Страница:
— Кто таков? — спросил Иевлев у стоящего рядом угрюмого офицера с обожженной щекой.
Офицер покосился на контр-адмирала, ответил, с трудом двигая изуродованными ожогом губами:
— Сей скаред от приступа бежал, со струга выпрыгнул и схоронился в лесу, а в его сумке фитили были, господин шаутбенахт. Без фитилей гранатных мы остались…
Он помолчал, отворотившись, потом добавил:
— Велено за сие воровство оного изменника после прогнатия скрозь строй казнить смертью через повешение и без исповеди, а также без святого причастия, с заплеванием лица…
Армейский профос — палач, мужчина медлительный и мощного телосложения, — отвязал приговоренного от ружья, поднял с колен, трижды плюнул в его белое, уже мертвое лицо и накинул ему на шею петлю. Барабаны забили нестройно, флейта завизжала. Профос поглядел на секретаря Шафирова — не скажет ли вдруг помилования. Шафиров, сидя на лошади, махнул белым платком. Палач поплевал на ладони, взялся за конец пеньковой веревки, ударом ноги вышиб из-под казнимого скамью. В наступившей вдруг тишине раздалась команда, гвардейцы и солдаты вздели ружья на караул.
Сильвестр Петрович, вернувшись к себе в балаган, выпил кружку сбитня, унял в себе дрожь, хотел было прилечь, да раздумал, вновь потянуло на люди. Когда, покурив трубочку, вышел в лагерь, на крепости Шлюссельбург — Ключ-город вздымали русский трехцветный флаг.
Солдат после свершения обряда казни перестроили лицом к Неве, артиллеристы встали с зажженными фитилями у своих пушек. На фрегатах «Святой Дух» и «Курьер» тоже приготовились к пальбе.
Александр Данилович Меншиков — бомбардир, поручик Преображенского полка, нынешний губернатор и комендант Шлюссельбурга — двумя руками, ровно стал натягивать шкерт, огромное полотнище медленно поползло по новому флагштоку Государевой башни к холодному осеннему небу.
Ветер с Ладоги, налетев порывом, развернул флаг, громко щелкнул им над зубцами башни.
Петр, стоя неподалеку от своего шатра, вдавил фитиль в затравку. Пушка ахнула, за нею нестройно загремели другие орудия. Шереметев негромко сказал царю:
— С добрым началом тебя, господин капитан. Наше нам возвернулось. Истинно — разгрызен Орешек!
И истово, старым русским обычаем, дотронувшись рукою до приневской земли, поклонился русскому флагу.
Глава десятая
1. Ветер Балтики
2. Под Ниеншанцем
Офицер покосился на контр-адмирала, ответил, с трудом двигая изуродованными ожогом губами:
— Сей скаред от приступа бежал, со струга выпрыгнул и схоронился в лесу, а в его сумке фитили были, господин шаутбенахт. Без фитилей гранатных мы остались…
Он помолчал, отворотившись, потом добавил:
— Велено за сие воровство оного изменника после прогнатия скрозь строй казнить смертью через повешение и без исповеди, а также без святого причастия, с заплеванием лица…
Армейский профос — палач, мужчина медлительный и мощного телосложения, — отвязал приговоренного от ружья, поднял с колен, трижды плюнул в его белое, уже мертвое лицо и накинул ему на шею петлю. Барабаны забили нестройно, флейта завизжала. Профос поглядел на секретаря Шафирова — не скажет ли вдруг помилования. Шафиров, сидя на лошади, махнул белым платком. Палач поплевал на ладони, взялся за конец пеньковой веревки, ударом ноги вышиб из-под казнимого скамью. В наступившей вдруг тишине раздалась команда, гвардейцы и солдаты вздели ружья на караул.
Сильвестр Петрович, вернувшись к себе в балаган, выпил кружку сбитня, унял в себе дрожь, хотел было прилечь, да раздумал, вновь потянуло на люди. Когда, покурив трубочку, вышел в лагерь, на крепости Шлюссельбург — Ключ-город вздымали русский трехцветный флаг.
Солдат после свершения обряда казни перестроили лицом к Неве, артиллеристы встали с зажженными фитилями у своих пушек. На фрегатах «Святой Дух» и «Курьер» тоже приготовились к пальбе.
Александр Данилович Меншиков — бомбардир, поручик Преображенского полка, нынешний губернатор и комендант Шлюссельбурга — двумя руками, ровно стал натягивать шкерт, огромное полотнище медленно поползло по новому флагштоку Государевой башни к холодному осеннему небу.
Ветер с Ладоги, налетев порывом, развернул флаг, громко щелкнул им над зубцами башни.
Петр, стоя неподалеку от своего шатра, вдавил фитиль в затравку. Пушка ахнула, за нею нестройно загремели другие орудия. Шереметев негромко сказал царю:
— С добрым началом тебя, господин капитан. Наше нам возвернулось. Истинно — разгрызен Орешек!
И истово, старым русским обычаем, дотронувшись рукою до приневской земли, поклонился русскому флагу.
Я забывал себя, когда дело шло о пользе отечества.
Суворов
Суворов
Глава десятая
1. Ветер Балтики
В апреле войска Шереметева покинули лагерь, раскинувшийся по берегам возле Орешка, и стремительным маршем двинулись болотами и лесами вдоль Невы. По реке шли лодьи, струги, фрегаты — везли пушки, ядра, порох, продовольствие для всей многотысячной русской армии. Солдаты шли бодро — перед походом они получили государево жалованье, новые, доброго сукна кафтаны, крепкие башмаки. На привалах варили щи с головизной, давалось по чарке водки. Страшный переход от Нюхчи до Ладоги многому научил.
Весна стояла поздняя, но взялась она дружно: враз собралось греть солнышко, зазвенели ручьи, осели и стаяли снега.
Во главе армии ехал на вороном донском жеребце Борис Петрович Шереметев; опустив поводья, задумавшись, вдыхал всей грудью запах сосны. Рядом с ним, стремя в стремя, красиво сидел в высоком испанском седле Аникита Иванович Репнин, вглядывался вперед — в чащобу, где прокладывал путь арьергард из рейтаров и гвардейцев с работными людьми. Сзади, среди других генералов, тоже верхом на караковой кобылке, устало дремал царь Петр Алексеевич. Какой уж день его мучила лихорадка, он совсем пожелтел, губы у него спеклись от жара и лицо покрылось пятнами. Лейб-медик Блюментрост, прибывший с Петром из Москвы, потчевал его елексиром цесаря Рудольфа — из сабуры, мирра, опопонакса и других смол. Елексир не помогал, Блюментрост разводил руками:
— Значит, государь, дело не в болезни, а в грусти, которая у вас на душе…
Петр отмалчивался, требовал иных лекарств, истово глотал всякую дрянь. Ничего толком не излечивало.
