— Решение-то мое, тятя, нерушимое, — плача крупными в горох слезами, сказал Ванятка.
   — Что оно за решение?
   — Нерушимое — на корабле с тобою идти!
   — Пойдешь, голубочек, пойдешь! — успокоил Рябов. — Не нынче, так скоро. И будет из тебя добрый моряк, поискать таких моряков. И нерушимо твое решение, нерушимо…
   Он спустился вместе с сыном по трапу, посадил его в шлюпку, дал ему целую копейку на гостинцы и долго махал рукою, стоя у корабельного борта.

3. На богомолье!

   Вечером город Архангельск провожал государев флот. К двинскому берегу в карете, подаренной Петром, приехал Афанасий, но выйти на пристань по слабости уже не мог. Отходящим кораблям салютовали пушки, громко и торжественно звонили колокола. С иноземных торговых судов внимательно смотрели на цареву яхту в подзорные трубы, архангельские иноземцы-негоцианты во главе с консулом Мартусом переговаривались:
   — Вот его миропомазанное величество — в скорбном для моления платии.
   — К Зосиме и Савватию отправляется.
   — Сие надолго. Русские цари любят молиться.
   — Но зачем целым флотом?
   — Они говорят, что так будет угодно их богу.
   Афанасий в последний раз помахал рукою кораблям — они уходили один за другим, попутный ветер надувал серебряно-белые паруса. Но у Новодвинской цитадели флот вновь встал на якоря. Под покровом темной августовской ночи тайно, без огней и разговоров, начали принимать на суда преображенцев, матросов, стрельцов, пушкарей. Люди поднимались по трапам молчаливой чередою, корабельщики разводили их в назначенные места, где уже были приготовлены котлы с масляной кашей, бочки квасу, сухари на рогожках.
   На «Святых Апостолах» у трапа стоял сам Петр Алексеевич с Иевлевым, Апраксиным и Меншиковым. Преображенцы даже в темноте узнавали царя, он негромко с ними пошучивал. Меншиков, не успевший за хлопотами поужинать, точил крепкими зубами сухую баранку. Иевлев и Апраксин, стоя поодаль, негромко переговаривались. Дул теплый попутный ветер. Крупные, яркие звезды смотрели с неба на эскадру, на карбасы, с которых шли люди, на валы и башни крепости. Пахло смолою, иногда ветер доносил с берегов запахи сухих трав. Было слышно, как Петр порою спрашивал:
   — Чьи люди?
   Из темноты отвечали:
   — Князь Мещерского, государь, полку.
   — Князь Волконского полку!
   — Кропотова, государь!
   Меншиков хотел было закурить трубочку, Петр ударил его по руке:
   — Ты, либер киндер, я чаю, вовсе одурел?
   — Гляжу — и не верю! — тихо сказал Апраксин Иевлеву. — Истинно дожили. Флот. И немалый корабельный флот.
   Петр издали спросил:
   — Господин адмирал, не довольно ли? Четыреста душ приняли…
   — Пожалуй, и довольно! — ответил Апраксин.
   — Чего довольно? — откуда-то из темноты спросил Рябов. — Еще сотни две можно взять. Не лодья, я чай, не коч и не карбас, — корабль!
   Боцман Семисадов считал:
   — Четыреста шесть, четыреста семь, четыреста восемь, — давай, ребята, веселее…
   На рассвете эскадра миновала шанцы и вышла в открытое море.
   В адмиральской каюте стрелецкий голова Семен Борисович, вновь назначенный исправлять прежнюю свою должность, рассказывал царю подробности битвы под стенами Новодвинской крепости. Сильвестр Петрович сидел отворотясь, лицо его горело от волнения. Егорша Пустовойтов, стоя неподалеку, добавлял то, что не было известно стрелецкому голове. Иногда вставлял свои замечания и Аггей. Петр слушал с жадностью, болтал ногою в блестящем ботфорте, посасывал давно потухшую голландскую трубочку. Потом отворотился к окну — там, за кормою несущегося под всеми парусами флагманского судна, четким, красивым строем, вся в мелких, сверкающих под солнцем брызгах, шла эскадра — корабли, фрегаты, яхты.
   — Идем флотом! — сказал Петр Алексеевич. — Морским флотом. Седловаты еще корабли наши, многое в них куда как не совершенно, а все же эскадра. Не азовский поход, иначе все нынче, иначе…
   Попозже Сильвестр Петрович поднялся на шканцы, к Рябову, который в белой, сурового полотна рубахе, с расстегнутым воротом, в кафтане, накинутом на плечи, стоял возле корабельного компаса. Увидев Иевлева, он широко улыбнулся, сказал:
   — Слышал, как за шаутбенахта пьют? На берегу и мы поздравим, Сильвестр Петрович. Контр-адмирал флоту Российского. Большое дело. Застолье надобно для сего случая раскинуть ден на пять, а то и на всю неделю… Рад я за тебя, господин Иевлев…
   — Рад, рад, а чему сына учишь, — ответил Сильвестр Петрович. — Он вот моих дев приходом не почтил какое время…
   Рябов ответил строго:
   — Делу учу, господин шаутбенахт! Как сам прожил, так и он жить будет. И ты сам знаешь, чья правда — моя али Марьи Никитишны…
   Подошел, постукивая новой березовой деревяшкой, Семисадов, поздравил с царевой милостью — вся команда слышала, как Петр пил здоровье контр-адмирала Иевлева, поздравили еще ребята в лихо посаженных вязаных шапках. Обветренные лица с лупящимися носами весело улыбались, крепкие мозолистые, просмоленные руки пожимали руку Иевлева. Кто-то басом сказал:
   — Ты построже, Сильвестр Петрович, мы народ веселый. А за бешеным стадом — не крылату пастырю быть, то всем ведомо…
   Матросы засмеялись, Иевлев отмахнулся, пошел по кораблю смотреть порядок. Веселый соленый морской ветер свистел в снастях, корабль покачивало, равномерно поскрипывал корпус судна, остро пахло смолою, пеньковыми канатами, водорослями. На баке матросы пели песню. Иевлев остановился, прислушался:
 
