-- Вы снизу носите дрова? -- удивляется она. Кажется, это больше всего поразило ее.
   -- А воду берем еще ниже.
   -- Я бы скорее согласилась жить без костра и без чая.
   -- В этом нет надобности. Мы привычны, иначе обленишься.
   -- И одичаешь, -- добавляю я.
   -- Это уж обязательно. -- Он мельком осматривает себя сверху, затыкает в брюки передний край рубашки и со смущением замечает, какие у него безобразные сапоги: задники сильно скосились набок, причем, в одну сторону, левый оскалился, и, хотя он стянут ремешком и Михаил Михайлович старается ногу поднимать повыше, сапог так и норовит пастью впиться в камни.
   Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою широкую спину вязанку стланикового сушника. Косые лучи солнца лижут горы. Густые тени уже наполнили ущелья. Оконтурились лохматые края откосов. Теперь хребты, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы -- каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое -- испытание временем...
   Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой посуды, костерок, зажатый двумя обломками, на которые ставятся котелок с варевом, оленьи седла, потки, клочки вычислительной бумаги. Поодаль валяются донельзя истоптанные ботинки, на камнях выветриваются спальные мешки, вывернутые шерстью наружу.
   Отпущенные олени легли на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям -- своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному, и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет, -- слишком велика у них сила привязанности к людям;
   Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем ее под полог. Она улыбается. На распухшем бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели.
   Гостья сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони под щеку и со вздохом уходит в сон.
   Огромная туча, грязно-синяя с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Ее толстое тело походит на странную крепость, с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немыми символами орудия. Туча тяжелеет, гасит теплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обреченное, но все еще сильное, пронизывает крепость и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, все слабеющего, меркнущего...
   Из всех вечеров, какие я помню, этот был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный.
   Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинуты к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающихся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами.
   -- Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь?
   -- Надо бы, да помощник с рабочими ушел в ущелье за водою.
   -- Может, я заменю его?
   -- Тогда пошли.
   До шпиля, где над бетонным туром возвышается пирамида, метров триста крутизны. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечернюю тайгу.
   Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент -- тяжелый теодолит, приводит его в рабочее положение. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густым облаком, словно серым шинельным сукном.
   -- Голец Сага -- видишь? -- говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра.
   За Маей, скрытой от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчлененный мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу -- господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До нее по прямой километров сорок!
   Михаил Михайлович наводит на вершину тяжелую трубу инструмента, припадает глазами к окуляру.
   -- Дьявольщина! -- досадует он. -- Пирамида плохо видна -- плохая проектировка.
   -- Может, глаза твои устали от долгой работы, дай взгляну.
   Он уступает мне место у инструмента. В трубу, с большим оптическим увеличением, Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло, в синеве далеких гор. С таким изображением ее, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно -- это палатка Трофима.
   -- Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдение? -- спрашиваю я.
   -- Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением на Сагу. Их немного.
   Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и пока ловит в биссектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отсчетов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой, и хотя программа вычислений здесь, у инструмента, очень упрощенная, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой.
   -- Миша, не торопись, не дай оскандалиться, -- умоляю я.
   Он смеется:
   -- Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь.
   -- А двадцатилетняя дружба?
   -- Этого не предусматривает инструкция.
   -- Зря обрадовался, я ведь пошутил.
   -- У нас есть время проверить, шутишь ли ты. Его лицо вдруг становится серьезным.
   -- Сорок пять градусов, тридцать две минуты, двадцать шесть и шесть, двадцать шесть и четыре, -- тянет он нараспев.
   ...Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний прием Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты.
   -- Ты и теперь недоволен? -- спрашиваю я.
   -- Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, -- беззлобно выговаривает он мне за исправления на страницах журнала.
   Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь.
   -- Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, -- говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням.
   -- За что?
   -- Мой-то пункт последний, соседи сегодня заканчивают. Шутка ли, до снегопада свернуть такую работу.