Миновав две трети пути до Ниеншанца, сторожившего морское устье Невы, Борис Петрович Шереметев приказал остановить армию. Длинное «сто-ой!» понеслось над полками гвардии, над дивизией князя Репнина, над отрядом Чамберса, над полками Якова Брюса. Конница спешивалась, пехота располагалась на отдых. Фельдмаршал велел собирать совет. Петр, кряхтя, тяжело слез с коня, его обступили генералы. Репнин разложил карту. После короткого совещания решено было послать вперед на судах две тысячи человек для рекогносцировки боем. Командовать отрядом было приказано подполковнику Нейтерту и капитану Преображенского полка Глебовскому. Сам же Шереметев с конницей числом в пять тысяч сабель двинулся к Усть-Ижоре.
Петру, который остался при основной армии, постелили войлок, он прилег на солнышке отдохнуть. Тихо, спокойно шумели старые сосны, позванивал ручей, пахло тающими снегами, сосною, прошлогодней прелью. Было слышно, как неподалеку ровно беседуют Иевлев, Рябов и здешние рыбаки — Онуфрий Худолеев с парнями Семеном и Степаном — о фарватере реки Невы.
— Не так! — говорил Рябов. — От самой Преображенской горы корабельный ход посредине речки, и не более как пятьдесят сажен. А при устье Дубровки отмель — вы на плоскодонках ходите и промера не делали. Как раз фрегат и посадишь…
Иевлев засмеялся:
— Он по сему делу знаток — как на мель сажать…
Ладожские рыбаки все вместе заспорили:
— Нету отмели! Мы сколь много…
— А ну об заклад? — спросил Рябов. — Давеча про Пеллу вы тоже языки чесали, нету-де там отмелей, а на поверку чего вышло?
Петр вздохнул, потянулся. Его лихорадило, взгляд у него был тусклый, он часто облизывал губы, сплевывал в сторону. Лейб-медик принес питье в стакане, царь пригубил, но пить не стал.
— Поискали бы мне, что ли, клюквы…
Холодную, подснежную клюкву сосал с удовольствием. Потом позвал Иевлева, спросил:
— Гонцов не было?
— Не было, Петр Алексеевич…
Петр на мгновение закрыл глаза. Было видно, что он томится. Возле него, прикрытая камнем от ветра, лежала карта, он вновь ее развернул, стал спрашивать у рыбаков, где что расположено на Неве за Ниеншанцем. Рыбаки робея показывали: вот на сей речке — как ее имя, незнаемо, — возле Невы большой сад шведского майора Конау. Здесь — деревенька дворов на пять, сена косят копен до ста, хлеба сеют коробов двадцать, не более. Тут — Васильевский остров именуется сие место — охотничий замок господина шведа Якоба Делгарди, отсюдова он и медведей бьет, и волков, и лосей. Хорошая охота. Здесь, на Фомином острове, — поместье Биркенгольм, большая вотчина, держит народишку русского барон на работах на своих человек до двух сотен. И деревенька при нем дворов на сорок. Тут-то посуше, а кругом, почитай, все болотища, сухого места не отыскать. Вот разве что Енисари — посуше будет… Здесь Враловицын посад, тут Первушина мыза. Дорог нет, тропочки меж болотами…
Петр слушал, покусывая сухие губы, позевывая от подступающего озноба. Потом, услав рыбаков, неприязненно спросил:
— Пушки Виниус прислал?
Сильвестр Петрович осторожно ответил, что, может, и дошли к Шлюссельбургу, но здесь покуда не слышно.
— Не слышно, говоришь? — усмехнулся Петр. — Нынче Ромодановскому отпишу — запляшет у него старый козел, спехом дело делать зачнет…
И полулежа на войлоке, в неудобной позе стал быстро писать:
«Сир! Извествую, что здесь великая недовозка артиллерии есть, чему посылаю роспись, из которых самых нужных не довезено: 3033 бомбов трехпудовых, трубок 7978; дроби и фитилю ни фунта; лопат и кирок железных самое малое число; а паче всего мастера, которые зашрубливают запалы у пушек, по сей час не присланы, отчего прошлогодские пушки ни одна в поход не годна будет, отчего нам здесь великая остановка делу… О чем я сам многажды говорил Виниусу, который отпотчевал меня московским тотчасом. О чем изволь его допросить: для чего так делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его головы дороже? Из аптеки ни золотника лекарств не прислано: того для принуждены мы будем тех лечить, которые то презирают…»
Дописал, подумал, потом, прочитав вслух Иевлеву, спросил:
— Под Усть-Ижорой, что ли, князь Александр Невский Биргера разбил?
Сильвестр Петрович кивнул:
— Под нею, государь. До Усть-Ижоры гнал, а битва-то была ранее. Говорится в летописи, что приидоша свеи в силе велице и мурмане, и сумь, и емь в кораблих, множество много зело, свеи с князем и бискупом своими и сташа на Неве в устье Ижоры, хотя восприяти Ладогу…
— Восприяти! — сурово, краем рта усмехнулся Петр.
В Усть-Ижоре для Петра был построен шатер. Александр Данилович жарил на штыке над пламенем костра добрый кусок баранины, рассказывал весело:
— Ты, мин гер, погляди вокруг, чего деется: русских мужиков наперло видимо-невидимо, отовсюду из-под шведа к тебе бегут. И харчишек нанесли, и молока, и творогу, ей-ей, словно где на Волге али на Москве-реке. И бабы и девки, слышь, — песни старые поют…
Петр ушел в шатер. Меншиков, дожаривая мясо, с грустью вдруг сказал Аниките Ивановичу Репнину:
— Пришли, навалило народишку… А как спроведают наше житьишко, как зачнут с них подати рвать, как погонят на корабельное строение…
Потряс головою, вздохнул:
— И-эх, князинька… С Виниусом-то слышал? Пошло письмо на Москву дружку нашему, доброму Федору Юрьевичу. Пропал старичок…
Репнин насупился, ответил глухо:
— Провались оно все, думать, и то немочно, голова трескается…
Петр сидел в шатре на лавке, перед ним у стола стояли Глебовский и немец Нейтерт. Капитан — иссиня бледный, с простреленной нынче шведской пулей шеей — бешеным голосом рассказывал, что господин подполковник не изволил поддержать его во время приступа — отговорился тем, что приказа не имеет; неприятель поставил засаду — драгун; несмотря на сие обстоятельство, драгуны были сбиты и вал взят, однако же шведы от погони ушли и заперлись в Ниеншанце, а победа могла быть полной…
— Ну, подполковник? — спросил Петр.