Как во городе во Архангельском,
Как на матушке, на Двине-реке,
На Соломбальском тихом острове
Молодой матрос корабли снастил.
 
   «Вот и песни про нас сложены», — подумал Сильвестр Петрович.
 
Как во городе во Архангельском
Я остануся без матросика,
Люба-люба моя, разлюбушка,
Молодой матрос, шапка вязана.
Шапка вязана, шпага черная,
Глаза синие — парус бел,
Пушки медные, снасть пеньковая,
Молодой матрос, не забудь меня…
 
   Сильвестр Петрович набил трубку черным табаком, подошел к обрезу, в котором тлел корабельный фитиль, закурил. Матросы все пели бодрыми голосами:
 
Как во городе во Архангельском,
Как на матушке, на Двине-реке,
На Соломбальском тихом острове
Твоя любушка слезы льет…
 
   Кто-то сзади дотронулся до его локтя — он обернулся. Рябов со странным весело-сердитым выражением лица сказал Сильвестру Петровичу на ухо:
   — Мой-то пострел чего сотворил…
   — А чего?
   — Сын богоданный, Иван…
   — Здесь он, что ли? — догадался Сильвестр Петрович.
   — Здесь, чертенок. И как взобрался — никто не видел. Что теперь делать?
   У Сильвестра Петровича дрожали губы — не мог сдержать улыбку. Улыбался и Рябов, но глаза глядели озабоченно.
   — Отодрал бы как Сидорову козу, да рука не поднимается! — сказал он. — Я в прежние времена так же на лодью удрал к батюшке, и хватило же дурости — об том Ваньке поведал. Теперь и спрос короток…
   — Как на Соловки придем — отдашь парня монасям, они домой доставят! — посоветовал Сильвестр Петрович.
   Рябов сердито крякнул:
   — Еще раз уйдет! Нерушимое его решение, теперь хоть убей — по-своему сделает…
   — А что он сейчас?
   — Да что, — ничего! Сидит в трюме, сухарь точит.
   — Не укачался?
   — Будто нет…
   Сильвестру Петровичу опять стало смешно.
   — Ты не горюй, Иван Савватеевич! — сказал он. — Таисье Антиповне отпишем с Соловков, будет малый при тебе. Ты у штурвала, он с тобой, пусть привыкает к морскому делу. А со временем отошлем на Москву, в навигацкую школу.
   Рябов взглянул в глаза Иевлеву, тихо сказал:
   — Кабы так дело шло, а то ведь иначе повернется. Солдат тайно брали, для чего? Не для богомолья же, Сильвестр Петрович? Крутую кашу завариваем, чую… Ну да ладно, что там…
   К сумеркам Ванятка стоял рядом с отцом у штурвала. Лицо его покраснело от ветра, глаза слезились, но он стоял твердо, по-отцовски и так же, как кормщик, щурил зеленые глаза…
   — А царевича ты не робей! — тихонько говорил Рябов сыну. — Он, небось, наверх и не выйдет, на море и не взглянет. Укачался Алеха. А как стишает — ты иди к солдатам в трюм, они не обидят.
   — Ужин-то давать станут? — осведомился Ванятка.
   — Должно, дадут!
   — То-то, что дадут. Мне вот брюхо подвело.
   Ужинали отец с сыном из одной миски — хлебали щи, заедали сухарем. Рядом стоял боцман Семисадов, удивлялся:
   — Справный едок твой-то парень. Ежели приметам верить — долго жить на море станет. Я в его годы тоже не дурак был хлебца покушать, да куда мне до него, твоего сынка…
   Дружно — не грузно, а один и у каши загинет.
   Пословица