   -- Что же, согласен, если закончишь. Но имей в виду, с меня всем уже столько причитается, что и волос на голове не хватит.
   -- Тут осторожнее, держись правее, -- предупреждает спутник и уползает в темноту.
   Далеко внизу мерцает огонек костра, а кажется, будто живая звезда свалилась на дно глубокого провала. Справа заметно сверкает восток. Оттуда, из бездны бездн, на сторожевые пики льется голубоватый свет, все сильнее, все ярче. Появляется луна. Она выползает на ребро гольца холодным шаром и, кажется, вот-вот сорвется в пропасть.
   В лагере все спят. Лишь останец настороженно караулит немое пространство. Палатка, пологи, утварь, костерок между сложенных камней и уснувший возле него Улукиткан -- все это ночью, под луною, поистине сказка!
   Рядом с Улукитканом спит Майка, положив голову на вытянутые передние ноги и поджав под себя задние. С тех пор, как не стало в стаде Баюткана, кому она рабски подражала во всем, Майка больше привязалась к старику. Как бы далеко ни кормилась, ночью непременно придет к нему на стоянку. И хотя Улукиткан свое чувство хранит глубоко под внешним спокойствием, отделывается молчанием, но мы знаем -- в его сердце живет безграничная любовь к Майке.
   Второй год эта чудесная оленушка путешествует с нами. Она радует нас своею молодостью, своими шалостями. Ее характер стал еще независимее: у дымокуров старые почтенные олени уступают ей лучшее место; поссорившись с собаками, она угрожающе набрасывается на них, и те, опытные зверовые лайки, не смеют огрызнуться, спасаются бегством. Если же Майка, утомленная длительным походом, доверчиво уснет на стоянке, по-детски разбросав уставшие ноги, никто не шумит, разговаривают шепотом, упаси бог, кто стукнет топором или загремит посудой. Словом, все мы: люди, олени, собаки -- подпали под влияние Майки, и она стала маленькой хозяйкой нашей кочевой жизни.
   Я уже говорил, что для Улукиткана, человека суеверного, новорожденный теленок -- символ счастья. Майку старик боготворит. Оно и понятно: старому эвенку, прожившему всю тяжелую жизнь в постоянном уединении, в тайге, трудно избавиться от суеверия. И когда я думаю о привязанности Улукиткана к Майке, не могу представить, что станется с ним, если Майки не будет рядом?
   Этому суждено было случиться в следующем году...
   Наступила осень. Тайга, облитая густым, немеркнущим закатом, отдыхала в тишине. Мы с Улукитканом вдвоем пробирались к истокам Маймакана. Там, на каменных вершинах Джугджура, работали наши отряды геодезистов, и мы заранее условились, что я посещу их в это время.
   Шли от озера Токо на восток, без тропы, вдоль хребта. Давно потеряли счет речкам. Позади остались буйные Аян, Учур, Чумикан, а впереди лежала незнакомая земля, безлюдье, глушь, и где-то в неприветливых складках гор прятались истоки Маймакана.
   Улукиткан, впервые попав в этот район, осторожно вел караван, ориентируясь по Джугджуру.
   Нас и в тот год сопровождала Майка. Она была уже взрослая самка, выхоленная тайгою и человеческой лаской. С возрастом она немного одичала, стала вожаком стада, но отношения ее со стариком остались прежними. Она знала только его руки.
   Шли долго, скучно. Путь казался неодолимым. Трудно представить, как нам надоели мари, гнус, безмолвие и синеющее в вышине безоблачное небо. На всем протяжении ни единого следа человека. Иногда мы выходили на сопки, чтобы осмотреть местность, и нам открывалась безграничная тайга, бедная, рваная. Мы уже не верили, что есть на свете речка Маймакан и что когда-нибудь доберемся до своих. Но надежда, подобно огню, спрятанному в глубине торфяных пластов, никогда не угасала в наших сердцах.
   И вот однажды, к концу дня, подойдя к ручью, мы увидели траву, примятую олочами. Проводник ощупал след, прошелся по нему, сказал, обрадованный:
   -- Совсем недавно люди ходи, -- и, как бы в доказательство его слов, близко загремело ботало, затем послышался лай собак.
