Страница:
Я осторожно перебредаю студеную, как лед, реку и выбираюсь на большую площадку, расклинившую тесное ущелье Утука. Если здесь есть люди, то они непременно воспользовались этой равниной и редкой лиственничной тайгою. Вдруг издалека, откуда слышался лай Кучума, доносится выстрел. Это озадачивает меня. Куда идти? Решаю сначала обследовать площадку, а затем уже идти на выстрел.
И вскоре новое открытие, да еще какое, заставляет сильно забиться сердце -- поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свернутой из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперед, не разбирая, что под ними -- валежник, рытвины или пни...
Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь.
-- Бойка! Бойка!.. -- исступленно кричу, узнав свою собаку.
Она с разбегу бросается мне на грудь, визжит от радости. Я прижимаю ее, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники!
А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински, уступает ему свое место возле меня.
Я тороплюсь дальше. События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди, сквозь густые кроны лиственниц, пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут, среди низких стлаников, передо мною возникает чудесное, как мираж, видение -- полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком!
По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски все прибрано к месту и еще по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачева.
И, уж совсем пораженный, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня! Значит, здесь все наши. Наконец-то мы все вместе!
Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костер. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток -- пусто. Во второй -- неубранные постели и туча комаров...
Вдруг до слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачев, нагнувшись над "заказчиком", скрипящими ножницами кроит из брезента по нему штаны.
-- Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! -- озабоченно ворчит Пугачев.
-- Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог... Девчата смеются, стропилой зовут, -- добродушно кряхтит лежащий.
-- Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили...
-- Заказы на пошив здесь принимаются? -- не выдерживаю я.
Пугачев изумленно оглядывается, ножницы выпадают из его рук.
-- Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись, ожидая.
Мы крепко обнялись.
Невыразимо приятно почувствовать рядом этого человека, с которым пройден большой нелегкий путь. Всегда вместе -- двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин Союза. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг о друге, ждали встречи.
-- Бородищу-то отпустил, не узнать! -- говорю я, рассматривая Пугачева.
-- В этом-то и сила! Люди у меня на подбор, богатыри, словом не возьмешь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, -- смеется Трофим Васильевич и продолжает: -- Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас. Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа.
-- Сейчас подъедет.
-- То есть, как подъедет?
-- Попалась нам на Утуке краснощекая попутчица с оленями... Вот и они! -- На тропе послышался женский голос:
-- Мод... мод...
Пришел караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором.
Два Трофима: Пугачев и Королев -- с детской радостью осматривают друг друга, а затем надолго сплетаются в объятиях.
Они оба -- воспитанники нашего экспедиционного коллектива, оба давно стали для меня родными. Эти люди, такие разные по своему прошлому и по характерам, ни в чем не повторяющие друг друга, связаны нерасторжимой дружбой, закаленной в труднейших походах.
-- Ну-ка, погляди на меня, воскресший из мертвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? -- растроганно говорит Пугачев, не выпуская друга из объятий.
-- Все прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать!
-- А Нина?
Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаенные мысли омрачают его лицо.
-- У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней.
-- И сразу свадьбу! -- перебивает его Пугачев.
-- Там видно будет...
-- Пронька, где ты, опять дрыхнешь, айда сюда! -- кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам.
-- Тут я, -- слышится оттуда.
-- Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается.
Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит.
А Хутама отчужденно смотрит на всех нас, видимо, ей не все понятно в наших разговорах и отношениях друг с другом. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут, в тишине знойного дня, над разомлевшим от истомы лагерем, раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишенных ласки людей. Детский крик напоминает им о многом...
Хутама долго кормила малышей, и что-то ласково, почти шепотом, рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной.
А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжелые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом, баловалась молния, синеватые отсветы трепетали над всплывшими из мрака вершинами.
Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум.
А тучи уже нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко ее руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя.
Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она придвинула костер поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на нее, дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему!
И дети молча таращились на грозовые небеса, слушали, что творится в мире.
С черного неба на затаившиеся горы обрушились тяжелые раскаты грома. Они повторялись снова и снова, все ближе, все тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, в воздухе стоял непрекращающийся гул.
Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки.
Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костер, уже напиталась водою почва, но возле толстого ствола лиственницы еще остается крошечный клочок сухой земли, на нем-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице ее ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в черное небо и о чем-то раздумывает.
Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костер и прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось.
Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня.
Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом, прозрачном небе дотлевают последние лучи. По мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера.
Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таежные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистому руслу.
Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королев в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные -- вызывает штаб.
