Таисья окликнула Семисадова. Он ловко перемахнул на берег, спросил, ласково улыбаясь:
   — Увечным каша-то?
   Таисья кивнула. Глаза ее смотрели гордо, она точно ждала чего-то от боцмана. Тот смутился, вынул из кармана трубочку, стал набивать ее, приминая табак почерневшим пальцем. На валах опять ударили пушки, по Двине далеко разнесся тяжелый, ухающий гул, боцман сказал, вслушиваясь:
   — Воюем, Таисья Антиповна… Теперь вот брандеры выпустим, пожгем его, вора, чтобы неповадно было…
   Таисья все смотрела в глаза Семисадову, было видно, что она не слушает его. Спросила:
   — Люди говорят, господин боцман, кормщиком у них Иван Савватеевич шел. Так оно?
   — Он и шел! — сразу ответил Семисадов, точно ждал этого вопроса и теперь радовался, что мог на него ответить. — Он и шел, Иван Савватеевич! Ему честь, ему слава вовеки!
   Она кивнула спокойно и пошла дальше по камням, возле рва. Семисадов шагнул за нею, испугавшись какой-то перемены, которая произошла в ее лице, попытался взять из ее рук тяжелую мису, но она сказала, что донесет сама — не боцманское дело носить харчи, есть на то женки да вдовы. И светлые слезы вдруг брызнули из ее глаз. А Семисадов ковылял рядом с ней и, нисколько не веря своим словам, утешал:
   — Вернется он, Таисья Антиповна! Вернется, ты верь! Кому как в книге живота написано, а ему жить долго, ему вот как долго жить. Он в семи водах мытый, с золой кипяченый, утоплый, на Груманте похороненный, снегами запорошенный, морозами замороженный, а живой. Ты меня слушай, Таисья Антиповна, слушай меня, я худого не скажу, сам вож корабельный, знаю, каков он мужик — Иван Рябов сын Савватеев…
   Со свистом, с грохотом в середину двора упало одно ядро, потом другое, высоко над валами завизжала картечь. Семисадов повернул обратно к брандерам, крича на берегу Таисье:
   — Возвернется, ты верь! Живой он!
   — Кто живой, дяденька? — спросил молодой матрос, ладивший крючья на мачте брандера.
   — Дяденька, дяденька! — всердцах передразнил Семисадов. — Какой я тебе дяденька? Я боцман, а не дяденька! Криво крюк стоит, не видишь?
   Сверху, с башни засвистел в свисток Иевлев, потом крикнул в говорную трубу:
   — Готов, боцман?
   — Гото-ов! — отвечал Семисадов.
   — Выходи, жги их, воров!
   Семисадов зажег факел, стал тыкать пламенем в запальные рога брандера, замазанные воском. Рога загорелись светло. К воротам, поставленным над водою, побежали солдаты с копьями, отвалили бревна, подняли железные брусья. Ворота заскрипели. Матросы, навалившись грудью на багры, толкали перед собою головной брандер, разгоняли его, чтобы он ходко выскочил на Двину. Семисадов ловко прыгнул в малую лодочку-посудинку, повел перед собою зажигательное судно на флагманский корабль «Корону». Другие брандеры шли сзади, ветер дул от крепости; пылающий, коптящий, жаркий карбас с шипами медленно надвигался на «Корону». Там затрещали мушкетные выстрелы, пули пробивали паруса брандера, с воющим звуком впивались в мешки с порохом, порох загорелся, загорелись и паруса. Семисадов, упершись деревяшкой в скамейку, выгребал на флагманский корабль, толкая перед собою пылающий брандер и все оглядываясь, — как идут другие, нет ли где заминки. Но другие четыре пылающих карбаса шли широким полукругом чуть сзади. Над горящими карбасами летели ядра, шведские пули проносились близко от боцмана, одна царапнула по руке, другая расщепила весло. Теперь выгребать пришлось одним веслом. Поверх горящих парусов боцман уже видел громаду вздыбившегося шведского корабля, навалился еще раз — из последних сил. Карбас скулою ударился в борт «Короны», крючья и шипы впились в дерево, чадящее пламя лизнуло обшивку, по ней побежали золотые искры. Сверху в Семисадова палили из мушкетов и ружей, совсем близко он видел усатые рожи шведов, их открытые кричащие рты, видел пушечные порты, в которых торчали изрыгающие грохот и пламя стволы пушек, видел свесившегося офицера, который махал шпагой и целился в него из пистолета. Но Семисадову было до всего этого мало дела, так поглощен он был своим брандером, его пылающими парусами, языками огня, которые яростно загибались в пушечные порты нижней палубы…
   Баграми и крючьями шведы пытались оторвать от борта прилипший брандер, но пламя лизало их руки, обжигало лица, дерево корабля уже горело. А в это время уже подходили другие брандеры, шипы с силой впивались в обшивку, пылал порох, просмоленная ветошь, пушкари бежали от своих пушек, дым и пламя застилали порты.