Глава восьмая

1. В соловецкой обители

   10 августа флот стал на якоря у Заяцкого острова. Петр с сыном Алексеем, с графом Головиным, с Меншиковым и командирами полков съехали молиться в обитель, над которой неумолчно гудел колокольный звон в честь царева прибытия, а Иевлеву и Апраксину велено было выйти в море и, разделив корабли на две эскадры, повести длительное потешное сражение. Корабли делили конаньем — жеребием, приговаривая и перехватывая рукою палку:
   — Перводан, другодан, на колодце угадан, пятьсот — судья, пономарь — лодья, Катерине — кочка, сломанная ножка, прела горела, за море летела, в церкви стала, кум да кума, по кубышке дыра, на стене ворон, жил сокол — колокол: корабль мне, корабль тебе, кому корабль? Мой верх!
   Свитские бояре, кудахча от страха, еще рассаживались в шлюпки — идти к берегу, а на судах обеих эскадр уже начиналась та напряженная деятельность, которая всегда предшествует крупным маневрам или сражению. Корабли Сильвестра Петровича подняли синие кормовые флаги, эскадра Апраксина — белые. Иевлев в контрадмиральском мундире, при шпаге, в треуголке медленно прохаживался по шканцам, Апраксин оглядывал со своего флагманского корабля хмурые берега островов, суету на судах синего флота, таинственно улыбался и вздыхал: с Иевлевым даже в шутку сражаться было нелегко.
   После всенощной баталия началась.
   Пушечная раскатистая пальба всю ночь беспокоила обитель, мешала спать, будоражила монахов. Братия из бывших воинских людей — отец оружейник, отец пороховщик, отец пушечник далеко за полночь торчали на монастырской стене, переругивались друг с другом, бились об заклад, кто победит — синие или белые. Монастырские копейщики лаяли друг друга непотребными голосами, игумен разогнал их по кельям посохом, приговаривая:
   — Ишь, воины клятые, ишь, развоевались!
   Утром с башни монастыря Петр в трубу оглядывал маневры кораблей и радовался хитростям обоих адмиралов. Море ярко сверкало под солнцем, корабли двигались величественно, словно лебеди, красиво серебрились круглые дымки пушечных выстрелов, ветер развевал огромные полотнища трехцветных флагов, — синие и белые флоты на мачтах все-таки несли русские флаги.
   — Что ж, нынче и не совестно на Балтике показаться! — неторопливо произнес Федор Алексеевич. — Как надо обстроились…
   — Вздоры городишь, — оборвал Петр. — Мало еще, ох, мало…
   — Строят больно, мин гер, не торопясь, не утруждаючи себя, — пожаловался Меншиков. — Истинно говорю, чешутся, а дела не видать быстрого…
   Петр повернулся к Александру Даниловичу, сказал с бешенством:
   — Ты больно хорошо! Для чего, собачий сын, и ныне монастырь обобрал? Что тебе монаси спать не дают? Всего тебе, дьяволу, мало! Сколь сил кладу, дабы сих монасей работать заставить, а ты им безделье сулишь и за то посулы с них тянешь! Черт жадный, я тебе золото твое в утробу ненасытную вгоню!
   Размахнувшись, он ударил Меншикова подзорной трубой по голове с такою силой, что из оправы выскочило одно стекло и, подпрыгивая, покатилось по камням башни. Александр Данилович наклонился, поднял стекло, проворчал:
   — Возьми, мин гер Питер. Потеряешь — опять я бит буду!
   И пожаловался Головину:
   — Во всяком деле моя вина, а что доброе делаю — того никому не видно…
   — То-то бедолага! — сердито усмехнулся Петр и стал опять смотреть на далекие корабли.
   Весь день он провел на башне, только ко всенощной сходил в собор и, растолкав монахов на левом клиросе, запел с ними низким, густым басом. Здесь было холодно и сыро, Петр Алексеевич поеживался, потом вдруг стянул с головы графа Головина парик, напялил на свои кудри и опять стал выводить низкую ноту, смешно открывая рот. А плешивый Головин косился на царя и оглаживал руками стынущую лысину. В монастырской трапезной вместе с монахами Петр со свитою поужинал рыбными щами и вновь отправился на башню, томясь в ожидании вестей. Ночью он спал беспокойно, часто вскакивал, садился на подоконник, жадно вдыхал морской воздух, спрашивал:
   — Данилыч, спишь?
   Тот, подымая голову от кожаной дорожной подушки, дерзко огрызался:
   — Хоть бы очи дал сомкнуть, мин гер, ей-ей ум за разум у меня заходит от сей жизни. Днем колотишь, ночью спать не велишь…
   — Ну, спи, спи! — виновато басил Петр.
   И шел в соседнюю келью — говорить с Головиным. Тот не спал — сидел в длинной шелковой рубашке с ногами на лавке, расчесывал голую жирную грудь, удивлялся:
   — Не спишь, государь? А надо бы! Ты, государь-надежа, молодешенек, тебе сон наипервеющее дело. Давеча поглядел на тебя — глаза красные, сам весь томишься. Беречься надобно…
   Петр вздыхал по-детски:
   — Нету сна, Алексеич! Нету!
   — А ты тараканов считай, — советовал, уютно позевывая, Головин. — Один таракан да два таракана — три таракана. Три таракана — да к ним един таракан — четыре. Четыре да еще таракан — вот тебе и пяток. С сим и заснешь. Я в твои-то годы никак до дюжины не доживал…
   Царь вдруг рассердился:
   — Спать все горазды. Выдумали дьяволы ленивые: едут в тележке в дальний путь — не спят. А на место приехал — и повалился. Так всю Россию некий полномочный господин и проспит. Ныне велю: спать в пути, а как куда доехал — исправляй дела…
   — По нашим-то дорогам не больно поспишь…
   — А ты не робей! — жестко сказал Петр. — Ремнями пристегнись к возку, чтобы не вывалиться, и тараканов своих считай. Дела, Алексеич, больно много у нас, а спим — будто все переделали…
   Он говорил сердито и видел, что Головин в сумерках улыбается, но не с насмешкою, а с грустью и с какою-то странной, несвойственной ему умиленностью.
   — Что смешного-то? — резко спросил Петр.
   — Смешного? — удивился Федор Алексеевич. — Что ты, государь. Я вот слушаю тебя и думаю — трудно тебе, а? Трудно эдак ночи-то жить. Ночи, ведь они длинные, ох, длинные…
   Так миновало еще четыре дня. На пятый в келью, которую занимал Петр, вошел высокий, решительного вида, распухший от комариных укусов офицер и, поклонившись, вынул из-за обшлага бумагу. Рукою Щепотева были написаны всего два слова: «Идти возможно».
   Петр, счастливо глядя на офицера, велел подать ему кружку двойной водки — сиречь крепыша. Офицер стоял прямо, развернув широкие плечи, взор его светился яростным обожанием.
   — Сей крепыш пить тебе за успех некоторого известного нам дела, — твердым молодым голосом произнес Петр, — и пить до дна…
   Офицер, не отрывая взгляда от Петра, крепко прижимая щепоть, перекрестился и единым духом выпил всю кружку. Меншиков поднес ему крендель. Он крендель бережно спрятал за пазуху, поклонился как-то странно, набок и стал оседать. Александр Данилович с дежурным денщиком его подхватили.
   — Со всем бережением и с честью уложить! — велел Петр. — Он ни в чем не повинен, кое время не спал, славно исполнил долг свой…
   И приказал палить из монастырской башенной пушки трижды, дабы флот становился на якоря.
   Меншиков пошел на башню.
   Петр догнал его, дернул за рукав, сказал с восторгом в голосе:
   — Нынче же и выйдем, слышь, Данилыч!
   — Да уж вижу! — ответил Меншиков все еще обиженным голосом.
   Тысячи чаек носились над монастырскими стенами, кричали, падали отвесно в воду. Толкая друг друга плечами, Петр и Меншиков забили в ствол заряд, не одну, но полторы меры пороху, долго прибивали ржавым пробойником пыж. Тощий монах с длинной бородой держал в руке тлеющий фитиль. Петр подсыпал в затравку пороху, монах-пушкарь спросил:
   — Благослови, государь, палить?
   — Благословляю! — усмехнулся Петр.