Готовится ужин.
В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краев захлестнула тьма.
Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый окрик Улукиткана, подбадривающего оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели стариков, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку.
-- Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, -- говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. -- Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить, место худое, следа зверя нет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи?
-- Погода задержала.
Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей, вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме.
Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря.
Подразделение Пугачева состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой -- самого Пугачева. Все они крепко спаяны в один коллектив. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть Пугачева над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм.
У тайги с геодезистами свои давние счеты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, -- сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряженная борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещенных скупыми бликами костра, на их истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины -- и с гордостью думаю, сколько дерзновенной силы и воли живет в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли.
Карта... Сколько человеческого труда, героизма вложено в нее! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зеленые клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей, когда читаете глубины морей и океанов...
Отряд Пугачева еще долго будет трудиться на Становом. Еще только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придется проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки.
Не раз у них со спины слезет кожа, натертая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку обуздать дикое, первобытное.
Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побежденный Становой!
Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачева, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? Поскольку еще нет на этих горах ориентиров, а большинство рек и вершин еще не имеет названий, решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом. Ему суждено стать местом будущих встреч, через него пройдет путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет организован склад запасов продовольствия для всего района. В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас.
Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И вся необъятная теснина словно колышется.
Мы с Пугачевым одни остаемся под открытым небом. Я думаю о том, как нелегко достается ему благополучие подразделения, сколько трудностей еще впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько еще горечи он хлебнет на скалистых вершинах Станового!
Трофим Васильевич сидит напротив, завертывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками -- готовится спать. На освещенном его лице еще не растаял след забот и тревог прошедшего дня.
-- Тяжело, Трофим Васильевич? -- тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королева, я всегда зову его по имени и отчеству.
-- Не в этом беда, -- отвечает он. -- Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не все им сразу дается. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись и -- поминай как звали человека!
-- А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться...
-- Знаю, надо, но зачем было всех забирать, -- упрямо возражает Пугачев.
-- Не всех. Думаю, и этих молодцов ты обучишь. Меня беспокоит другое: управишься ли ты с заданием? Работы много.
-- Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, кто знает, с чем еще мы тут можем столкнуться?!
-- А если не завершишь работ -- сам знаешь, во что обойдется на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать еще одно подразделение.
Пугачев поднимает голову, косит на меня свои глаза.
-- Зачем?
-- Тебе в помощь.
Он ежится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завернутые в портянки ноги и бросает с обидой:
-- Сами управимся...
Я чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его безапелляционное "сами управимся". Искать помощь на стороне -- этим недугом он не страдает. По-юношески влюбленный в свое дело, привыкший все додумывать и рассчитывать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив больше ни слова, он и уснул обиженный.
Я долго смотрю на Пугачева, согнувшегося в комочек. Только люди с неугасимой энергией, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос -- неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таежного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивее. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится проспать восход... И я не знаю случая, чтобы его опередило утро.
День начался хмурым рассветом. Трофим Королев с вечера предупредил все наши полевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачев уже командовал своим подразделением. Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков; каюров заставил пересмотреть вьючные седла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаепитием и о чем-то беседуют.
После завтрака мы с Пугачевым отправляемся на голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте принять его, -- и там, обозрев хребет с большой высоты, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения.
Завтра все мы покинем Утук.
Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачевым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я дарю ей пачку сахару, Королев -- два метра ситца для близнецов, а Пугачев -- пачку барнаульской махорки. От своих скромных продовольственных остатков уделяем ей еще немного муки.
Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем ее за лагерь, и она исчезает с глаз в густых зарослях берегового леса.
Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачевым.
-- А вы не пускайте Трофима Васильевича вперед, за ним ведь: не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ему в котомку подбросить для торможения! -- шутя говорит кто-то из рабочих.
Пугачев сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но довольная улыбка выдает его.
IV. С Пугачевым на голец. Прощай, Становой! Мы пройдем по Мае! Последняя переправа. Одинокий крик чайки. Лагерь на берегу Мулама. Маршрут не отменяется!
Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло, и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка.
Я думаю о том, что, вероятно, это мое последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я еще раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием бы не пошел туда, не расстался с горами, но работа есть работа.
Идем долго. Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведет нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх к черным туфам. Когда-нибудь придет сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигнуты дворцы культуры, университеты, города. А пока что огромные, не поддающиеся учету запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие богатства, ревниво оберегаемые суровой природой Станового.
Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы -- гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения.
Пугачев верен себе, бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он все время в движении.