   Теперь били только легкие пушки верхней палубы, да и то не часто, потому что пожар отрезал подходы к крюйт-камере и подносчики пороховых картузов не могли более делать свое дело…
   Семисадов, вернувшись в крепость, с трудом приковылял к бабке Евдохе, пыхтя сел на лавку, пожаловался, что сильно ранен.
   — Где, сыночек? — участливо спросила бабинька.
   — Ноженьку, ноженьку мою белу поранило, — сказал Семисадов, — пулею поранило, бабинька…
   Старушка засуетилась, стала рвать холсты. Семисадов сидел смирный, горевал, потом отстранил бабиньку рукой, потребовал:
   — Вина, бабинька! Который человек увечен, тому вина дают, сам слышал — Сильвестр Петрович сказывал. Не скупись, бабуся…
   Евдоха усталыми руками налила гданской до краев. Семисадов перекрестился, спросил закуски. Таисья подала ему кус хлеба с салом. Боцман выпил, лихо запрокинув голову, утер рот, вздохнул. Евдоха стояла над ним с холстами, с мазью, с чистой водой. Семисадов ел.
   — Покушать, сыночек, успеешь, наперед дай перевяжу! — сказала бабинька Евдоха.
   Боцман подтянул штанину. Увечные пушкари, матрос, солдаты враз грохнули смехом: деревяшка, которая служила Семисадову вместо ноги, была внизу вся искрошена шведской пулей. Бабинька Евдоха сначала не поняла, потом засмеялась добрым старушечьим смехом, уронила холст, замахала на боцмана руками. Засмеялась и Таисья — первый раз за все эти страшные дни.
   — А чего? — басом говорил боцман. — Ранен так ранен — значит, вино и давай… А на какой ноге воюю — мое дело. Нынче на березовой, завтра на сосновой, а потом, может, и своя новая вырастет за все за мои труды. Соловецкие будто чудотворцы все могут… Помолебствуют с усердием, и пойду я на живой ноге…

6. Дело плохо!

   — Плохо! — сказал Реджер Риплей. — Плохо, Лофтус. Ваших шведов побили. Ставлю десять против одного, что это именно так!
   Лофтус заломил руки, воскликнул с тоской:
   — Я не вижу причин радоваться, сэр! Я не понимаю, почему вы так радужно настроены. И меня, и вас, и гере Лебаниуса, и гере Звенбрега ждет веревка…
   Венецианец застонал, тихий Звенбрег стал вдруг отпираться: по его словам выходило так, что он решительно ни в чем не виноват, все происшедшее с ним — глупое недоразумение, русский царь, как только увидит Звенбрега, так сразу же его отпустит…
   — Но вы забываете, что я во всем покаялся! — сказал своим гнусавым голосом Лофтус. — Моя жизнь сохранена только потому, что я был искренен с русским капитан-командором…
   Над крышей избы, служившей иноземцам тюрьмою, с визгом пролетело ядро и ударилось рядом. Кружка, стоявшая на столе, упала и разбилась. Тотчас же ударило второе ядро.