   Тут уж действительно обрадуешься не только другу, но и врагу. Мигом слетела усталость. Старик, по-юношески вскочив на своего учага, погнал его, покрикивая на идущих в связке оленей.
   На полянке, куда выбрались из чащи, мы увидели изумленных нашим неожиданным появлением колхозных пастухов. Они тоже только что пришли на поляну и еще не успели поставить чумы, развести костер.
   С дюжину пестрых собак окружило караван. Майке эта шумная компания не понравилась. Неожиданно для всех она вырвалась вперед к псам, била всеми четырьмя ногами, подпрыгивала высоко, как козел, но собаки оказались не из трусливых. Ей бы несдобровать, уж и досталось бы, да вовремя вмешались пастухи.
   -- Для чего вам столько собак? -- спросил я, протягивая руку пожилому коренастому эвенку.
   -- Ты думаешь, это много? Скоро начнем пушнину добывать, какие хорошо искать белку будут или сохатого держать, останутся жить, а другие на варежки пойдут, еще не хватит.
   Мы поздоровались с остальными.
   -- Откуда у вас такая матка? -- не скрывая восторга, неожиданно спросила молодая пастушка, показывая на Майку и окидывая ее взглядом знатока. Тут только я заметил, что наша четвероногая спутница буквально приворожила всех.
   Улукиткан умышленно молчал, дескать, полюбуйтесь ею, позавидуйте. А Майка, точно понимая, что попала на смотрины, важно вышагивала по стойбищу, демонстрируя перед эвенками то круглый зад, прикрытый белым фартучком, то пышные бока, вертела чуточку заостренной головою, украшенной изящными рожками.
   -- Однако, не худо было бы получить от нее племя, -- сказал старший пастух, не отрывая глаз от Майки, и, повернувшись к Улукиткану, добавил деловито: -- Может, сладим, бери за нее любого учага из стада.
   Лицо старика помрачнело.
   -- Ты хочешь отобрать у меня счастье, кому нужна пустая жизнь? -ответил он и. считая разговор законченным, стал развьючивать оленя.
   -- Два учага на выбор дадим, подумай, цена не малая, -- азартно предложил пожилой пастух.
   -- Если ты снимешь рукою с неба орла, и то мало будет, -- ответил старик твердо, а сам, вижу, в восторге. Еще бы, Майка получила такую оценку пастухов!
   К вечеру "а поляну к новому стойбищу пригнали стадо оленей, состоящее главным образом из племенных самок и молодняка. Уставшие животные разбрелись по редколесью, и там в глубине сумрака замер невнятный шепоток колокольчиков. Но десятка полтора попрошаек осталось на стоянке. Олени тщательно обшарили лагерь и, не найдя чем поживиться, набросились на наши вьюки. Пришлось убрать багаж в палатку.
   Большой костер освещал поляну, берестяные чумы пастухов, этих трудолюбивых кочевников нашего времени. Они живут в тайге со своими семьями, неотступно следуя за стадом до предгорий Джугджура. Их богатство, состоящее из домашней утвари, постелей и одежды, укладывается в несколько вьюков. Их желания -- не оставаться долго на одном месте. Эти люди совсем не требовательны в своих потребностях. Мы с Улукитканом по сравнению с ними живем с комфортом.
   Пастухи, отдаленные от жилых мест огромными пустырями, бывают бесконечно рады повстречавшемуся человеку. Их представление о внешнем мире складывается в основном из тех отрывочных сведений, которые приносят с собою случайные гости. Вот почему так радушно встретили нас кочевники. Мужчины и женщины помогли развьючить оленей, поставить палатку, дети дружно таскали хвою для постелей.
   В вышине провожали день белохвостые орланы. Багровый закат сливался с лесом, опаленным осенним пожаром, золотил на поляне синие, в зрелой ягоде, кусты голубики. Ночной ветерок гладил увядшие листья берез, и те шепотком умоляли его не срывать их, подождать до утра...