-- Да присядь ты, отдохни, успокой сердце, -- уже который раз говорю я ему.
-- А вот за тем поворотом есть утес с хорошим видом, залюбуешься, -там и отдохнем!
Но за поворотом все та же непролазная чаща, сквозь которую вьется прорубленная топорами узенькая тропка, а "вид" составляет кусочек неба над нашими головами.
-- Память подводить стала, -- лукаво оправдывается Пугачев. -- Помню утес, но он ведь вон за тем носком, недалеко.
-- Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич.
Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается.
-- Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?
-- Привычка, -- отвечает он спокойно. -- С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдем на пик, боже упаси, если кто обгонит меня -- изведусь! Вот ведь какой во мне черт живет! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Федора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе все у "его горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосет меня зависть, точит втихомолку -- боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!
-- Но ведь так не может продолжаться всю жизнь!
-- Я и то подумываю, что придет время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да еще и притопчут... Тогда уйду из тайги, брошу к черту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачеву: был конь, да изъездился!
-- Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.
-- Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите -- тише на поворотах! Поздно!
-- Но ведь от того, что ты всюду сам, все сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь...
-- Вот это не верно, -- гневно протестует он. -- У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я... Однако что же мы засиделись! -- вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше.
Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мертвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.
Подъем становится все круче. Идем по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачев, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет.
Под макушкой гольца он все же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх.
Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом.
Упираясь тяжелыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покоренной вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним " впаяна в скалу на веки веков марка. Во всем этом сооружении, еще пахнущем человеческим потом, нет и намека на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.
Узнаю безграничную скромность Пугачева.
А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о ее творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжелыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.
Сейчас на вершине гольца еще свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.
Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряженные с большой физической нагрузкой для человека.
Почти час уходит на приемку пункта. Ничего не скажешь -- знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачев показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом.
Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.
На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное, как море, и, как последнее, беспредельное. Беспокойное чувство усугубляется еще полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения.
Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали еще более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведенных мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей.
В лагерь вернулись поздно. Люди еще не спят. Горят костры. Дышит прохладой звездное небо.
-- Вас ждет у микрофона Хетагуров, -- встретил меня Трофим.
-- Что случилось?
-- У него есть какое-то сообщение.
Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чая и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачев. Остальные разошлись спать.
Трофим дает последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит четко, впечатление такое, будто он сидит рядом за палаткой.
-- Где находишься, Хамыц, как дела на южном участке? -- спрашиваю я.
И вскоре новое открытие, да еще какое, заставляет сильно забиться сердце -- поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свернутой из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперед, не разбирая, что под ними -- валежник, рытвины или пни...
Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь.
-- Бойка! Бойка!.. -- исступленно кричу, узнав свою собаку.
Она с разбегу бросается мне на грудь, визжит от радости. Я прижимаю ее, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники!
А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински, уступает ему свое место возле меня.
Я тороплюсь дальше. События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди, сквозь густые кроны лиственниц, пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут, среди низких стлаников, передо мною возникает чудесное, как мираж, видение -- полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком!
По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски все прибрано к месту и еще по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачева.
И, уж совсем пораженный, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня! Значит, здесь все наши. Наконец-то мы все вместе!
Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костер. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток -- пусто. Во второй -- неубранные постели и туча комаров...
Вдруг до слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачев, нагнувшись над "заказчиком", скрипящими ножницами кроит из брезента по нему штаны.
-- Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! -- озабоченно ворчит Пугачев.
-- Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог... Девчата смеются, стропилой зовут, -- добродушно кряхтит лежащий.
-- Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили...
-- Заказы на пошив здесь принимаются? -- не выдерживаю я.
Пугачев изумленно оглядывается, ножницы выпадают из его рук.
-- Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись, ожидая.
Мы крепко обнялись.
Невыразимо приятно почувствовать рядом этого человека, с которым пройден большой нелегкий путь. Всегда вместе -- двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин Союза. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг о друге, ждали встречи.
-- Бородищу-то отпустил, не узнать! -- говорю я, рассматривая Пугачева.
-- В этом-то и сила! Люди у меня на подбор, богатыри, словом не возьмешь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, -- смеется Трофим Васильевич и продолжает: -- Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас. Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа.
-- Сейчас подъедет.
-- То есть, как подъедет?
-- Попалась нам на Утуке краснощекая попутчица с оленями... Вот и они! -- На тропе послышался женский голос:
-- Мод... мод...
Пришел караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором.