   — Вот вам и побили! — сказал Лофтус. — Мы здесь ни о чем не можем судить. Флот пришел — этого для меня достаточно. Флот его величества короля здесь.
   Реджер Риплей захохотал:
   — Где здесь? На дне? Черт бы подрал ваше величество! Сколько раз я говорил тому шведскому резиденту, который тут находился до вас, что воевать с московитами глупо, а надо с ними торговать, как торгует Англия.
   — Вы говорили! — крикнул Лофтус. — Вы говорили! А деньги вы все-таки получили от нас, сэр! И недурные деньги. Что же касается до вашей Англии…
   Пушечный мастер погрозил Лофтусу пальцем:
   — Не задевайте мою честь, Лофтус, я этого не люблю!
   — О, гордый бритт! — воскликнул Лофтус. — Гордый, оскорбленный бритт! Если бы не ваша Англия…
   Не поднимаясь с лавки, Риплей ударил Лофтуса носком башмака в бедро. Швед отпрянул к стене, белый от бешенства, ища хоть что-нибудь похожее на оружие. Венецианец с мольбою в голосе просил:
   — Господа, я прошу вас, я заклинаю вас именем всего для вас святого. Быть может, это последние наши часы…
   Риплей пил воду, ворчал:
   — Гнусная гадина! Деньги! Погоди, я еще швырну в твою поганую морду деньги! Он смеет меня попрекать деньгами! Мало я делал из-за этих денег? Ваш Карл должен бы меня осыпать золотом за то, что я делал для него в этой стране, а мне платили пустяки. Деньги!
   В избе запахло дымом, Звенбрег потянул воздух волосатыми ноздрями:
   — Где-то горит! И сильно горит…
   — У них в крепости много пожаров! — объяснил Лофтус. — Я слышу, как бегают и кричат…
   Реджер Риплей ответил со злорадством:
   — Сколько бы у них ни было пожаров — шведам в Архангельске не бывать! Архангельск останется для нас, и мы его получим…
   Он оторвал кусочек бумаги, зажег о пламя свечи, раскурил трубку.
   — Сейчас ночь или день? — спросил Лофтус.
   В избе, в которой содержались иноземцы, Иевлев накануне сражения приказал зашить окно досками.
   Риплей отвернулся. У него были часы, но разговаривать с Лофтусом он не желал. Его разбирала злоба: русские разгромили шведов, царь Петр, конечно, будет очень доволен, всех участвовавших в сражении наградят. Ну, если не всех, то многих. Его, пушечного мастера, во всяком случае наградили бы. Царь Петр дорожит такими иноземцами. И кто знает, как сложилась бы жизнь мастера Реджера Риплея, не соблазнись он шведскими деньгами, а служи только английской короне…
   Пыхтя трубкой, пушечный мастер сердился: вот Лефорт, женевец, дебошан и более ничего, даже ремесла толком не знает, а в какие персоны выскочил. Быть бы Лефорту первым министром, не умри он так рано. Умный человек! Ничего не скажешь, — понял, кому надо служить. А он, Риплей? Чем кончится вся эта глупая история? Неужели повесят? Ежели у них попался — будет худо! После Нарвы они стали сердитыми, московиты, и не слишком жалуют иноземцев…
   — Действительно, пахнет дымом! — сказал венецианец. — У меня слезятся глаза…
   Риплей пыхтел трубкой. Ему хотелось пива. Если бы он сейчас был на валу, несомненно, русский слуга подавал бы ему пиво. Он бы пил пиво и командовал стрельбой. А потом царь Петр поцеловал бы его и произвел в главные пушечные мастера. Главный пушечный мастер — это гораздо больше, чем генерал. Генералы выучиваются своему делу, а пушечные мастера — родятся. Он бы построил себе дом в Москве, посадил бы цветы, выкопал бы пруд и выписал свою Дженни. Как бы она удивилась, увидев такое великолепие. А через несколько лет обессилевшую в войне со шведами Россию завоевала бы Англия. Рано или поздно, Англия все завоюет, и глупых шведов тоже. Так говорят в Лондоне…
   — Слушайте, мы горим! — сказал Лофтус.