   Пушка пальнула три раза, флагманский корабль ответил условленным сигналом — два выстрела и погодя еще два. Синий флот пошел к острову — принимать государя.
   Прощаясь, Петр говорил архимандриту:
   — Монасей, отче, ни единого на берег не спущай! Долгоязычны больно, наболтают чего не след. И в соборе служите якобы при мне, а ежели кто засомневается — с тем построже. Здесь, дескать, государь — обитель твоя, вишь, раскинулась — спасается со схимниками, либо на иной островишко отъехал. Особливо берегись, отче, праздно болтающих, един такой многих жизней может лишить…
   Монахам руку для целования не дал, крикнул сердито:
   — Рано прощаетесь! Я в море до утра, долго у вас буду…
   После всенощной он уже был на «Святых Апостолах», выспрашивал подробности потешного сражения, хохотал, откидывая назад голову, дразнил горячившихся Апраксина и Сильвестра Петровича. Оба адмирала так загорели за эти дни в море, что Меншиков назвал их арабами. Памбург, сидя рядом с Петром, говорил ему по-немецки, шепотом:
   — Не нахожу слов, чтобы выразить мое удовольствие службою под командой столь доблестных адмиралов. Они еще не слишком опытны и немало им предстоит изучить в морском искусстве, но бог наделил их острым умом, храбростью, хитростью и силою воли.
   Варлан кивал лохматым париком, пил пиво, хвалил матросов.
   Петр с грустной улыбкой сказал вдруг:
   — А я сижу и вспоминаю юность нашу — Переяславль, и как господин Гордон тогда тонул, вечная ему память, добрый был воин…
   Все помолчали немного, потом молодость взяла свое, вновь начался хохот, пошли шутки.
   …К вечеру 16 августа эскадра встала на якоря перед Усольем Нюхчей. Часть кораблей Петр приказал сосредоточить под горою Рислуды, часть привел к Вардер-горе. Здесь флот уже ждал адмирал Крюйс, серый от лихорадки. Петр с ним расцеловался, сказал, кивнув головой на Апраксина и Сильвестра Петровича:
   — Справились, дошли, а, Корнелий Иванович? Вот Федор, вот Сильвестр, да шхипером на эскадре Рябов, кормщик.
   Адмирал Крюйс медленно поднял взор, поправил крупные кольца парика, сказал голосом негромким, но исполненным скрытой силы:
   — Я льщу себя надеждой, государь, ваше миропомазанное величество, что в недалеком будущем, когда главные части флота будут на Балтике, мне удастся послужить России вместе с моими молодыми собратьями господами Иевлевым и Апраксиным. Я надеюсь также, что многое дурное, к сожалению слышанное мною об иностранцах, рассеется со временем…
   — Ну, ну! — не глядя на Крюйса, сказал Петр. — Ну, ну, чего там. У нас, Корнелий Иванович, доброму человеку все — и почет и чины, не поскупимся…
   Всю ночь лил обильный, шумный дождь; на рассвете, не ожидая, пока просохнет земля, приступили к выгрузке. Матросы, солдаты, пушкари, офицеры, монастырские приписанные мужики, надсаживаясь, со страшным трудом выволакивали из липкой тундровой грязи тяжелые дубовые лафеты, пушечные стволы, бочки с мукой, с соленой рыбой, с сухарями, нагружали на сотни телег, поданных к самому берегу, о который разбивалась мутная морская вода. Телеги тут же вязли по самые ступицы, лошади хрипели, оскальзываясь, валились в грязь. Меншиков босой (эдак было легче), в закатанных портках, своею рукою наказывал недогадливых, нерадивых, ругался с десятскими, потом вдруг распорядился строить дощатый помост. Выгрузку остановили, навели мостки для телег, Петр, надрывая горло, голодный, обросший щетиной, сам установил черед, — дело пошло потолковее. Кони перестали падать, подводы вязнуть. Неподалеку от новой дощатой пристани, на сухом пригорке плотники под руководством Сильвестра Петровича делали салазки и катки под те фрегаты, которые должны были отправиться волоком. Петр побывал и здесь, аршином померил каток; выставив вперед нижнюю челюсть, подумал, потом кивнул:
   — Ин ладно!
   Огромная его фигура в коротком кафтане, в ботфортах, с черными, висящими вдоль лица мокрыми волосами, то появлялась на кораблях возле выгружаемых трюмов, то шел он к берегу, стоя в шлюпке, то, проваливаясь в грязь выше колен, промерял шестом место для выгрузки войск. Так же страстно, самозабвенно и притом еще весело, с заковыристыми прибаутками и руганью работал Александр Данилович. Встречаясь в этот день то на берегу, то на кораблях, они ничего друг другу не говорили, только переглядывались да поплевывали, посасывая свои трубки.
   Вернувшись незадолго до обеда на флагманский корабль, Петр умылся, переоделся в сухое белье, кликнул цирюльника. Филька, кают-вахтер, принес ему на подносе зеленого стекла стаканчик водки и крендель с тмином; он выпил, зябко, уютно передернул плечами и сел писать письмо к своему союзнику Августу II, королю польскому.
   «Мы ныне обретаемся близ границы неприятельской, — быстро, кривыми, круглыми буквами писал Петр, — и намерены, конечно, с божьей помощью некоторое начинание учинить…»
   Написанная фраза очень ему понравилась своею хитростью, он с удовольствием прочитал ее умному Головину, выслушал одобрение и, сделав плутовские глаза, стал писать дальше. В каюту, не постучав, вошел, тоже прибранный, выбритый, в парчовом кафтане, в туфлях с серебряными пряжками, Меншиков, положил на стол письмо от Щепотева.
   — Чего вырядился? — спросил Петр, оглядывая Александра Даниловича.
   — А того вырядился, что нынче есть день моего рождения! — отрезал Меншиков. — Коли никто не помнит, так хоть я не забыл…
   — Но? — удивился Петр.
   Посчитал по пальцам и кивнул:
   — Не врет, верно!
   — То-то, что верно!
   — Читай письмо от Щепотева.
   Меншиков распечатал, прочитал с трудом, по складам:
   «Дорога готова, и пристань тож, и подводы, и суда на Онеге собраны во множестве. А подвод собрано две тысячи, и еще будет прибавка, а сколько судов и какою мерою, о том послана милости твоей роспись с сим письмом…»
   — Роспись читай! — велел Петр, продолжая писать письмо дальше. Меншиков поджал губы, подождал. — Читай роспись! — приказал Петр.
   Александр Данилович прочитал.
   — От Бориса Петровича еще письмо к тебе, мин гер, — сказал он, складывая бумагу. — Просит Шереметев послать ему Апраксина в помощь…
   Петр кивнул:
   — Шереметев даром не попросит. Небось, и верно нужен. Потолкуем нынче, напомни…
   — Напомню.
   Написав Августу и прочитав все письмо Федору Алексеевичу Головину, успевшему задремать на лавке у стены, Петр принялся за письмо к Шереметеву.
   «Мы сколь возможно скоро спешить будем», — писал он, и дальше в туманных, но несомненно понятных Шереметеву выражениях описывал трудный маршрут своей армии.
   — С гонцом? — спросил Меншиков, запечатывая сургучом второе письмо.
   — Да с таким, чтобы живым не дался!
   Еще поглядел на Меншикова, сказал ласково:
   — Кончим дела-то — справим праздничек твой. Рождение!
   Дверь скрипнула, в каюту вошел первый лоцман Рябов — мокрый насквозь, с огромной, еще живой семгой в руке, сказал с усмешкою:
   — Петр Алексеевич, я ее споймал, а повар не берет, — дескать, не станешь ты рыбу есть…
   — Вон Данилыча порадуй, — ответил Петр, — ему ныне праздник. Вели повару к обеду изжарить.
   Рябов вышел, Петр крикнул ему вслед:
   — Ты пошто своего парня таишь? Веди его к царевичу, все веселее им двоим…
   Кормщик не ответил — вроде как не услышал.
   — Трудно царевичу играть, — произнес Меншиков, — не так здоров нынче.
   Петр, тараща глаза, спросил недобрым голосом:
   — Ты откудова знаешь — здоров, не здоров? Лекарь?
   Но тотчас же смягчился и велел:
   — Иди смотри, чтобы порядочен был стол…