Два Трофима: Пугачев и Королев -- с детской радостью осматривают друг друга, а затем надолго сплетаются в объятиях.
Они оба -- воспитанники нашего экспедиционного коллектива, оба давно стали для меня родными. Эти люди, такие разные по своему прошлому и по характерам, ни в чем не повторяющие друг друга, связаны нерасторжимой дружбой, закаленной в труднейших походах.
-- Ну-ка, погляди на меня, воскресший из мертвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? -- растроганно говорит Пугачев, не выпуская друга из объятий.
-- Все прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать!
-- А Нина?
Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаенные мысли омрачают его лицо.
-- У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней.
-- И сразу свадьбу! -- перебивает его Пугачев.
-- Там видно будет...
-- Пронька, где ты, опять дрыхнешь, айда сюда! -- кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам.
-- Тут я, -- слышится оттуда.
-- Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается.
Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит.
А Хутама отчужденно смотрит на всех нас, видимо, ей не все понятно в наших разговорах и отношениях друг с другом. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут, в тишине знойного дня, над разомлевшим от истомы лагерем, раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишенных ласки людей. Детский крик напоминает им о многом...
Хутама долго кормила малышей, и что-то ласково, почти шепотом, рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной.
А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжелые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом, баловалась молния, синеватые отсветы трепетали над всплывшими из мрака вершинами.
Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум.
А тучи уже нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко ее руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя.
Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она придвинула костер поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на нее, дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему!
И дети молча таращились на грозовые небеса, слушали, что творится в мире.
С черного неба на затаившиеся горы обрушились тяжелые раскаты грома. Они повторялись снова и снова, все ближе, все тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, в воздухе стоял непрекращающийся гул.
Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки.
Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костер, уже напиталась водою почва, но возле толстого ствола лиственницы еще остается крошечный клочок сухой земли, на нем-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице ее ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в черное небо и о чем-то раздумывает.
Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костер и прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось.
Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня.
Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом, прозрачном небе дотлевают последние лучи. По мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера.
Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таежные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистому руслу.
Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королев в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные -- вызывает штаб.
Готовится ужин.
В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краев захлестнула тьма.
Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый окрик Улукиткана, подбадривающего оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели стариков, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку.
-- Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, -- говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. -- Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить, место худое, следа зверя нет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи?
-- Погода задержала.
Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей, вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме.
Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря.
Подразделение Пугачева состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой -- самого Пугачева. Все они крепко спаяны в один коллектив. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть Пугачева над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм.
У тайги с геодезистами свои давние счеты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, -- сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряженная борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещенных скупыми бликами костра, на их истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины -- и с гордостью думаю, сколько дерзновенной силы и воли живет в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли.
Карта... Сколько человеческого труда, героизма вложено в нее! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зеленые клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей, когда читаете глубины морей и океанов...
Отряд Пугачева еще долго будет трудиться на Становом. Еще только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придется проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки.
Не раз у них со спины слезет кожа, натертая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку обуздать дикое, первобытное.
Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побежденный Становой!
Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачева, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? Поскольку еще нет на этих горах ориентиров, а большинство рек и вершин еще не имеет названий, решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом. Ему суждено стать местом будущих встреч, через него пройдет путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет организован склад запасов продовольствия для всего района. В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас.
Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И вся необъятная теснина словно колышется.
Мы с Пугачевым одни остаемся под открытым небом. Я думаю о том, как нелегко достается ему благополучие подразделения, сколько трудностей еще впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько еще горечи он хлебнет на скалистых вершинах Станового!
Трофим Васильевич сидит напротив, завертывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками -- готовится спать. На освещенном его лице еще не растаял след забот и тревог прошедшего дня.
-- Тяжело, Трофим Васильевич? -- тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королева, я всегда зову его по имени и отчеству.
-- Не в этом беда, -- отвечает он. -- Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не все им сразу дается. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись и -- поминай как звали человека!
-- А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться...
-- Знаю, надо, но зачем было всех забирать, -- упрямо возражает Пугачев.
-- Не всех. Думаю, и этих молодцов ты обучишь. Меня беспокоит другое: управишься ли ты с заданием? Работы много.
-- Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, кто знает, с чем еще мы тут можем столкнуться?!
-- А если не завершишь работ -- сам знаешь, во что обойдется на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать еще одно подразделение.
Пугачев поднимает голову, косит на меня свои глаза.
-- Зачем?
-- Тебе в помощь.
Он ежится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завернутые в портянки ноги и бросает с обидой:
-- Сами управимся...