— Я не имель приказ.
— А глаза имел? Уши имел? Голову?
— Я не имель приказ, — с достоинством, спокойно повторил немец. — Я не имель приказ. А когда я не имель приказ, тогда я не делал сикурс.
— Пшел вон! — со спокойной злобой сказал Петр Нейтерту.
Немец вышел, высоко неся голову, позванивая серебряными звездчатками шпор.
— Глебовский! — позвал Петр.
Тот, не двигая головой от страшной боли в шее, где застряла пуля, подошел ближе, встал смирно.
— Приказа у него не было! — вдруг крикнул Петр. — Понял? Не было приказа! И верно, не было! А более ему ничего не понять! А тебя я не виню. Ты все сделал как надо! Не виню! Иди! Скажи там лекарю моему, чтобы пулю тебе вынул…
Глебовский стоял неподвижно, из глаз его ползли слезы.
— Ну? — раздражаясь, спросил Петр. — Что еще? Чего ревешь, словно девка?
— Народу у меня побито тридцать два человека, — сказал Глебовский. — Я с ними, государь…
— Не виню! — крикнул Петр тонким, не своим голосом. — Сказано, не виню! А побито… Ну побито, чего ты от меня-то хочешь? Иди отсюда, иди, чего еще надо…
Глебовский вышел. Петр лег на кровать, укрылся, свернулся, как в детстве, клубком. Колотились зубы, обмирало сердце, вместе с кроватью он то несся куда-то вниз, в тартарары, то его вздымало под далекие черные тучи. Было страшно, смертельная тоска терзала все его существо, жалким голосом он позвал:
— Ей, кто там! Меншикова ко мне, губернатора шлюссельбургского!
Денщик побежал за Александром Данилычем, тот сел рядом с Петром, заговорил ворчливо-ласково, с доброй укоризной:
— Ишь, чего выдумал, мин гер, занемог перед делом-то… Да и полно тебе, никуда ты не летишь, все чудится. То — лихорадка-лиходея разбирает, трясовица треклятая. Мы живым манером Блюментроста позовем…
— Ну его, не надо! — попросил Петр.
— А не надо, и шут с ним, с немцем. Не надо — так мы тебе, Петр Лексеич, водочки на стручковом турецком перце поднесем, ты от ее в изумление придешь, пропотеешь гляди, а там споднее сменим, в сухоньком и вздремнешь. Ты, мин гер, притомился, вот что…
От голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, теплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова — все вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны. Петр задремал, но во сне жаловался:
— Не ведаю я, не ведаю, о господи преблагий!
— Полно, мин гер, чего ты там не ведаешь! — будил Меншиков. — Спи себе, да и только…
На цыпочках, осторожно вошел Блюментрост, погрозил Меншикову пальцем, вынул из кармана склянку, произнес непонятные слова:
— Эссенция мартис аперативо кум суко поморум, имеет силу разделительную и питательную…
Меншиков понюхал эссенцию, вздохнул, а когда Блюментрост ушел — вылил склянку за полог шатра. Потом от скуки и для препровождения времени сел писать письмо. Писал он очень плохо — составлял буквы друг с другом в кривой ряд и почти перед каждой задумывался.
«Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, здравствуйте на множество лет! Благодарно милости вашей бью челом, что изволите ко мне писать о своем здравии»…
Тут он надолго задумался. На Дарье Михайловне он давно собрался жениться, писал же к обеим сестрам Арсеньевым, жившим у хором царевны Наталии Алексеевны. Надо было в письме тонко и с политесом намекнуть о своем чувстве к Дарье. И Александр Данилыч вновь принялся приставлять буквы друг к дружке:
«Паки благодарствую за вашу ко мне нелицемерную любовь, за любительскую присылку, Дарье Михайловне за сорочку и за алмазное сердце… Не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство…»
Подписался он очень крупными буквами так:
«Губернатор шлюссельбургский и комендант, бомбардир поручик Преображенской и кавалер Александр Меншиков»…
Петр негромко окликнул:
— Данилыч, ты что там кропаешь?
Меншиков слегка порозовел, утер пот со лба, ответил:
— Да так, мин гер, на Преображенское некая писулька…
— Покажи…
— Да, мин гер…
— Покажи! — велел Петр.
Александр Данилыч подал письмо, свечу.
— Ишь ты! — промолвил Петр. — Откуда же ты кавалер?
— Да ведь, мин гер, ну чего, ей-ей, — заговорил Меншиков. — Все так пишут, я-то не хуже иных некоторых…
— Кавалера — замажь! — велел Петр.
Меншиков вздохнул.
Петр сказал назидательно:
— Ты, брат, еще не кавалер, а курицын сын, — то помни крепко. И не заносись. Станешь служить толком — достигнешь и кавалерства. Ложись, спи…
Александр Данилыч замазал чернилами слово «кавалер» и лег спать.
Поутру царю стало легче. Двадцать девятого апреля он со свитою увидел валы Ниеншанца, обложенные полками осадного корпуса Чемберса и Брюса. Дивизия Репнина уже переправилась на правый берег Охты и обложила город Ниен кругом — от Охты до Невы. Там, в меднозеленом вечернем небе таяли дымки шведского селения…
— Туда — море! — сказал Петр, указывая плетью вперед.
От жара у него блестели глаза и на скулах проступил румянец, но всем вокруг него казалось, что он здоров, бодр и весел. Он и в самом деле был весел.
— Верно говорю, Сильвестр? — спросил Петр. — Там оно, море, Балтика? Туда указываю?
— Туда! — ответил Иевлев. — Там оно — Варяжское море. Отсюдова начинался древний путь — из варяг в греки.
Генералы, господа совет, смотрели вперед со всем старанием, но не видели ничего, кроме легкого вечернего туманчика, странного, диковинного неба да шпиля шведской церкви.
Весна стояла поздняя, но взялась она дружно: враз собралось греть солнышко, зазвенели ручьи, осели и стаяли снега.
Во главе армии ехал на вороном донском жеребце Борис Петрович Шереметев; опустив поводья, задумавшись, вдыхал всей грудью запах сосны. Рядом с ним, стремя в стремя, красиво сидел в высоком испанском седле Аникита Иванович Репнин, вглядывался вперед — в чащобу, где прокладывал путь арьергард из рейтаров и гвардейцев с работными людьми. Сзади, среди других генералов, тоже верхом на караковой кобылке, устало дремал царь Петр Алексеевич. Какой уж день его мучила лихорадка, он совсем пожелтел, губы у него спеклись от жара и лицо покрылось пятнами. Лейб-медик Блюментрост, прибывший с Петром из Москвы, потчевал его елексиром цесаря Рудольфа — из сабуры, мирра, опопонакса и других смол. Елексир не помогал, Блюментрост разводил руками:
— Значит, государь, дело не в болезни, а в грусти, которая у вас на душе…
Петр отмалчивался, требовал иных лекарств, истово глотал всякую дрянь. Ничего толком не излечивало.