   Только ночью исчез гнус. Мы сняли накомарники. Пастухи угощали нас чаем с густым оленьим молоком и с жадностью выпытывали новости. Их все интересовало: жизнь страны, куда кочует белка, кого встречали мы на пути и какая нужда привела нас в этот дикий край? В разговоре я произнес имя своего спутника. И тут только пастухи узнали, что их гостем является тот самый Улукиткан, добрая молва о котором растеклась далеко за пределы родного стойбища. Все забыли про ночь. Разговор неожиданно затянулся.
   Пастухи знали, что Улукиткану много лет, что добрую половину из них он прожил еще до революции, лесным кочевником, и много знает из прошлого их славного народа. Говорил только Улукиткан. Ему было что вспомнить...
   Когда погас костер и люди уснули, на стоянку снова заявились олени-попрошайки. Они стали атаковать нашу палатку. И я, чтобы избавиться от назойливых животных, необдуманно угостил их солью. Вот когда мы оказались в настоящей засаде! Всю ночь олени толклись у палатки, просовывали свои безобидные морды в щели, а одному молодому оленю даже удалось поднять головной борт и пробраться внутрь...
   Утро началось с того, что Улукиткану подарили легкую дошку из пыжиков. Старик не захотел остаться в долгу, но чем ответить? В тот год я преподнес ему шестикратный бинокль с просветленной оптикой. Его он хранил как драгоценную вещь на дне потки, бережно завернутым в замшевый лоскут. Расстаться с ним ему, видно, было не под силу. Другого он ничего не имел. Тогда старик развинтил бинокль, одну половину оставил себе, а вторую подарил старшему стойбища. Боже, какая же это была радость для пастухов! Им действительно бинокль был необходим, особенно осенью, когда олени в поисках грибов уходят далеко от стоянок и собирать их приходится с большим трудом.
   От пастухов мы узнали, что до наших осталось не более трех дней хода. Когда караван был готов покинуть гостеприимную стоянку, один из пастухов подошел к Улукиткану, начертил на земле витиеватую линию, затем справа от нее приложил веточку, примерно под углом 45°, и к ее краю, тоже под тем же углом, еще один маленький прутик -- это река Маймакан и левобережный приток, по которым должен был пойти наш путь. Затем пастух положил три камушка у "истоков" реки, как бы изображая ими вершины хребта, и, ткнув пальцем в крайний, сказал всего лишь несколько слов на своем языке. Улукиткан утвердительно закивал головою, взял в руки повод от переднего оленя и твердой походкой зашагал к невидимым вершинам. А я подумал: как это просто получается у истинных детей природы! У них, кроме врожденного чутья, есть свои, нам не понятные, приметы на земле, которые и служат им ориентиром в пути.
   Старик повеселел. Покачиваясь в седле, он тихо пел о том, как хорошо быть гостем у пастухов, что у него есть новая дошка и что счастье ему идет от Майки...
   Теперь мы двигались на юго-восток и более уверенно, чем в начале нашего путешествия. За холмистым предгорьем путь каравану преградили лобовые откосы Джугджура. Огибая их, мы, наконец-то, добрались до Маймакана. Сатанинская сила выносит его из узкого ущелья. Грохот воды, рев перекатов, стремительный бег и нескончаемое эхо у скал -- таковы впечатления от этой реки.
   Мы вступили в пределы больших гор. Кончилась высокоствольная лиственничная тайга, и с нею отстал гнус. На смену растительному покрову с вершин спустились потоки россыпей. Звериная тропа уводила нас внутрь загадочной щели, по дну которой кувыркался неуемный Маймакан.
   Наше появление там небо отметило проливным дождем. Какое-то время мы на ходу еше мирились с сыростью, "о когда одежда окончательно промокла и отяжелела, пришлось оборвать путь. Там мы и заночевали.