Я чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его безапелляционное "сами управимся". Искать помощь на стороне -- этим недугом он не страдает. По-юношески влюбленный в свое дело, привыкший все додумывать и рассчитывать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив больше ни слова, он и уснул обиженный.
Я долго смотрю на Пугачева, согнувшегося в комочек. Только люди с неугасимой энергией, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос -- неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таежного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивее. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится проспать восход... И я не знаю случая, чтобы его опередило утро.
День начался хмурым рассветом. Трофим Королев с вечера предупредил все наши полевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачев уже командовал своим подразделением. Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков; каюров заставил пересмотреть вьючные седла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаепитием и о чем-то беседуют.
После завтрака мы с Пугачевым отправляемся на голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте принять его, -- и там, обозрев хребет с большой высоты, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения.
Завтра все мы покинем Утук.
Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачевым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я дарю ей пачку сахару, Королев -- два метра ситца для близнецов, а Пугачев -- пачку барнаульской махорки. От своих скромных продовольственных остатков уделяем ей еще немного муки.
Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем ее за лагерь, и она исчезает с глаз в густых зарослях берегового леса.
Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачевым.
-- А вы не пускайте Трофима Васильевича вперед, за ним ведь: не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ему в котомку подбросить для торможения! -- шутя говорит кто-то из рабочих.
Пугачев сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но довольная улыбка выдает его.
IV. С Пугачевым на голец. Прощай, Становой! Мы пройдем по Мае! Последняя переправа. Одинокий крик чайки. Лагерь на берегу Мулама. Маршрут не отменяется!
Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло, и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка.
Я думаю о том, что, вероятно, это мое последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я еще раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием бы не пошел туда, не расстался с горами, но работа есть работа.
Идем долго. Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведет нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх к черным туфам. Когда-нибудь придет сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигнуты дворцы культуры, университеты, города. А пока что огромные, не поддающиеся учету запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие богатства, ревниво оберегаемые суровой природой Станового.
Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы -- гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения.
Пугачев верен себе, бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он все время в движении.
-- Да присядь ты, отдохни, успокой сердце, -- уже который раз говорю я ему.
-- А вот за тем поворотом есть утес с хорошим видом, залюбуешься, -там и отдохнем!
Но за поворотом все та же непролазная чаща, сквозь которую вьется прорубленная топорами узенькая тропка, а "вид" составляет кусочек неба над нашими головами.
-- Память подводить стала, -- лукаво оправдывается Пугачев. -- Помню утес, но он ведь вон за тем носком, недалеко.
-- Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич.
Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается.
-- Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?
-- Привычка, -- отвечает он спокойно. -- С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдем на пик, боже упаси, если кто обгонит меня -- изведусь! Вот ведь какой во мне черт живет! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Федора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе все у "его горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосет меня зависть, точит втихомолку -- боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!
-- Но ведь так не может продолжаться всю жизнь!
-- Я и то подумываю, что придет время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да еще и притопчут... Тогда уйду из тайги, брошу к черту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачеву: был конь, да изъездился!
-- Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.
-- Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите -- тише на поворотах! Поздно!
-- Но ведь от того, что ты всюду сам, все сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь...
-- Вот это не верно, -- гневно протестует он. -- У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я... Однако что же мы засиделись! -- вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше.
Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мертвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.
Подъем становится все круче. Идем по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачев, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет.
Под макушкой гольца он все же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх.
Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом.
Упираясь тяжелыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покоренной вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним " впаяна в скалу на веки веков марка. Во всем этом сооружении, еще пахнущем человеческим потом, нет и намека на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.
Узнаю безграничную скромность Пугачева.
А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о ее творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжелыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.
Сейчас на вершине гольца еще свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.
Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряженные с большой физической нагрузкой для человека.
Почти час уходит на приемку пункта. Ничего не скажешь -- знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачев показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом.
Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.
На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное, как море, и, как последнее, беспредельное. Беспокойное чувство усугубляется еще полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения.
Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали еще более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведенных мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей.
В лагерь вернулись поздно. Люди еще не спят. Горят костры. Дышит прохладой звездное небо.
-- Вас ждет у микрофона Хетагуров, -- встретил меня Трофим.
-- Что случилось?
-- У него есть какое-то сообщение.
Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чая и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачев. Остальные разошлись спать.
Трофим дает последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит четко, впечатление такое, будто он сидит рядом за палаткой.
-- Где находишься, Хамыц, как дела на южном участке? -- спрашиваю я.