Миновав две трети пути до Ниеншанца, сторожившего морское устье Невы, Борис Петрович Шереметев приказал остановить армию. Длинное «сто-ой!» понеслось над полками гвардии, над дивизией князя Репнина, над отрядом Чамберса, над полками Якова Брюса. Конница спешивалась, пехота располагалась на отдых. Фельдмаршал велел собирать совет. Петр, кряхтя, тяжело слез с коня, его обступили генералы. Репнин разложил карту. После короткого совещания решено было послать вперед на судах две тысячи человек для рекогносцировки боем. Командовать отрядом было приказано подполковнику Нейтерту и капитану Преображенского полка Глебовскому. Сам же Шереметев с конницей числом в пять тысяч сабель двинулся к Усть-Ижоре.
Петру, который остался при основной армии, постелили войлок, он прилег на солнышке отдохнуть. Тихо, спокойно шумели старые сосны, позванивал ручей, пахло тающими снегами, сосною, прошлогодней прелью. Было слышно, как неподалеку ровно беседуют Иевлев, Рябов и здешние рыбаки — Онуфрий Худолеев с парнями Семеном и Степаном — о фарватере реки Невы.
— Не так! — говорил Рябов. — От самой Преображенской горы корабельный ход посредине речки, и не более как пятьдесят сажен. А при устье Дубровки отмель — вы на плоскодонках ходите и промера не делали. Как раз фрегат и посадишь…
Иевлев засмеялся:
— Он по сему делу знаток — как на мель сажать…
Ладожские рыбаки все вместе заспорили:
— Нету отмели! Мы сколь много…
— А ну об заклад? — спросил Рябов. — Давеча про Пеллу вы тоже языки чесали, нету-де там отмелей, а на поверку чего вышло?
Петр вздохнул, потянулся. Его лихорадило, взгляд у него был тусклый, он часто облизывал губы, сплевывал в сторону. Лейб-медик принес питье в стакане, царь пригубил, но пить не стал.
— Поискали бы мне, что ли, клюквы…
Холодную, подснежную клюкву сосал с удовольствием. Потом позвал Иевлева, спросил:
— Гонцов не было?
— Не было, Петр Алексеевич…
Петр на мгновение закрыл глаза. Было видно, что он томится. Возле него, прикрытая камнем от ветра, лежала карта, он вновь ее развернул, стал спрашивать у рыбаков, где что расположено на Неве за Ниеншанцем. Рыбаки робея показывали: вот на сей речке — как ее имя, незнаемо, — возле Невы большой сад шведского майора Конау. Здесь — деревенька дворов на пять, сена косят копен до ста, хлеба сеют коробов двадцать, не более. Тут — Васильевский остров именуется сие место — охотничий замок господина шведа Якоба Делгарди, отсюдова он и медведей бьет, и волков, и лосей. Хорошая охота. Здесь, на Фомином острове, — поместье Биркенгольм, большая вотчина, держит народишку русского барон на работах на своих человек до двух сотен. И деревенька при нем дворов на сорок. Тут-то посуше, а кругом, почитай, все болотища, сухого места не отыскать. Вот разве что Енисари — посуше будет… Здесь Враловицын посад, тут Первушина мыза. Дорог нет, тропочки меж болотами…
Петр слушал, покусывая сухие губы, позевывая от подступающего озноба. Потом, услав рыбаков, неприязненно спросил:
— Пушки Виниус прислал?
Сильвестр Петрович осторожно ответил, что, может, и дошли к Шлюссельбургу, но здесь покуда не слышно.
— Не слышно, говоришь? — усмехнулся Петр. — Нынче Ромодановскому отпишу — запляшет у него старый козел, спехом дело делать зачнет…
И полулежа на войлоке, в неудобной позе стал быстро писать:
«Сир! Извествую, что здесь великая недовозка артиллерии есть, чему посылаю роспись, из которых самых нужных не довезено: 3033 бомбов трехпудовых, трубок 7978; дроби и фитилю ни фунта; лопат и кирок железных самое малое число; а паче всего мастера, которые зашрубливают запалы у пушек, по сей час не присланы, отчего прошлогодские пушки ни одна в поход не годна будет, отчего нам здесь великая остановка делу… О чем я сам многажды говорил Виниусу, который отпотчевал меня московским тотчасом. О чем изволь его допросить: для чего так делается такое главное дело с таким небрежением, которое тысячи его головы дороже? Из аптеки ни золотника лекарств не прислано: того для принуждены мы будем тех лечить, которые то презирают…»
Дописал, подумал, потом, прочитав вслух Иевлеву, спросил:
— Под Усть-Ижорой, что ли, князь Александр Невский Биргера разбил?
Сильвестр Петрович кивнул:
— Под нею, государь. До Усть-Ижоры гнал, а битва-то была ранее. Говорится в летописи, что приидоша свеи в силе велице и мурмане, и сумь, и емь в кораблих, множество много зело, свеи с князем и бискупом своими и сташа на Неве в устье Ижоры, хотя восприяти Ладогу…
— Восприяти! — сурово, краем рта усмехнулся Петр.
В Усть-Ижоре для Петра был построен шатер. Александр Данилович жарил на штыке над пламенем костра добрый кусок баранины, рассказывал весело:
— Ты, мин гер, погляди вокруг, чего деется: русских мужиков наперло видимо-невидимо, отовсюду из-под шведа к тебе бегут. И харчишек нанесли, и молока, и творогу, ей-ей, словно где на Волге али на Москве-реке. И бабы и девки, слышь, — песни старые поют…
Петр ушел в шатер. Меншиков, дожаривая мясо, с грустью вдруг сказал Аниките Ивановичу Репнину:
— Пришли, навалило народишку… А как спроведают наше житьишко, как зачнут с них подати рвать, как погонят на корабельное строение…
Потряс головою, вздохнул:
— И-эх, князинька… С Виниусом-то слышал? Пошло письмо на Москву дружку нашему, доброму Федору Юрьевичу. Пропал старичок…
Репнин насупился, ответил глухо:
— Провались оно все, думать, и то немочно, голова трескается…
Петр сидел в шатре на лавке, перед ним у стола стояли Глебовский и немец Нейтерт. Капитан — иссиня бледный, с простреленной нынче шведской пулей шеей — бешеным голосом рассказывал, что господин подполковник не изволил поддержать его во время приступа — отговорился тем, что приказа не имеет; неприятель поставил засаду — драгун; несмотря на сие обстоятельство, драгуны были сбиты и вал взят, однако же шведы от погони ушли и заперлись в Ниеншанце, а победа могла быть полной…
— Ну, подполковник? — спросил Петр.