2. Между делом

   После обеда, за которым пили здоровье славнейшего господина Меншикова, на флагманском корабле, в адмиральской каюте, надолго засели за кружки гретого пива с коньяком и кайенским перцем. Густо задымили трубки, сразу же завелся спор, все спокойно здесь расположившиеся понимали, что нескоро удастся еще так посидеть и побеседовать, как ныне ради дня рождения господина Меншикова. И Петр был спокоен, в ровном, насмешливо-добродушном расположении духа прогуливался по каюте и сипловато говорил:
   — Я нимало не хулю алхимиста, ищущего превращать металлы в золото, алы механика, старающегося сыскать вечное движение, для того, судари мои, что, изыскивая столь небывалое и чрезвычайное, сии ученые мужи внезапно изобретают многие побочные, но изрядно полезные вещи. И потому, господа консилиум, не суйте вы ваши носы длинные в занятия ученых, не мешайтесь не в свое дело своими ремарками, но всяко поощряйте таких людей, ибо истинные безумцы противное сему чинят, называя упражнения ученых мужей бреднями…
   — Да я, мин гер… — начал было Меншиков.
   — Об тебе речь особая, монаший заступник! — с тем же добродушием в голосе перебил Петр. — Ты что давеча про них говорил, про монасей-то, что они, вишь, больно прижаты ныне и в нищете животы свои влекут. Ты, душа, запомни накрепко: монастырские с деревень доходы надлежит употреблять на богоугодные дела и для государства, а не на тунеядцев. Старцу потребно в молитве пропитание да одежда, а монаси наши вот как зажирели. Врата к небеси — вера, пост и молитва, и я…