   Риплей сердито сплюнул. Он не любил, когда ему мешали мечтать.
   — Мы горим! — громче сказал Лофтус.
   Венецианец вскочил со своего места. Звенбрег, прижимая руки к груди, метался по избе, вскрикивал:
   — Эти варвары хотят сжечь нас живьем! Да, да!..
   Дыму было уже столько, что пламя свечи едва мерцало. Риплей забарабанил сапогом в дверь, караульный не откликнулся. Тогда Лебаниус схватил скамью и, размахнувшись, стал бить ею в рассохшиеся доски с такой силой, что одна из них сразу отскочила…
   — Эй! Зольдат! — крикнул в дыру венецианец.
   Караульщик, обычно стоявший в сенях, не отзывался. Едкий дым все полз и полз, и теперь слышен был даже треск близкого пламени.
   — Зольдат! — крикнул венецианец, надрываясь.
   Риплей выхватил из рук Лебаниуса скамью и, кашляя от копоти и дыма, ударил еще несколько раз. Отскочила вторая доска, потом третья. В углу, где стоял колченогий стол, уже горела пакля, желтые язычки пламени бегали между бревнами.
   Задыхаясь, Риплей все бил и бил скамьей, пока не вылетели все дверные доски. Но для того, чтобы спастись, надо было сломать еще одну дверь — наружную, с решеткой, обитую железом. Они опять стали бить скамьей, но дверь не поддавалась, а изба уже горела жарким огнем. Одежда на Лофтусе начала тлеть, венецианец потерял сознание, свалился на пол под ноги другим. Еще немного, и они бы сгорели все, но кто-то стал ломать дверь снаружи. Лофтус, визжа от боли — языки пламени уже хлестали его по спине, — встал на четвереньки. Риплей тоже начал опускаться на пол, когда дверь наконец распахнулась и какие-то женщины выволокли иноземцев на крепостной двор. Здесь, неподалеку от избы, лежал насмерть сраженный ядром караульщик, его разбитая алебарда валялась рядом. Женщины, жалея обожженных, принесли воды, позвали какого-то капрала; капрал побежал под свистящими ядрами — искать Иевлева. Сильвестра Петровича он не смог найти, но нашел инженера Резена, который, ничего толком не поняв из сбивчивых объяснений капрала, все-таки пришел с ним, чтобы разобраться в происшествии. Венецианец Лебаниус уже умер — задохнулся от дыма, Лофтус тоже был очень плох, судорожно зевал и стонал; один англичанин Риплей, бодро улыбнувшись, сказал, что хотел бы выпить немного русской водки, и тогда все будет хорошо. Инженер приказал принести водки, но его тут же позвали, и он побежал на валы к своим пушкам. Риплей выпил водки, сказал молодой крепенькой поморке:
   — Русский женка — доприй женка!
   Поморка засмеялась, показывая мелкие ровные зубки. Риплей подумал: «Дженни можно не выписыватъ, Дженни костлявая, можно жениться на русской женщине!» И еще выпил водки.
   Лофтус застонал, Риплей ткнул его кулаком под бок, сказал по-английски, с веселой, открытой улыбкой, чтобы русские женщины ничего дурного не подумали:
   — Вы, черт вас подери, возьмите себя в руки. Наша жизнь зависит от нас…
   Звенбрег тоже открыл глаза, стал слушать. Расплываясь в улыбке, Риплей продолжал:
   — Впоследствии мы скажем, что они сожгли венецианца и хотели сжечь нас, но сейчас наше место на валу, где палят пушки. Понимаете? Обожженные, несправедливо оскорбленные, мы, как герои, будем стрелять по шведам. Соберитесь с силами и идите за мной!