— Я не имель приказ.
— А глаза имел? Уши имел? Голову?
— Я не имель приказ, — с достоинством, спокойно повторил немец. — Я не имель приказ. А когда я не имель приказ, тогда я не делал сикурс.
— Пшел вон! — со спокойной злобой сказал Петр Нейтерту.
Немец вышел, высоко неся голову, позванивая серебряными звездчатками шпор.
— Глебовский! — позвал Петр.
Тот, не двигая головой от страшной боли в шее, где застряла пуля, подошел ближе, встал смирно.
— Приказа у него не было! — вдруг крикнул Петр. — Понял? Не было приказа! И верно, не было! А более ему ничего не понять! А тебя я не виню. Ты все сделал как надо! Не виню! Иди! Скажи там лекарю моему, чтобы пулю тебе вынул…
Глебовский стоял неподвижно, из глаз его ползли слезы.
— Ну? — раздражаясь, спросил Петр. — Что еще? Чего ревешь, словно девка?
— Народу у меня побито тридцать два человека, — сказал Глебовский. — Я с ними, государь…
— Не виню! — крикнул Петр тонким, не своим голосом. — Сказано, не виню! А побито… Ну побито, чего ты от меня-то хочешь? Иди отсюда, иди, чего еще надо…
Глебовский вышел. Петр лег на кровать, укрылся, свернулся, как в детстве, клубком. Колотились зубы, обмирало сердце, вместе с кроватью он то несся куда-то вниз, в тартарары, то его вздымало под далекие черные тучи. Было страшно, смертельная тоска терзала все его существо, жалким голосом он позвал:
— Ей, кто там! Меншикова ко мне, губернатора шлюссельбургского!
Денщик побежал за Александром Данилычем, тот сел рядом с Петром, заговорил ворчливо-ласково, с доброй укоризной:
— Ишь, чего выдумал, мин гер, занемог перед делом-то… Да и полно тебе, никуда ты не летишь, все чудится. То — лихорадка-лиходея разбирает, трясовица треклятая. Мы живым манером Блюментроста позовем…
— Ну его, не надо! — попросил Петр.
— А не надо, и шут с ним, с немцем. Не надо — так мы тебе, Петр Лексеич, водочки на стручковом турецком перце поднесем, ты от ее в изумление придешь, пропотеешь гляди, а там споднее сменим, в сухоньком и вздремнешь. Ты, мин гер, притомился, вот что…
От голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, теплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова — все вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны. Петр задремал, но во сне жаловался:
— Не ведаю я, не ведаю, о господи преблагий!
— Полно, мин гер, чего ты там не ведаешь! — будил Меншиков. — Спи себе, да и только…
На цыпочках, осторожно вошел Блюментрост, погрозил Меншикову пальцем, вынул из кармана склянку, произнес непонятные слова:
— Эссенция мартис аперативо кум суко поморум, имеет силу разделительную и питательную…
Меншиков понюхал эссенцию, вздохнул, а когда Блюментрост ушел — вылил склянку за полог шатра. Потом от скуки и для препровождения времени сел писать письмо. Писал он очень плохо — составлял буквы друг с другом в кривой ряд и почти перед каждой задумывался.
«Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, здравствуйте на множество лет! Благодарно милости вашей бью челом, что изволите ко мне писать о своем здравии»…
Тут он надолго задумался. На Дарье Михайловне он давно собрался жениться, писал же к обеим сестрам Арсеньевым, жившим у хором царевны Наталии Алексеевны. Надо было в письме тонко и с политесом намекнуть о своем чувстве к Дарье. И Александр Данилыч вновь принялся приставлять буквы друг к дружке:
«Паки благодарствую за вашу ко мне нелицемерную любовь, за любительскую присылку, Дарье Михайловне за сорочку и за алмазное сердце… Не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство…»
Подписался он очень крупными буквами так:
«Губернатор шлюссельбургский и комендант, бомбардир поручик Преображенской и кавалер Александр Меншиков»…
Петр негромко окликнул:
— Данилыч, ты что там кропаешь?
Меншиков слегка порозовел, утер пот со лба, ответил:
— Да так, мин гер, на Преображенское некая писулька…
— Покажи…
— Да, мин гер…
— Покажи! — велел Петр.
Александр Данилыч подал письмо, свечу.
— Ишь ты! — промолвил Петр. — Откуда же ты кавалер?
— Да ведь, мин гер, ну чего, ей-ей, — заговорил Меншиков. — Все так пишут, я-то не хуже иных некоторых…
— Кавалера — замажь! — велел Петр.
Меншиков вздохнул.
Петр сказал назидательно:
— Ты, брат, еще не кавалер, а курицын сын, — то помни крепко. И не заносись. Станешь служить толком — достигнешь и кавалерства. Ложись, спи…
Александр Данилыч замазал чернилами слово «кавалер» и лег спать.
Поутру царю стало легче. Двадцать девятого апреля он со свитою увидел валы Ниеншанца, обложенные полками осадного корпуса Чемберса и Брюса. Дивизия Репнина уже переправилась на правый берег Охты и обложила город Ниен кругом — от Охты до Невы. Там, в меднозеленом вечернем небе таяли дымки шведского селения…
— Туда — море! — сказал Петр, указывая плетью вперед.
От жара у него блестели глаза и на скулах проступил румянец, но всем вокруг него казалось, что он здоров, бодр и весел. Он и в самом деле был весел.
— Верно говорю, Сильвестр? — спросил Петр. — Там оно, море, Балтика? Туда указываю?
— Туда! — ответил Иевлев. — Там оно — Варяжское море. Отсюдова начинался древний путь — из варяг в греки.
Генералы, господа совет, смотрели вперед со всем старанием, но не видели ничего, кроме легкого вечернего туманчика, странного, диковинного неба да шпиля шведской церкви.
2. Под Ниеншанцем
Недоставало платформ под мортиры, фашин и туров, нехватало лопаток и кирок, бомб, мешков с шерстью.
