устало бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова ее строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждет каких-либо изъявлений благодарности, -- так уж положено у лесных людей, -- считать чужое горе своим...
Мы с Трофимом развьючили оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне. С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч!
Трофим достает из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как "НЗ". При виде ее у Хутамы от удивления поднялись брови, но через миг, от какой-то догадки, в глазах мелькнуло торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла ее, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. Крепкие зубы мигом размололи их, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь.
-- Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя па-верное еще есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери, -- и, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула ее глубоко в свою потку.
-- Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, -- ответил Трофим.
Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми пышными лепешками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины. Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки баранины. С горячего мяса стекает по ее рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налет, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом.
Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле. Наш приют под толстой лиственницей, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку лесных кочевников из далекого прошлого. Да и сама Хутама, с ее удивительной для нас непосредственностью, с открытой, по-детски, женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших первобытных времен...
Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за нее немалой ценою и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощенные от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно радостей. Мы засыпаем счастливцами.
Пробудился я перед зарею. В небе доспевали звезды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дреме.
Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила.
-- Хутама, ты почему не спишь, уже скоро утро? Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит:
-- Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдете дальше? Тут лавки нету...
Меня растрогали ее слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем горьком пути.
Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла "насовсем" свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму олочи, сшитые из лосины. Мы в восторге, не находим слов благодарности. Снова поражаемся ее удивительной простоте, ее материнской заботе о нас.
На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь еще вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завернутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это -- щеголи, все на них европейское, и они, негодники, кажется, еще и посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами...
А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать.
У матери много времени уходит, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собрали оленей. Близнецы раскричались на всю тайгу.
-- Чего они хотят? -- спросил я Хутаму.
-- Ехать надо. На олене кричать не будут, -- ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду.
Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в паху.
-- Что ты делаешь? -- крикнул Трофим.
Та, закончив свое дело, сказала сухо и. назидательно:
-- Так хорошо, преть не будет!
Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пеленки из шкуры.
Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнем, Хутама перекинула их через седло и крепко при-вьючила. Пока она все это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновлялся на протяжении всего пути.
Вот так, с раннего детства, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается привычка к скитальческой жизни, любовь к просторам и движению.
Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведет караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш и пастушки путь идет к устью Ивака.
От поляны недалеко начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьется тропка. Как осторожно, легко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнет. И малыши, по-видимому, довольны, не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением.
Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветрами, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревет Утук.. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц.
В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в темной глубине ее бьется в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег.
Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идем дальше.
Наша проводница все чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, то вдруг припадет к земле, ощупывает рукою чьи-то, заинтересовавшие ее, следы.
-- Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, -- кричит она, догоняя меня.
-- Может, это след сокжоя? -- переспрашиваю я.
-- Не слепая, чтобы ошибиться. Говорю, люди близко есть!
-- Неужели наши? -- и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью ожидания.
Слышу, где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Все чаще и сам вижу свежие следы оленей.
В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось надо мною шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну ее течет большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойденной нами с юга. Река, вырываясь тугой струею из-за утесов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлестывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, и мчатся обе реки навстречу новым порогам и перепадам.
Только отошел от стоянки -- и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас.
Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел -- и выстрел потряс ущелье.
Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись.
-- День начинается удачей, видно, и дальше все пойдет хорошо! -- говорю я, обрадованный легкой добычей.
-- Я бы променял удачу на пару старых сапог! -- грустно отвечает Трофим.
-- Не отчаивайся. Если нам повезет, не дольше как через неделю будем вместе.
Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на черный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями.
Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепешки. Допиваем чай и еще раз уточняем наше условие.
Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие.
-- Если не выйду отсюда -- не поминайте лихом! -- говорит он, и крупные слезы катятся из немигающих глаз.
-- Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Все переживется, и скоро будем вместе!
Он повел плечами и, не высказав какой-то мысли, еще раз обнял меня.
-- Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, -- глуховатым голосом просит Трофим.
-- Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живешь здесь.
Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрек. Не дай бог, если я ошибся, не нашел правильного решения, что тогда будет?
III. Неожиданное открытие. Где же мать? Мы получили подарки. Путь по Утуку. Свежие следы оленей. Хутама покидает нас.
Едва я отошел от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман. Появился гнус. Больные ноги все больше тяжелеют...
В душе одно желание -- не обмануться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает тайга с ее неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор.
Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она, как пугливый зверек, норовит вильнуть в сторону, то исчезает, то появляется. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьется по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь -- куда же она идет?
Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но пес делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. "Ну ладно, пройду немного и вернусь", -- думаю я, ослабляя поводок.