   Лофтус застонал, спросил:
   — Стрелять в шведов?
   — Когда дело идет о жизни и смерти, такие, как вы, готовы выстрелить в родного отца! — с той же открытой улыбкой сказал Риплей. — Поднимайтесь, а то мы опоздаем!
   Он первым поднялся на крепостной вал и опытным глазом старого наемника сразу оценил положение шведов: они проиграли битву, хотя еще и продолжали сражаться. На флагманском судне действовало всего несколько пушек, но команда с него уходила — корабль горел. На фрегате палили пушки батарейной палубы.
   На втором фрегате палили все пушки, но куда он годился, этот фрегат, если две яхты и третий фрегат уже готовились к тому, чтобы покинуть Двину и уйти, воспользовавшись благоприятным ветром? Последние три судна еще отстреливались, но только для того, чтобы иметь возможность уйти. Им тоже приходилось туго: ядра батареи с Маркова острова настигали их. Кроме того, Сильвестр Петрович приказал пушкарям спуститься с пушками ниже вдоль Двины и ударить по убегающему фрегату так, чтобы он потерял управление и остановил яхты…
   Здесь, на валу, у русских тоже было немало потерь, однако тут властвовал порядок, и по лицам простых пушкарей было видно: они выигрывают сражение и знают, что победят. Порядок был во всем: и в том, как споро и быстро подавались наверх ядра, и в том, как носили порох, и в том, как слушались Резена, Федосея Кузнеца и других начальных людей. И лица русских выражали суровое спокойствие, так свойственное этому народу в минуты большого труда.
   Риплей прошелся по главному выносному валу, сунул в рот трубку, засучил рукава обгорелого кафтана и сам, сильными, белыми, поросшими рыжим пухом руками, крякнув, развернул пушку «Волк», которую еще недавно чинил на Пушечном дворе. Пушка была исправная, и как только Риплей ее развернул, к нему подбежал русский парень — подручный убитого пушкаря.
   — Ох, и добрая пушка, — ласковым, юным еще голосом заговорил подручный, — ох, и палит! Только пушкаря нашего — Филиппа Филимоныча — зашибло, а мне одному не управиться, не приучен я, как нацеливать; пальнул два раза, да мимо, теперь боюсь…
   Риплей кивнул головой, велел банить ствол. Подручный обеими руками поднял банник, потом подал картуз с порохом, потом ядро. Риплей, поджав губы, сердясь на шведов, что проиграли сражение, сердясь на себя, что не угадал, кому служить, щуря глаза, навел пушку чуть пониже шканцев, выждал, покуда затихнет пальба, в тишине, громко, чтобы все на него посмотрели, крикнул сам себе команду: огонь! — и вжал фитиль в затравку. Пушка ахнула, ядро с визгом рванулось над Двиной, пробило обшивку корабля, оттуда сразу же выкинулось пламя.
   Русские пушкари посмотрели на иноземца, — хорошо ударил, может стрелять. Подручный уже обливал ствол пахучим уксусом, готовил второй заряд. Риплей пошел по валу, крепко держа трубку в зубах, выправлял пушки русским пушкарям, хлопал московитов по плечам, говорил сипло:
   — Русский пушкарь, доприй пушкарь! Ошень доприй!
   Лофтуса и Звенбрега он поставил к другой каронаде, сказал угрожающим голосом, по-английски:
   — Целиться буду я! А вы будете палить возможно чаще! Пусть все видят нас! Все!
   — Шведский флаг! — воскликнул Лофтус. — Золотой крест Швеции… Вы не смеете стрелять по этому флагу!
   Риплей больно толкнул Лофтуса в плечо, показал глазами направо: оттуда шел, опираясь на трость, бледный от потери крови и усталости капитан-командор Иевлев. Словно не замечая его, англичанин проверил заряд, повернул в цапфах ствол, вдавил фитиль. Пушка опять ударила, ядро влетело в открытый порт средней палубы…
   — Польшой викторий! — сказал он по-русски Иевлеву так громко, чтобы слышали все вокруг. — Колоссальный викторий! Шерт фосьми, проклятый швед!