   На второй день, пройдя километров пять вверх по Маймакану, караван вышел к большому левобережному притоку. Свернув по нему, как это значилось на "карте" пастуха, мы неожиданно наткнулись на затесы, сделанные нашими людьми.
   -- Тут хорошо пойдем, -- обрадовался старик.
   Но ущелье оказалось тесным, заваленным обломками, труднодоступным для оленей. Звериная тропка то и дело перескакивала речку, разбушевавшуюся после вчерашнего дождя. Весь день мы боролись с потоком и только к вечеру выбрались на верх отрога.
   Солнце растопилось в кровавом закате.
   Караван медленно подвигался по пологому гребню, выискивая более подходящее место для ночевки. Бежавшая впереди Майка вдруг остановилась и, подняв высоко голову, старалась что-то рассмотреть. Мы подошли поближе к ней, -- слева, куда смотрела Майка, метрах в полутораста от нас, на голой возвышенности, стояли кучкой четыре сокжоя: крупный самец и три самки. Они и мы с одинаковым любопытством рассматривали друг друга. О ружье нечего было и думать -- тут только пошевельнись, и звери мигом исчезнут. Самец стоял грудью к нам, весь поглощенный нашим неожиданным появлением. Он был в брачном наряде, политый густым отблеском заката, огромный, неустрашимый. В эту осеннюю пору все в нем подчинено брачному инстинкту. Его огромные рога, в другое время ненужная уродливая надстройка, теперь превратились в устрашающую силу. Вот он грозно потряс ими и весь вздрогнул, точно пронизанный электрическим током.
   Самки покорно стояли, повернув к нам свои любопытные головы, боясь пошевелиться.
   Так длилось всего лишь несколько секунд. И вдруг звери все разом, точно сдунутые ветром, бросились вниз, скрылись за изломом. Майка рванулась за ними, но тотчас же задержалась. Вытянув морду, она громко промычала, и в этом протяжном звуке было что-то новое, только что пробудившееся в ней.
   Мы еще. не успели сделать и шага, еще в голове не окрепла увиденная картина живой природы, как на возвышенности снова появился сокжой, весь взбудораженный, могучий и злой. На миг замирая, он поднял голову и, как бы отвечая Майке, заревел страстно, призывно.
   Улукиткан сбросил бердану, но зверь исчез раньше, чем гот успел разрядить ружье. Повернувшись ко мне, старик какое-то время стоял онемевшим.
   -- Ты понимаешь, Майка уже взрослая, -- сказал он, явно потрясенный этим открытием.
   -- Почему это тебя удивило? Так должно быть.
   Он промолчал.
   Мы тронулись. Потухал закат. Чернотой наполнялись провалы, и оттуда непрерывно доносился стон удаляющегося сокжоя.
   Остановились под первой вершиной. Я занялся устройством ночлега, а старик пошел осмотреть место. Вернулся поздно.
   -- Тут совсем близко стадо баранов живет, -- сказал он, растревоженный охотничьим нетерпением. -- Какой мы будем охотники, если придем к своим без мяса. Ты как думаешь?
   -- Я бы не хотел терять день.
   -- Терять не надо. Пойдем охота до рассвета и скоро вернемся, даже если удачи не встретим.
   ...Было еще темно, но где-то в бездне, далеко за сонными хребтами, нарождался день. Мы на ногах, и можно бы отправляться на охоту, но Улукиткан утром и шагу не сделает от табора, не попив чая. Эвенки вообще неравнодушны к этому напитку, как и все северяне.
   Старик достал из потки кружку, сумочку с сахаром, кусок черствой лепешки и, дожидаясь, когда вскипит вода в котелке, сидел у огня невеселый. Последние дни он жаловался, что слишком далеко ушел от родных мест я не хотел бы тут, на чужой земле, оставлять свою могилу.
   Я, пользуясь задержкой, занялся чисткой карабина. После длительного похода надо было разобрать затвор и протереть ствол, обильно смазанный перед непогодой.