С превеликими трудами, под огнем шведских батарей, возвели последнюю траншею и подвели к ней подступы. Егор Резен ставил мортирную кетель — батарею — у озерца, в вершине залива Охты; ставил пушки генерал-инженер Ламберт. Петр бывал то у Резена, то у Ламберта, сам особенно в дело не совался, но смотрел с интересом. Александр Данилыч Меншиков дважды пугал шведов — «делал комедию», будто он с охотниками идет на приступ. Шведы швыряли бомбы, камни, заключенные в каркасы, били картечью…
После полудня ударили барабаны. Шестьдесят лодок с четырьмя ротами семеновцев и тремя преображенцев пошли вниз по течению реки — для осмотра ее устьев и взморья. С крепостных верков открылась орудийная пальба, но ядра не долетали до флотилии, а гвардейцы кричали шведам срамные слова, понося ихних артиллеристов…
Петр смотрел на тихие речные воды жадно, ни с кем не разговаривал, ждал взморья. Кроме Рябова да Иевлева никто толком не понимал, куда так пристально и неотрывно смотрит бомбардирский капитан…
Ко взморью пришли поздно, уже смеркалось, жемчужный туманчик пал на тихо шепчущие воды; но остро, по-особому маняще пахла морская даль; из туманчика, навстречу флотилии, под косым морским парусом шла лодка финна-рыбаря, сомнений более не оставалось: Балтика…
Долго в молчании Петр курил свою трубочку, долго смотрел вперед, потом вдруг резко вздернул плечом, сказал жестко:
— Корабли надобны, Сильвестр, да много! Флот! Что ж лодки-то…
И велел:
— К берегу!
У прибрежной мызы стоял коротконогий, с обветренным, красным сморщенным личиком финн-рыбак. Белобрысый внучонок жался у его ног.
— Ты кто таков? — спросил Петр старика.
Тот подумал, встал попрямее, выставил вперед подбородок, ответил гордо:
— Кто такоф? Я рипацкий староста. А фот ти кто такоф, а?
Петр серьезно, без усмешки ответил:
— Я русский царь.
Финн сплюнул далеко в воду черную табачную жвачку, посмотрел на Петра, задрав голову, снизу вверх, поморгал, вздохнул, поверив:
— Тоже толшность немалая. Клопот мноко цару, а?
Солдаты-гвардейцы усмехались, стоя вокруг. Петр невесело ответил:
— Много, старик, хлопот. Что верно, то верно. Едва управляемся…
— И я етва управляюсь. Кажтый по-своему телает, кажтый умный сам… Шерти проклятые… Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил…
Петр не стал слушать, спросил, не угостит ли его староста на мызе молоком. Финн хитро посмотрел на царя, на Иевлева, на Меншикова, на огромного Рябова, обвел взглядом гвардейцев, ответил:
— Отин раз я укощу всех и сам помирать стану от голот.
Но молока и ржаную лепешку вынес. Гвардейцы купили на соседней мызе странной рыбы — корюшки, пахнущей свежим сеном, развели костер, сварили ушицу. Золотое солнце, рассеивая своим теплым светом туманчик, поднималось над тихими водами. Александр Данилыч раздавал финнам листы, доставленные из Москвы; там было написано, что всем здешним приневским жителям под рукою царя всея великия и малыя и белыя Руси будет покой, справедливость, а разорения им никакого не ждать. Бомбардирский урядник Щепотев, малый толковый, покуда читались листы, торговал у здешних людей двух телок, да доброго кабанчика, да еще бычка. Финны для пробы заломили цену подороже. Щепотев, посетовав на запрос, положил на стол золотой. Финны привели еще коровенку, двух поросят, стали рубить головы уткам и гусям. Щепотев говорил:
— Вы идите под крепость Ниеншанц, там становитесь на торг. Солдат у нас много, офицеров, енералов, народ богатеющий, каждому охота лапши с курятиной похлебать. Расторгуетесь, куда как жить станете. И рыбу везите на торг.
— Корюшку повезти? — спросил староста.
— И корюшку, и которая получше. И нас вы, други, не опасайтесь. Мы на свою землю вышли, тут россияне издавна стояли. А вам мы остуды не сделаем. Вы для нас старайтесь, мы вас не обидим… Шведа здесь вскорости не будет, тут, господин староста, им делать нечего…
Старик, польщенный учтивостью Щепотева, довольный крупными коммерческими операциями, которые происходили возле его мызы, вынул из-за печки бутылку зеленого стекла, налил в кружки вонючей темной водки. Петр пригубил, закусил творогом, поднялся. Староста, провожая русского царя к лодке, жаловался:
— Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил: ты сеть утеряешь, а рипак Тускала — нет, нет… Ты, царь, позови Тускала, ты ему скажи…
Петр, садясь в лодку, ответил:
— С Тускалой ты, господин староста, и сам управишься… У меня делов и без Тускалы вот — по горло…
Тридцатого апреля началось бомбардирование крепости. В самом начале, близ полуночи, в Ниеншанце загорелся цейхгауз. Прицелом на бушующее пламя дали залп одновременно все осадные орудия…
Утром из ставки фельдмаршала Шереметева медленным шагом к валам крепости пошел русский трубач. На нем был новенький Преображенский кафтан, перевязь через плечо, короткая шпага, на треуголке плюмаж. Трубу он нес, уперев ее в бедро, горлом вперед. Гвардейцы переговаривались:
— Братие, да он — Тихон Бугаев, с первой роты…
— Никакой не Тихон, то — царев трубач Лобзин.
— Антип, а не Лобзин…
— Ты гляди, каков важен. И гетры новые выдадены…
— А чего! Пущай глядят свейские дьяволы — исправен-де трубач…
Трубач Семен Прокундин, не кланяясь пулям, вышел пред самые ворота крепости, избоченился; ловко вскинув трубу, протрубил вызов. На воротной башне показались два шведских барабанщика, ответили барабанным боем. Трубач еще раз протрубил. С длинным скрипом отворились ворота, за ними в латах, в шлемах, с копьями на изготовку стояли шведы — для всякого опасения, не ведет ли трубач за собой войско.
Войска не было. В русском лагере видели: трубач встречен с почетом — офицер в белых перчатках учтиво подал оловянную тарелку, на ней стоял стаканчик водки. Копейщики сделали копьями на караул, ворота затворились. Воевать пока перестали. Гвардейцы безопасно ходили под стенами цитадели, переговаривались со шведами, что пора-де им уходить, сидение в крепости ничем хорошим не кончится. Шведы объясняли знаками — мы-де люди маленькие, над нами начальство есть.
Парламентера ждали очень долго.
Ответ трубач Прокундин вручил Борису Петровичу Шереметеву. Петр читал из-за плеча фельдмаршала. Шведы писали, что крепость вручена им от короля для обороны и что от милостивого аккорда должно им отказаться.
— Палить залпами нещадно до сдачи! — велел Шереметев. — Будет болтать попусту.