   И, захохотав, добавил:
   — Ай-ай-ай, сэр! Ми чуть все не скорель в изба. Отин наш иностранец — смерть. Умереть. Он получился жаркое, та, так…
   Сильвестр Петрович широко открыл глаза, не понимая. Риплей снова наклонился к пушке:
   — Не сейчас, сэр! Сейчас надо воевать! Сейчас надо покончить с этот швед!
 
И мы оставляем тебя одного
С твоею бессмертною славой…
 
   Козлов
 
   Русского солдата мало убить, его надо еще и повалить.
   Фридрих Второй

Глава девятая

1. Ребятишки

   Как только шведы начали бомбардирование крепости, Маша повела детей в погреб. Вначале тут сидели только иевлевские девочки да Ванятка Рябов, потом Мария Никитишна стала сгонять сюда и других ребятишек, рассудив, что здесь им будет куда безопаснее, нежели на плацу, где они радостно дивились на шведские раскаленные, прыгающие по булыжникам ядра.
   Детям в погребе было скучно, особенно когда Марья Никитишна, отлучаясь к Таисье или на башню к Сильвестру Петровичу, запирала погреб снаружи чурочкой.
   Когда Марья Никитишна ушла в третий раз, Ванятка Рябов сказал твердо:
   — Пошли и мы! Чего здесь горевать!
   — Матушка не велела! — ответила послушная Ириша.
   — Да, матушка не велела! — поддержала ее Верушка.
   — Ну и сидите! — рассердился Ванятка. — Сидите здесь, а уж я пойду, насиделся…
   И не торопясь, своей рябовской походкой поднялся по приступочкам наверх. Поленце отвалилось, Ванятка вышел на плац, огляделся и обомлел: прямо против выхода из погреба ярко и весело горела крыша избы капитан-командора, та самая, где не раз он, Ванятка, гостил, где нынче остался его игрушечный, со всею оснасткою, сделанной отцом, корабль и где стояли люльки с куклами его подружек — иевлевских дочек.
   Постояв с открытым ртом, Ванятка обернулся и крикнул в погреб:
   — Ей, девы! А изба-то ваша полымем полыхает!
   «Девы» с другими ребятишками, топоча, побежали наверх и тоже открыли рты. К иевлевской избе уже спехом шли крепостные монахи, назначенные на этот день воевать с огнем, буде он появится где-нибудь в цитадели. У монахов были ведра, багры, крючья. И покуда одни тушили, другие, облившись водой, быстро врывались в избу и что-нибудь оттуда выносили; но все это были вещи, которые ни Ванятку, ни девочек не интересовали: ни корабля, ни люлек с куклами монахи не несли.
   — Ишь! — распуская губы, сказала Верунька. — Не несут!
   — Там еще лоскутков целый короб был! — кривясь от плача, произнесла Ириша.
   Ванятка на них цыкнул, они малое время не ревели. Но когда монахи вынесли скатанный ковер, Ириша вдруг вспомнила, что кукольные люльки стояли как раз на этом ковре, и во весь голос заревела. Верунька заревела за ней.
   — Ну, завели! — произнес Ванятка. — Разнюнились!