И вдруг набросило дымом. Я словно прирос к земле, не могу сдвинуться с места. Нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачев ли? Мысли и чувства перепутались, и все окружающее неожиданно становится самым дорогим. А Кучума готов расцеловать!
Он горячится, тащит меня за собою. И снова неожиданность -- слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребенок... Нет, не может быть, откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?!
Забываю про больные ноги и, уже не выбирая пути, выбегаю с Кучумом на поляну -- и несколько секунд стою, словно пораженный громом. У почти затухшего костра стоит четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом, под старой лиственницей, лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, седла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребенка.
Где же люди?
А малыш орет. Бросаюсь к нему на помощь. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня малюсенькими глазенками, черными как уголь, и орет, дуется до красноты, вот-вот лопнет.
Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребенком, не знаю, как заставить его замолчать? И вдруг слышу еще один тоненький голосок из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли? Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пеленки. Мое сердце, загрубевшее в походах, размякло.
Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забираться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга -- и все ради такого "открытия".
Это близнецы-мальчики. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые, типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать? Чего только я им не предлагал: и колыбельную пою, и соловьем свищу, то угрожаю, то изображаю зайца, медведя... Но увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши, вероятно, не слышали русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать -- и довольно-таки энергично.
Но где же она? Неужели ее не тревожит детский крик? А вдруг с людьми что-нибудь случилось в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает страх и ощущение полной беспомощности.
Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, еще более горькую!..
Солнце над головою. Никто не появляется, и я не знаю, что мне делать. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но еще продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга.
Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за свое...
Подумать только -- уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернется, они обречены на голодную смерть, и все это должно произойти у меня на глазах!..
Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными... Как же, как все-таки накормить малышей?
Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы, они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки.
Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников, да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает.
Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Еще минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и еще один олень, идущий в поводу.
Это несомненно она -- наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бока пятками. На ее озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю.
А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной.
-- Здравствуй! -- глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом:
-- Ты разве не был отцом, как держишь детей? Откуда взялся?
Она забирает у меня близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, делается так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга.
-- Ты скорее корми их, а я схожу за водою, чай вскипячу, потом рассказывать буду, -- наконец смущенно выговариваю я.
Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и свежими, слегка припухшими губами озарено какой-то мыслью, на нем ни капельки смущения. Черные бусинки глаз, выглядывающие из-под тяжелых век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум.
Какое-то необъяснимое, но поразительное сходство с окружающей природой живет в этой женщине, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее.
Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра.
-- Неси воды, чай пить надо, -- спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях.
Она долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, прикладывает к губам их розовые и мягкие детские пятки. "Вот, оказывается, что им нужно!" -- думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, ее ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри.
Я с наслаждением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали своих детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью.
Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали сосать, аппетитно причмокивая влажными губами. Только теперь, при этом соединении с сыновьями, на лице матери появилось выражение блаженства, ее взгляд потеплел и засветился.
Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли, но было еще душно и жарко.
Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костер. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились.
-- Ты спрашиваешь, как меня зовут? -- охотно говорила женщина. -Хутама, по-русски значит -- краснощекая. А река эта -- Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный...
-- Куда же ты идешь?
-- К матери в Альгому, -- Хутама ощупывает меня любопытным взглядом. -А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко -- заезжай, все равно что город, семь домов, магазин...
-- Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть?
-- Олень с вьюком отвязался на тропе, а я сразу не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно, видишь, весь день пропал... Теперь бы как далеко была!
-- А раньше здесь люди ездили?
-- Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня послали, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков.
-- И ты не побоялась одна ехать?
Она удивленно скосила на меня свои черные малюсенькие глаза.
-- Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо: если на себя надеешься. Ты далеко идешь? Где ружье, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадешь...
-- Ружье у товарища, он недалеко остался, на солонцах.
При этих словах Хутама совсем оживилась:
-- Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса?
-- Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушел, а товарищу не в чем идти, сапог нет, понимаешь? Ноги сильно поранил. Я его оставил там.
Хутама посмотрела строго, обвиняюще.
-- Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьем чай -- и надо ходить за ним.
-- Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей.
-- Разве тут близко еще есть люди?
-- Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция.
-- А-а-а, -- протянула нараспев Хутама, будто это слово сказало ей все.
-- Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого?
-- Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик?
-- Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его.
-- Эко здоровенный, как медведь! -- удивилась женшина. -- Видишь, собака товарищ лучше, чем ты. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за твоим другом.
Хутама свернула починяльную сумочку, завернула ее в распашонку, положила в потку.
-- Улукиткан хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро, кто ходил его тропою, не видел горя -- так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге.
Скоро мы пили чай.
Хутама оказалась пастушкой колхоза "Ударник", Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Ее дом -- зимою полотняная палатка, а летом -закопченный берестяной чум. Ее одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы -- тайга, костры, пурга, а желания -- дали.
Пастухи-эвенки, жители этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своем быту все лучшее, что дошло до них от предков -- лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового.
Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов, рождаются и дети этого отважного племени. Нужны ли будут в будущем эвенку олени -- это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада.
Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку.
-- Говоришь, убили барана? Жирный? -- почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: -- Баран мясо хорошо! -- Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку: Кроме ездового, она взяла с собою трех оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала:
-- Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная...
Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор.
-- Мод... мод... -- покрикивает она, скрываясь в чаще словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках.
Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный ее мужественной простотой, и все еще мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь по дикому Утуку к Алданскому нагорью. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да еще с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для нее -- будни.
Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конек творит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты свое однообразное: "Тир... тир... тир... сиа... сиа... сиа..."
Тяжелый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба, низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звезды.
Караван вернулся потемну. Хутама вела трех навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костер осветил стоянку.
-- Ну и повезло же нам, пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! -- сказал весело Трофим, здороваясь.
-- Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да еще такого доброго и мужественного, как Хутама, -- ответил я.
Пастушка устало бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова ее строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждет каких-либо изъявлений благодарности, -- так уж положено у лесных людей, -- считать чужое горе своим...
Мы с Трофимом развьючили оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне. С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч!
Трофим достает из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как "НЗ". При виде ее у Хутамы от удивления поднялись брови, но через миг, от какой-то догадки, в глазах мелькнуло торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла ее, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. Крепкие зубы мигом размололи их, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь.
-- Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя па-верное еще есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери, -- и, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула ее глубоко в свою потку.
-- Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, -- ответил Трофим.
Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми пышными лепешками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины. Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки баранины. С горячего мяса стекает по ее рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налет, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом.
Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле. Наш приют под толстой лиственницей, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку лесных кочевников из далекого прошлого. Да и сама Хутама, с ее удивительной для нас непосредственностью, с открытой, по-детски, женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших первобытных времен...
Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за нее немалой ценою и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощенные от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно радостей. Мы засыпаем счастливцами.
Пробудился я перед зарею. В небе доспевали звезды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дреме.
Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила.
-- Хутама, ты почему не спишь, уже скоро утро? Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит:
-- Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдете дальше? Тут лавки нету...
Меня растрогали ее слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем горьком пути.
Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла "насовсем" свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму олочи, сшитые из лосины. Мы в восторге, не находим слов благодарности. Снова поражаемся ее удивительной простоте, ее материнской заботе о нас.
На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь еще вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завернутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это -- щеголи, все на них европейское, и они, негодники, кажется, еще и посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами...
А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать.
У матери много времени уходит, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собрали оленей. Близнецы раскричались на всю тайгу.
-- Чего они хотят? -- спросил я Хутаму.
-- Ехать надо. На олене кричать не будут, -- ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду.
Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в паху.
-- Что ты делаешь? -- крикнул Трофим.
Та, закончив свое дело, сказала сухо и. назидательно:
-- Так хорошо, преть не будет!
Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пеленки из шкуры.
Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнем, Хутама перекинула их через седло и крепко при-вьючила. Пока она все это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновлялся на протяжении всего пути.
Вот так, с раннего детства, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается привычка к скитальческой жизни, любовь к просторам и движению.
Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведет караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш и пастушки путь идет к устью Ивака.
От поляны недалеко начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьется тропка. Как осторожно, легко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнет. И малыши, по-видимому, довольны, не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением.
Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветрами, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревет Утук.. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц.
В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в темной глубине ее бьется в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег.
Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идем дальше.
Наша проводница все чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, то вдруг припадет к земле, ощупывает рукою чьи-то, заинтересовавшие ее, следы.
-- Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, -- кричит она, догоняя меня.
-- Может, это след сокжоя? -- переспрашиваю я.
-- Не слепая, чтобы ошибиться. Говорю, люди близко есть!
-- Неужели наши? -- и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью ожидания.
Слышу, где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Все чаще и сам вижу свежие следы оленей.
В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось надо мною шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну ее течет большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойденной нами с юга. Река, вырываясь тугой струею из-за утесов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлестывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, и мчатся обе реки навстречу новым порогам и перепадам.