Тотчас же ударили все пушки и все мортиры одновременно. Охту заволокло серым дымом. Били залпами — всю ночь непрестанно. Ядра падали в крепость, пробивали крыши домов, долбили провиантские склады, караульни, крепостную солдатскую кухню. На рассвете внутри Ниеншанца занялся еще пожар, а вскоре на валу крепости появился швед-барабанщик и ударил «к сдаче». Осадные батареи замолчали. В шатер Шереметева явился бледный шведский майор в сером мундире — принес черновик условий капитуляции. Петр, пережевывая ноздреватую горбушку хлеба, суровым голосом сказал:
— Сие к чертовой матери! Прошлого раза едва Орешек нам не взорвали стражи ихние. Караульщиков наших назначить незамедлительно, а ихних всех вывести за цитадель…
И, взяв перо, стал чиркать в условиях.
В десятом часу утра внутрь крепости с развернутым знаменем, под пение труб и бой барабанов, вошел Преображенский полк, а в «палисады» — на прикрытом пути — Семеновский. Ярко светило солнце, играло на трубах, на шпагах, на стали багинетов. Шведы — именитые жители Ниена, отсиживавшиеся в неприступной, как казалось им, крепости, — с изумлением смотрели на русских, словно не веря своим глазам, спрашивали друг у друга: неужто свершилось, неужто пал Ниеншанц…
А бомбардирский поручик Меншиков, поигрывая окаянными веселыми глазами, покрикивая «левой, левой, детушки, старайся!», держа шпагу на караул, вел своих орлов мимо господина вице-адвоката Герца, мимо Христиана Роземюллера — уездного судьи, мимо Акселя Лиельгрена — тюремного надзирателя, мимо господина Линдемарка — таможенного смотрителя в Ниене, мимо их супруг и дочерей, мимо офицеров сдавшейся крепости — к пороховым погребам, к арсеналу, к пушкам, к бастионам. Рядом с ним, стараясь попасть в ногу, поспешал юркий шведский лейтенант, въедливо объясняя:
— Сей бастион именуется — Гельмфельтов, сей — Кервиллов, а сей в честь преславнейшего государя нашего — Карлов…
Меншиков вдруг остановился, сказал по-русски, громко, так что солдаты слышали:
— А иди-ка ты, офицер, отсюдова туда-то и туда-то! Карлов! Мы бастионы и сами окрестим, без твоего подсказа! Иди от меня! Прискучил!
Офицер задохнулся, схватился было за шпагу. Меншиков с железным лицом, с отдельной улыбкой на тонких губах, посоветовал:
— Ты сии ухватки забудь. Дам в морду — ввек не прочухаешься, паскуда! Вишь — кулак!
И осторожно, чтобы не заметили шведские дамы, показал шведу кулачище с надутыми синими венами.
Шведы в это время выходили из крепости. Именитые граждане с узлами в руках, с мешками и сундуками искали, где бы нанять лошадей, — их кареты, экипажи и кони были отобраны русским войском. Иоганн-Генрих Фризенгольм, получивший титул барона за то, что дал Карлу деньги на ведение войны с московитами, немолодой мужчина с изрядным брюхом, изнемогая под тяжестью своего сундука, говорил вице-адвокату фискалу Герцу:
С превеликими трудами, под огнем шведских батарей, возвели последнюю траншею и подвели к ней подступы. Егор Резен ставил мортирную кетель — батарею — у озерца, в вершине залива Охты; ставил пушки генерал-инженер Ламберт. Петр бывал то у Резена, то у Ламберта, сам особенно в дело не совался, но смотрел с интересом. Александр Данилыч Меншиков дважды пугал шведов — «делал комедию», будто он с охотниками идет на приступ. Шведы швыряли бомбы, камни, заключенные в каркасы, били картечью…
После полудня ударили барабаны. Шестьдесят лодок с четырьмя ротами семеновцев и тремя преображенцев пошли вниз по течению реки — для осмотра ее устьев и взморья. С крепостных верков открылась орудийная пальба, но ядра не долетали до флотилии, а гвардейцы кричали шведам срамные слова, понося ихних артиллеристов…
Петр смотрел на тихие речные воды жадно, ни с кем не разговаривал, ждал взморья. Кроме Рябова да Иевлева никто толком не понимал, куда так пристально и неотрывно смотрит бомбардирский капитан…
Ко взморью пришли поздно, уже смеркалось, жемчужный туманчик пал на тихо шепчущие воды; но остро, по-особому маняще пахла морская даль; из туманчика, навстречу флотилии, под косым морским парусом шла лодка финна-рыбаря, сомнений более не оставалось: Балтика…
Долго в молчании Петр курил свою трубочку, долго смотрел вперед, потом вдруг резко вздернул плечом, сказал жестко:
— Корабли надобны, Сильвестр, да много! Флот! Что ж лодки-то…
И велел:
— К берегу!
У прибрежной мызы стоял коротконогий, с обветренным, красным сморщенным личиком финн-рыбак. Белобрысый внучонок жался у его ног.
— Ты кто таков? — спросил Петр старика.
Тот подумал, встал попрямее, выставил вперед подбородок, ответил гордо:
— Кто такоф? Я рипацкий староста. А фот ти кто такоф, а?
Петр серьезно, без усмешки ответил:
— Я русский царь.
Финн сплюнул далеко в воду черную табачную жвачку, посмотрел на Петра, задрав голову, снизу вверх, поморгал, вздохнул, поверив:
— Тоже толшность немалая. Клопот мноко цару, а?
Солдаты-гвардейцы усмехались, стоя вокруг. Петр невесело ответил:
— Много, старик, хлопот. Что верно, то верно. Едва управляемся…
— И я етва управляюсь. Кажтый по-своему телает, кажтый умный сам… Шерти проклятые… Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил…
Петр не стал слушать, спросил, не угостит ли его староста на мызе молоком. Финн хитро посмотрел на царя, на Иевлева, на Меншикова, на огромного Рябова, обвел взглядом гвардейцев, ответил:
— Отин раз я укощу всех и сам помирать стану от голот.
Но молока и ржаную лепешку вынес. Гвардейцы купили на соседней мызе странной рыбы — корюшки, пахнущей свежим сеном, развели костер, сварили ушицу. Золотое солнце, рассеивая своим теплым светом туманчик, поднималось над тихими водами. Александр Данилыч раздавал финнам листы, доставленные из Москвы; там было написано, что всем здешним приневским жителям под рукою царя всея великия и малыя и белыя Руси будет покой, справедливость, а разорения им никакого не ждать. Бомбардирский урядник Щепотев, малый толковый, покуда читались листы, торговал у здешних людей двух телок, да доброго кабанчика, да еще бычка. Финны для пробы заломили цену подороже. Щепотев, посетовав на запрос, положил на стол золотой. Финны привели еще коровенку, двух поросят, стали рубить головы уткам и гусям. Щепотев говорил:
— Вы идите под крепость Ниеншанц, там становитесь на торг. Солдат у нас много, офицеров, енералов, народ богатеющий, каждому охота лапши с курятиной похлебать. Расторгуетесь, куда как жить станете. И рыбу везите на торг.