   И плечом вперед, маленький, насупленный, пошел к монахам. «Девы» перестали реветь, другие ребятишки с интересом смотрели на кормщикова сына. Ванятка переждал, пока возле ведер не будет никого из монахов, быстро вылил воду себе на голову и так же бочком, плечом вперед вошел в сени, где было очень дымно и где воняло горелым. Здесь кто-то схватил его за вихор, но он вырвался и побежал по знакомым горницам — туда, где он оставил свой оснащенный корабль среди кукол и люлек, среди лоскутков и других игрушек. Дым разъедал ему глаза, он почти ничего не видел, но все-таки нашел и корабль, и люльки, и кукол, и короб с лоскутками. Завернув все это в какую-то тряпку, он по пути еще подобрал три книги, которые давеча читал Сильвестр Петрович, и нагруженный своей добычей, черный и закоптелый выскочил на крыльцо, где кто-то из монахов поймал его и дал ему хорошую затрещину. Из рук монаха Ванятку выхватила Марья Никитишна и, плача, стала его целовать и причитать над ним. А иевлевские дочки и другие ребятишки спрашивали его — как там было, очень ли страшно или ничего.
   — Да ну! — сказал Ванятка, выкручиваясь из рук Марьи Никитишны. — Ничего там и нет такого… Дымно и паленым воняет, а так взойти и выйти даже вам можно, ничего…
   В это время еще одно шведское ядро, с воем прорезав воздух, грохнулось поблизости о камни и завертелось на булыжниках. Марья Никитишна схватила девочек и, толкая перед собою Ванятку, погнала их всех в погреб. Иринка и Верунька бежали, роняя лоскутки, за ними бежали в погреб другие дети и никак не могли понять, почему жена капитан-командора все плачет, и смеется, и опять плачет…
   В погребе Марья Никитишна развернула книги, которые вытащил Ванятка из горницы Сильвестра Петровича, и про себя, шепотом прочитала: «Исаак Ньютон»…
   Книга выпала из ее рук, по щекам полились обильные слезы, она вдруг прижала голову Ванятки к своей груди и, задыхаясь от слез, непонятно заговорила:
   — Исаак Ньютон, господи! А мертвых сколько! И батюшку вашего ранило, девочки, и что еще будет, и Иван Савватеевич… Ох, деточка мой милый, голубчик мой родненький…

2. Мертвецы

   «Корона» пылала — русские брандеры сделали свое дело. И ярл Юленшерна, стоя на юте, отдал приказ горнистам играть отход. Горнисты подняли горны к небу, но в вое и в свисте пламени никто не слышал сигнала, да и людей на флагманском корабле осталось совсем немного.
   Ветер переменился, красные дымные языки огня уже лизали бушприт фрегата, который врезался в «Корону». Там команда еще пыталась бороться с пламенем, но это делали только немногие смельчаки. Большая часть матросов на шлюпках уходила к яхтам и к тому фрегату, который под огнем русских батарей пытался развернуться в Двине, чтобы, подняв паруса, выйти из сражения.
   К шаутбенахту на ют поднялся лейтенант Пломгрэн. Еще два каких-то офицера, которых не знал Юленшерна, вместе с Пломгрэном принялись уговаривать его оставить флагманский корабль. Шаутбенахт молчал: он слушал гром русских батарей, смотрел, как гибнет и позорно бежит его эскадра, думал о том, что все кончено и спасения больше нет. Ему следовало умереть, он знал это, и делал все, чтобы погибнуть, но судьба наказывала его страшнее, чем смертью. Он должен был, прежде чем умереть, пережить весь позор бесчестья. Он должен был увидеть, как бегут его люди, он должен был услышать проклятия матросов, которые раньше трепетали одного его взгляда.
   — Ну что ж, — негромко сказал он, — спустите вельбот…
   Но вельбот уже нельзя было спустить, и шаутбенахт Юленшерна оставил свою «Корону» на маленькой шлюпке, бежал с горящего корабля, покинул флагманское судно и более на него ни разу не оглянулся, — ему страшно было смотреть, видеть, думать. Он сидел в шлюпке ссутулившись, закрыв желтое лицо желтыми ладонями, — маленький старичок в медном шлеме с петушиными перьями.
   — Навались! — командовал Пломгрэн гребцам. — Шире греби! Навались!
   Трупы, обломки мачт, рей, какие-то бочки, ящики задерживали шлюпку. Русские ядра со свистом и шипением падали в Двину, взрывая столбы воды.