   Сквозь густую синеву ночи прорезались линии Джугджура. В лощинах таяли голубые тени, и где-то на склоне вершины, под которой мы ночевали, прокудахтал куропат, первым заметивший рассвет.
   Этот крик разбудил отдыхающих на стоянке оленей. Животные неохотно поднялись с нагретых лежек и в поисках ягеля разбрелись по низкорослому стланику.
   Старик допил чай, сложил посуду, но не торопился уходить. Что-то тревожило его.
   -- Ты почему такой скучный, сон плохой видел? -- спросил я.
   -- Нет. Разве не видишь, Майка утром не подошла -- так никогда не было, -- тихонько пожаловался он мне, и его лицо все сморщилось, как от зубной боли.
   -- Стоит ли обижаться, Улукиткан. Майку ты слишком избаловал, чтобы она стала чуждаться тебя. Еще придет.
   -- Не говори так, -- прервал он меня. -- Она хочет матерью стать. Вчера вечером видел, как она... -- но тут наше внимание привлек какой-то странный звук, долетевший до слуха со дна котловины. Похоже, что взревел медведь.
   Улукиткан встал, поднялся и я. Олени перестали кормиться. Все повернули головы в сторону звука, насторожились, как перед опасностью.
   Вот ближе треснул сучок, загремела россыпь, и уже совсем рядом послышался рев низкого тона. Из котловины на холмик выкатился рогатый зверь и замер весь на виду, огромный, дерзкий, взбудораженный. Он, казалось, забыл об опасности.
   Мы сразу узнали вчерашнего сокжоя.
   Улукиткан схватил бердану. Я никогда не видел старика таким быстрым и решительным. Он спешил. Его руки дрожали. Патрон не лез в ствол...
   А сокжой со своей дикой силой налетел на стадо. Олени рассыпались по стланику, бежали, не щадя себя, куда попало, охваченные паникой. И только Майка оставалась на месте. Ни страха, ни колебаний. Ока стояла словно завороженная красотою самца, впервые захваченная брачным инстинктом.
   Я видел, как Улукиткан выскочил вперед, пригнувшись, положил ствол берданы на камень и стал целиться.
   Сокжой, точно догадавшись о смертельной опасности, вдруг круто повернул назад. Бердана старика осеклась, еще и еще...
   -- Стреляй, ты что, не видишь?! -- гневно крикнул он мне.
   Но у меня в руках был еще не собранный затвор.
   Зверь с ходу пугнул Майку рогами, погнал вперед, и по тому, как она вдруг покорилась самцу, я догадался, что навсегда уходит от нас Майка.
   Улукиткан в отчаянии бросил на землю бердану, топтал ее ногами, проклиная на чем свет стоит. Но вдруг опомнился, поднял ружье и кинулся догонять Майку.
   Она и сокжой задержались на холмике, постояли темного, облитые восходом, и исчезли в глубине котловины. Старик торопливо бежал их следом, без шапки, на ходу перезаряжая бердану.
   Я долго собирал напуганных оленей, затем свернул лагерь, приготовил вьюки. Пора трогаться в путь, но Улукиткана все нет. Пришлось выйти на холмик. Под ним глубокая котловина ледникового происхождения, с озерком у нижнего края. Нигде никого. Только кедровки стрекотали в зарослях стланика.
   Не вернулся проводник и вечером. Я разжег большой сигнальный костер, всю ночь не спал, стрелял. Много раз доливал чайник. Все время думал о том, что если старик не убьет сокжоя -- не видать ему больше Майки.
   Наступило утро, ветреное, серое, без солнца. Густая сизая дымка накрыла горы. Вершины томились в предгрозовой тишине. Ожидался дождь, а у старика не было ни топора, ни лепешки.
   Я спустился в котловину. Долго шел вчерашним следом Майки, притоптанным копытами сокжоя. Ниже к ним присоединились три самки диких оленей, вероятно, тех, которых мы видели вечером в пути. Все они, не задерживаясь, спустились в глубину ущелья. На свежей тропке зверей были хорошо видны отпечатки олочей Улукиткана.