— Корюшку повезти? — спросил староста.
— И корюшку, и которая получше. И нас вы, други, не опасайтесь. Мы на свою землю вышли, тут россияне издавна стояли. А вам мы остуды не сделаем. Вы для нас старайтесь, мы вас не обидим… Шведа здесь вскорости не будет, тут, господин староста, им делать нечего…
Старик, польщенный учтивостью Щепотева, довольный крупными коммерческими операциями, которые происходили возле его мызы, вынул из-за печки бутылку зеленого стекла, налил в кружки вонючей темной водки. Петр пригубил, закусил творогом, поднялся. Староста, провожая русского царя к лодке, жаловался:
— Тут рипак Тускала брал сеть, я коворил: ты сеть утеряешь, а рипак Тускала — нет, нет… Ты, царь, позови Тускала, ты ему скажи…
Петр, садясь в лодку, ответил:
— С Тускалой ты, господин староста, и сам управишься… У меня делов и без Тускалы вот — по горло…
Тридцатого апреля началось бомбардирование крепости. В самом начале, близ полуночи, в Ниеншанце загорелся цейхгауз. Прицелом на бушующее пламя дали залп одновременно все осадные орудия…
Утром из ставки фельдмаршала Шереметева медленным шагом к валам крепости пошел русский трубач. На нем был новенький Преображенский кафтан, перевязь через плечо, короткая шпага, на треуголке плюмаж. Трубу он нес, уперев ее в бедро, горлом вперед. Гвардейцы переговаривались:
— Братие, да он — Тихон Бугаев, с первой роты…
— Никакой не Тихон, то — царев трубач Лобзин.
— Антип, а не Лобзин…
— Ты гляди, каков важен. И гетры новые выдадены…
— А чего! Пущай глядят свейские дьяволы — исправен-де трубач…
Трубач Семен Прокундин, не кланяясь пулям, вышел пред самые ворота крепости, избоченился; ловко вскинув трубу, протрубил вызов. На воротной башне показались два шведских барабанщика, ответили барабанным боем. Трубач еще раз протрубил. С длинным скрипом отворились ворота, за ними в латах, в шлемах, с копьями на изготовку стояли шведы — для всякого опасения, не ведет ли трубач за собой войско.
Войска не было. В русском лагере видели: трубач встречен с почетом — офицер в белых перчатках учтиво подал оловянную тарелку, на ней стоял стаканчик водки. Копейщики сделали копьями на караул, ворота затворились. Воевать пока перестали. Гвардейцы безопасно ходили под стенами цитадели, переговаривались со шведами, что пора-де им уходить, сидение в крепости ничем хорошим не кончится. Шведы объясняли знаками — мы-де люди маленькие, над нами начальство есть.
Парламентера ждали очень долго.
Ответ трубач Прокундин вручил Борису Петровичу Шереметеву. Петр читал из-за плеча фельдмаршала. Шведы писали, что крепость вручена им от короля для обороны и что от милостивого аккорда должно им отказаться.
— Палить залпами нещадно до сдачи! — велел Шереметев. — Будет болтать попусту.
Тотчас же ударили все пушки и все мортиры одновременно. Охту заволокло серым дымом. Били залпами — всю ночь непрестанно. Ядра падали в крепость, пробивали крыши домов, долбили провиантские склады, караульни, крепостную солдатскую кухню. На рассвете внутри Ниеншанца занялся еще пожар, а вскоре на валу крепости появился швед-барабанщик и ударил «к сдаче». Осадные батареи замолчали. В шатер Шереметева явился бледный шведский майор в сером мундире — принес черновик условий капитуляции. Петр, пережевывая ноздреватую горбушку хлеба, суровым голосом сказал:
— Сие к чертовой матери! Прошлого раза едва Орешек нам не взорвали стражи ихние. Караульщиков наших назначить незамедлительно, а ихних всех вывести за цитадель…
И, взяв перо, стал чиркать в условиях.
В десятом часу утра внутрь крепости с развернутым знаменем, под пение труб и бой барабанов, вошел Преображенский полк, а в «палисады» — на прикрытом пути — Семеновский. Ярко светило солнце, играло на трубах, на шпагах, на стали багинетов. Шведы — именитые жители Ниена, отсиживавшиеся в неприступной, как казалось им, крепости, — с изумлением смотрели на русских, словно не веря своим глазам, спрашивали друг у друга: неужто свершилось, неужто пал Ниеншанц…
А бомбардирский поручик Меншиков, поигрывая окаянными веселыми глазами, покрикивая «левой, левой, детушки, старайся!», держа шпагу на караул, вел своих орлов мимо господина вице-адвоката Герца, мимо Христиана Роземюллера — уездного судьи, мимо Акселя Лиельгрена — тюремного надзирателя, мимо господина Линдемарка — таможенного смотрителя в Ниене, мимо их супруг и дочерей, мимо офицеров сдавшейся крепости — к пороховым погребам, к арсеналу, к пушкам, к бастионам. Рядом с ним, стараясь попасть в ногу, поспешал юркий шведский лейтенант, въедливо объясняя:
— Сей бастион именуется — Гельмфельтов, сей — Кервиллов, а сей в честь преславнейшего государя нашего — Карлов…
Меншиков вдруг остановился, сказал по-русски, громко, так что солдаты слышали:
— А иди-ка ты, офицер, отсюдова туда-то и туда-то! Карлов! Мы бастионы и сами окрестим, без твоего подсказа! Иди от меня! Прискучил!
Офицер задохнулся, схватился было за шпагу. Меншиков с железным лицом, с отдельной улыбкой на тонких губах, посоветовал:
— Ты сии ухватки забудь. Дам в морду — ввек не прочухаешься, паскуда! Вишь — кулак!
И осторожно, чтобы не заметили шведские дамы, показал шведу кулачище с надутыми синими венами.
Шведы в это время выходили из крепости. Именитые граждане с узлами в руках, с мешками и сундуками искали, где бы нанять лошадей, — их кареты, экипажи и кони были отобраны русским войском. Иоганн-Генрих Фризенгольм, получивший титул барона за то, что дал Карлу деньги на ведение войны с московитами, немолодой мужчина с изрядным брюхом, изнемогая под тяжестью своего сундука, говорил вице-адвокату фискалу Герцу: