Страница:
Дни шли один за другим — однообразные, без перемен — до самого Сретенья, когда приехал наконец новый воевода. Слухи о нем были невеселые. В остроге сразу стало известно, что воевода Ржевский недоверчив, говорит мало, от ответов на прямо заданные вопросы уклоняется, привез на верфи многих корабельных мастеров-иноземцев и время свое препровождает с ними. Кочнева и Ивана Кононовича он с работы согнал, даже не побеседовав с ними. С инженером Егором Резеном Ржевский сразу же жестоко поругался и на глаза его к себе не пускает. Говорили также — и это было самым удивительным и неприятным для узников, — что князь Василий уже несколько раз навещал немощного Прозоровского, утешал его, что, дескать, клеветы рассеятся и верная государю служба вознаградится, что сам он, Ржевский, прибыл сюда временно, пока суд да дело, а там и Алексею Петровичу придется попрежнему честно и мудро править Придвинским краем. Он же, князь Василий, отъедет на давно обещанное ему воеводство куда потеплее — на кормление в Астрахань…
Слушая нерадостные вести, Рябов угрюмо посмеивался:
— Оно так! Рука с рукавичкой завсегда дружлива. Нет, Сильвестр Петрович, я так рассуждаю: надо нам с тобою отсюдова тайно уходить. Сию правду паки и паки дожидаючись, головами расплатимся…
Иевлев сердился:
— Не дури! Я от царева суда не побегу! Да и статно ли мне, капитан-командору, яко татю в ночи, тайно бежать…
На Власия-бокогрея в марте месяце поздно ночью ключарь разбудил Иевлева и Рябова и дрожащим шепотом сказал им, что Ржевский сейчас же будет на съезжей для беседы с ними. Дьяки уже приехали и ждут. Сильвестр Петрович, опираясь на костыль, с трудом поднялся по крутым осклизлым ступеням и в изнеможении опустился на лавку. Кормщик, не ожидая от нового воеводы-боярина ничего хорошего, хмуро стоял у печки.
Ждали долго.
Наконец мерзлая дверь распахнулась, караульщики вздели алебарды. Ржевский, в коротком дубленом полушубке, широко шагая, вошел в избу, простуженным голосом с порога спросил Иевлева:
— Пошто развалился? На ассамблею зван?
Иевлев, не вставая, ответил:
— Али не признал меня, Василий Андреевич?
Воевода, стараясь не встречаться с Иевлевым взглядом, усмехнувшись одним ртом, помедлил, потом внятно произнес:
— Вон ты куда гнешь? Нет, нынче не признаю. Да и не для того нас государь воеводами ставит, чтобы мы, верные ему слуги, некоторых иных, честь свою забывших, за старинных дружков признавали…
— Дружками-то мы с тобой, князь, не были, сие ты соврал! — негромко, но сильно произнес Иевлев. — Что же касается до чести, то ежели ты, суда не дождавшись, мне еще такое скажешь — костыля не пожалею, изувечу! Чина моего флотского меня никто еще не лишал, об том помни…
Князь Василий опять усмехнулся с видом человека, которому многое ведомо, крикнул:
— Кто там? Огня!
Гусев, трепеща от выпавшей чести, подал свечу. Ржевский закурил трубку; попыхивая дымом, стал листать бумаги. Осторожно дышали у порога караульщики, дьяки неподвижно стояли за спиною воеводы. Иевлев думал, опустив голову. Рябов прищурившись смотрел в сторону — из гордости, чтобы новый воевода не думал, будто здесь так уж его боятся и ждут от него решения. Ржевский читал долго, порою тыкая пальцем в лист, с раздражением спрашивал дьяков:
— Чего здесь? Об чем? Живо говори, недосуг мне…
Дьяки, задеревенев от страха, путались, пороли вздор, перебивали друг друга. Бумаг по иевлевскому делу было очень много — дьяки ели свой хлеб не даром, и то, что они говорили воеводе, было так нелепо и дико, так непомерно глупо, что Рябов громко с тоскою вздохнул.
Ржевский поднял свой взгляд на него, кормщик со спокойной злобой посмотрел на князя.
— Подойди! — велел Ржевский.
Кормщик подошел на шаг ближе.
— Ты и есть Рябов Ивашка? — спросил Ржевский надменно.
— Я и есть Рябов, да не Ивашка, а Иван Савватеевич! — зло и угрюмо ответил кормщик. — Ивашкою звали годов двадцать назад, а то и поболе. Ныне питухи, пропившиеся в кружале, и те так не зовут…
— Ишь, каков! — откинувшись на лавке, сказал воевода.
— Каков есть!
— Кормщик?
— Был кормщиком, стал — острожником.
— Еще и покойником за добрые свои дела станешь! — посулил Ржевский. — Плачет по тебе петля-от!
— Того и тебе, воевода, не миновать! — с той же спокойной и ровной злобой сказал Рябов. — Смерть и тебя поволокет. Отмогильное зелье даже для князей не отрыто…
Дьяки охнули на страшную дерзость, караульщики поставили алебарды в угол, готовясь крутить кормщику руки, но Ржевский как бы вовсе ничего не заметил, только едва побледнел. В избе снова сделалось тихо. Сильвестр Петрович поднял голову, посмотрел на широкую спину, на широкие гордые плечи Рябова: кормщик стоял неподвижно, точно влитой…
— Не тихий ты, видать, уродился! — заметил Ржевский.
— На Руси — не караси, ершей поболее!
— Ты-то за ерша себя мнишь?
— Зачем за ерша? Есмь человек!
Князь Василий сел прямо, уперся локтями в стол. Ему было неловко перед этим бесстрашным мужиком, он все как-то не мог угадать — то ли улыбаться надменно, то ли просто велеть высечь батогами кормщика, то ли встать и ударить его в зубы. Тусклым голосом спросил:
— Таким и жизнь прожил, ершом?
— Не прожил, проживу!
— Не по чину шагаешь, широко больно…
— Журавель межи не знает — через ступает!
Ржевский подумал, крутя ус, спросил с презрением:
— Как же тебя, эдакого журавля, да шведы купили?
Рябов задохнулся, руки его судорожно сжались в кулаки, но караульщики сзади навалились на него. Гусев ударил под колени, кормщик поскользнулся, рухнул навзничь. Покуда его держали караульщики с дьяками, из загородки вырвались в помощь солдаты с поздюнинскими бобылями.
— Убрать его отсюда! — громко, громче, чем следовало воеводе, сказал Ржевский. — Вон!
Кормщика выволокли. Ржевский долго сидел молча, потом велел уйти всем, креме Иевлева, сам запер дверь на засов, заговорил, стараясь быть поспокойнее:
— Ты давеча вопросил — не признаю ли тебя, Иевлев? Что ж, признал, как не признать, помню и озеро и иные разные наши бытности…
— По бытностям ты горазд, князинька! В те нежные годы наушничал, ныне, вишь, в застенки людей тянешь…
Ржевский устало отмахнулся:
— Полно, Сильвестр! Что пустяки городить. Было, многое было, а сталось так, что я куда правее всех вас ныне, по прошествии времени. Сам рассуди, каков народишко на царевой службе: один вор, другой ему потатчик, третий мздоимец, четвертый пенюар, пятый и мздоимец, и вор, и пенюар. Я от младых ногтей никому веры не давал, всех подозревал, никому другом не был. И верно делал, верно…
— Да уж куда вернее!
— Погоди, что зря ругаться. Ты ныне узник, я — воевода. Случись тебе на мое место встать, облобызал бы ты меня?
— Нет, князь Василий, но только и к Прозоровскому бы с утешениями не езживал…
Ржевский быстро, остро взглянул на Иевлева, ненатурально усмехнулся:
— И о том вы здесь ведаете?
Сильвестр Петрович кивнул:
— И о том ведаем.
Воевода нахмурился, помолчал, спросил, перелистывая бумаги:
— Послана была тобою челобитная, на Воронеж, Апраксину, Иевлев?
— Мною? — удивился Сильвестр Петрович. — Какая такая челобитная?
— Уж будто и не ведаешь? Уж будто не ты послал туда беглого холопя князя Зубова!
Иевлев смотрел с таким непритворным удивлением, что Ржевский только пожал плечами и заговорил попроще, не судьею, а собеседником:
— Сей смерд в прежние времена поднял руку на своего боярина, потом на Волгу ушел, искать зипуна, у них, у татей, тако о бесчинствах говорят. С Волги будто сюда, на Двину, подался, а когда его ныне на Воронеже Зубов велел имать, он вдругораз от него сбежал, да еще смертоубийство сделал и холопя за собою в степь увел. Беглого сего, Молчана кличкою, здесь знают, он и тут воду мутил, к бунту подбивал и крепко был дружен с лютым государю ворогом капитаном Крыковым…
— Крыковым! — воскликнул Иевлев.
— Его-то знаешь, а то, я думал, и на сего человека удивишься.
— Крыков Афанасий Петрович погиб доблестно, и честное имя его…
Ржевский с неприязнью поморщился:
— Полно, Иевлев! Твой Крыков с сим же Молчаном прелестные листы читал, кои и тебе ведомы. Что пустое врать! Али не знаешь ты, какие тайные беседы в крыковской избе бывали? Али тебе там не случалось сиживать? Вон Егор Пустовойтов показывает, что об многом ты с Крыковым наедине говаривал, — о чем? Ужели ни разу Азов помянут не был, где князь Прозоровский государевых ворогов имал? Ужели о том, что Прозоровского холопей здешние воры как курей бьют, не беседовали вы? Ужели не подумалось тебе, Иевлев, ни единого разу, что твой прославленный Крыков — тать, государю нашему изменник, что…
— Князь Василий! — сурово оборвал воеводу Сильвестр Петрович. — Ты думай чего хочешь, а мне сии слова слушать — претит. Коли за делом меня позвал, так дело и говори. Ужели сам ты веришь в то, о чем ныне речь ведешь? Ужели пьяный вор, бездельник и дурак, зверюга Прозоровский так обдурил тебя? Ты правду ищи…
— Правду? — крикнул вдруг Ржевский. — Правду? А где она, правда? Вон об тебе сколько написано — гора, видишь? И по-аглицки, и по-немецки, и по-венециански! Где она, правда, в котором листе? Как твой кормщик скажу: есмь человек. Поверил бы тебе, да в листах написано — не верь! Отпустил бы тебя из сего узилища, да и своя голова, я чай, дорога, с меня спросят, а ноне на Руси словом не спрашивают, все более дыбою, да колесом, да плахою. Всюду разное шепчут. Из Москвы людей шлют, что-де Прозоровский ни в чем не повинен, обнесен клеветою, а не при деле до времени…
Сильвестр Петрович поднял взгляд, спросил резко:
— К чему сия жалостная беседа? Чтобы я, слушая тебя, возрыдал на твои горести? Нет, не возрыдаю! Я тебя, друг любезный, с Переяславля помню, каков ты умник! Правду ему не отыскать. А ты ее ищешь? Для чего не почел наипервейшим долгом гишторию мою прискорбную разобрать, как сюда приехал? Так оно поспокойнее? Чтобы как иначе, случаем, фортуна не повернулась. Чтобы не просчитаться перед государем? Ты еще захворай, иначе все едино спросят…
Ржевский ударил ладонью по столу, крикнул:
— Молчи!
— А коли мне молчать, так и ты не жалуйся на свою долю, — отрезал Иевлев. — Более и толковать нечего…
Ржевский вернулся к столу, вновь стал листать бумаги, как будто в них и была правда. В наступившей тишине сделалось слышно, как за дверью словно стоялые кони топчутся караульщики, как снаружи, за слюдяными, в решетках окнами покрикивают «доглядывай!» В морозном ночном воздухе стучали колотушки, на колокольне церкви Параскевы отзванивали часы. Медленно проходила ночь, Ржевский все читал. К утру Иевлев взглянул на князя, подумал: «Слабый человек! Совсем слабый! Боязно ему и думать, не то что делать».
— Кто таков Риплей? — спросил воевода.
— Подсыл и пенюар! — резко ответил Иевлев.
— Лофтус кто?
— Шведского короля Карла шпион!
— Георг Лебаниус?
— Лофтуса правая рука.
Ржевский откинулся на лавке, хохотнул, осведомился:
— Эдак и покойный Лефорт…
— Там видно будет, — угрюмо перебил Иевлев. — Внуки узнают…
— Что ж, однако, они узнают? — насторожившись, спросил воевода.
Сильвестр Петрович начал было про Азов, как Лефорт подвел под шанцы подкоп, отчего погибло более трехсот человек, но тотчас же понял, что об этом толковать не следовало, и махнул рукою на полуслове…
— Таково и бунтовщики стрельцы на Москве болтали, — сухо сказал воевода. — Истинно так: еретик Францка Лефорт. Не гневайся, Иевлев, но все оно — от Крыкова твоего, — верно говорит князь Прозоровский…
— Прозоровский в ход пошел! — горько усмехнулся Сильвестр Петрович. — То-то дождусь я правды…
Воевода полистал еще, зевнул, потянулся. За слюдяными окошками медленно розовела морозная заря.
— Тут враз не управиться! — сказал он, складывая листы. — Тут, Иевлев, не день и не два надобны. И еще рассуждаю: не в моей воле об сем деле решать…
— В чьей же?
— Решить об тебе един только государь может — Петр Алексеевич…
— А я думал — ты! — с издевкой в голосе произнес Иевлев. — Все ждал: почитаешь листы, да и отпустишь. Ин, нет!
Кивнул, поднялся, пошел, тяжело опираясь на костыль. Ржевский окликнул:
— С ногой-то что?
— А я, вишь, князь Василий, в баталии был, так там палили…
— Как же кормщик-то целехоньким вышел?
Сильвестр Петрович обернулся у двери, морщась от боли в ноге, сказал:
— Семнадцать ран на нем — ножевых, сабельных, пулевых. Живого места нет. И не тебе над ним смеяться, князь Василий…
Его лицо исказилось бешенством, срывающимся голосом он крикнул:
— Доблестного воина, истинного и достославного героя, коими Русь держится, по изветам иноземцев да злодея Прозоровского, заточили в узилище, катам на радость! В уме ли ты, Ржевский? Время минется, истина наверх выйдет, не было еще того на свете, чтобы с прошествием годов правда потерялась, все узнают люди, ну, а как узнают — каким ты тогда предстанешь? Я не к совести твоей говорю, ты ее не ведаешь, я — к хитрости говорю. Глупо, глупо, князь Василий, делаешь, ну да шут с тобой, что тебе кланяться, о чем тебя просить…
Он повернулся к двери; забыв про засов, дернул скобу, выронил костыль, ушибся ногой и с коротким стоном припал к бревенчатой стене съезжей. Ржевский подхватил его за плечи, поднял костыль. Сильвестр Петрович дышал рывками, холодный пот катился по его серому лицу.
Отворив дверь, воевода крикнул дьяков. Гусев и Абросимов вошли с поклонами, совсем напуганные, ничего не понимающие: подслушивали, как узник Иевлев орал на воеводу князя Ржевского. Князь Василий заговорил строго:
— Господина Иевлева содержать в остроге, твердо памятуя, что есть он капитан-командор и от сего своего звания никем не отрешен. Нынче же будет к нему прислан лекарь, и тот лекарь станет ходить к нему как похощет. В естве и в ином прочем чтобы отказу сии узники не слышали. Кормщика Рябова содержать совместно с господином капитан-командором, а впрочем, как им возжелается…
Дьяки кланялись сначала только воеводе, потом еще пуще — Сильвестру Петровичу. За открытою дверью жадно слушали караульщики: вышло узникам послабление, — видать, правы были инженер Резен да одноногий веселый боцман. Ох, трудна государева служба — поди знай, угадай, каково завтра случится.
Сильвестра Петровича увели под локти, узник сразу стал персоною. Ржевский опять опустился на лавку, сердито принялся листать бумаги. Дьяки посапывали за спиною, готовились объяснять, ежели спросит воевода, нынче в пользу капитан-командора. Уже совсем рассвело, утренние лучи солнца пробивались в окна. Ржевский поворотился к дьякам, спросил усталым голосом:
— Виновен Иевлев в сих злодействах и скаредностях али не виновен?
Дьяк Гусев прижал ладошки к груди, воскликнул:
— Воевода-князь, коли ежели поворотить все евоное дело так, чтобы оно вышло на невиновность…
Дьяк Абросимов толкнул дружка острым локтем, перебил:
— Иноземцы, князь, таковы, что и нивесть чего напишут, а только…
— Виновен он в измене? — крикнул бешеным голосом Ржевский. — Виновен али нет? Что столбеете? Дьяки вы али мокрые курицы?
Гусев и Абросимов прижались к стене, ждали от князя боя. Ржевский прошелся по избе, велел прятать листы, натянул шапку, уходя спросил Абросимова:
— Ну? Виновен али нет?
Тот весь съежился и ответил быстро:
— То не нам ведать, князь-воевода. То ведает бог да великий государь.
3. Острожная жизнь
4. Синтазис и просудиа
Слушая нерадостные вести, Рябов угрюмо посмеивался:
— Оно так! Рука с рукавичкой завсегда дружлива. Нет, Сильвестр Петрович, я так рассуждаю: надо нам с тобою отсюдова тайно уходить. Сию правду паки и паки дожидаючись, головами расплатимся…
Иевлев сердился:
— Не дури! Я от царева суда не побегу! Да и статно ли мне, капитан-командору, яко татю в ночи, тайно бежать…
На Власия-бокогрея в марте месяце поздно ночью ключарь разбудил Иевлева и Рябова и дрожащим шепотом сказал им, что Ржевский сейчас же будет на съезжей для беседы с ними. Дьяки уже приехали и ждут. Сильвестр Петрович, опираясь на костыль, с трудом поднялся по крутым осклизлым ступеням и в изнеможении опустился на лавку. Кормщик, не ожидая от нового воеводы-боярина ничего хорошего, хмуро стоял у печки.
Ждали долго.
Наконец мерзлая дверь распахнулась, караульщики вздели алебарды. Ржевский, в коротком дубленом полушубке, широко шагая, вошел в избу, простуженным голосом с порога спросил Иевлева:
— Пошто развалился? На ассамблею зван?
Иевлев, не вставая, ответил:
— Али не признал меня, Василий Андреевич?
Воевода, стараясь не встречаться с Иевлевым взглядом, усмехнувшись одним ртом, помедлил, потом внятно произнес:
— Вон ты куда гнешь? Нет, нынче не признаю. Да и не для того нас государь воеводами ставит, чтобы мы, верные ему слуги, некоторых иных, честь свою забывших, за старинных дружков признавали…
— Дружками-то мы с тобой, князь, не были, сие ты соврал! — негромко, но сильно произнес Иевлев. — Что же касается до чести, то ежели ты, суда не дождавшись, мне еще такое скажешь — костыля не пожалею, изувечу! Чина моего флотского меня никто еще не лишал, об том помни…
Князь Василий опять усмехнулся с видом человека, которому многое ведомо, крикнул:
— Кто там? Огня!
Гусев, трепеща от выпавшей чести, подал свечу. Ржевский закурил трубку; попыхивая дымом, стал листать бумаги. Осторожно дышали у порога караульщики, дьяки неподвижно стояли за спиною воеводы. Иевлев думал, опустив голову. Рябов прищурившись смотрел в сторону — из гордости, чтобы новый воевода не думал, будто здесь так уж его боятся и ждут от него решения. Ржевский читал долго, порою тыкая пальцем в лист, с раздражением спрашивал дьяков:
— Чего здесь? Об чем? Живо говори, недосуг мне…
Дьяки, задеревенев от страха, путались, пороли вздор, перебивали друг друга. Бумаг по иевлевскому делу было очень много — дьяки ели свой хлеб не даром, и то, что они говорили воеводе, было так нелепо и дико, так непомерно глупо, что Рябов громко с тоскою вздохнул.
Ржевский поднял свой взгляд на него, кормщик со спокойной злобой посмотрел на князя.
— Подойди! — велел Ржевский.
Кормщик подошел на шаг ближе.
— Ты и есть Рябов Ивашка? — спросил Ржевский надменно.
— Я и есть Рябов, да не Ивашка, а Иван Савватеевич! — зло и угрюмо ответил кормщик. — Ивашкою звали годов двадцать назад, а то и поболе. Ныне питухи, пропившиеся в кружале, и те так не зовут…
— Ишь, каков! — откинувшись на лавке, сказал воевода.
— Каков есть!
— Кормщик?
— Был кормщиком, стал — острожником.
— Еще и покойником за добрые свои дела станешь! — посулил Ржевский. — Плачет по тебе петля-от!
— Того и тебе, воевода, не миновать! — с той же спокойной и ровной злобой сказал Рябов. — Смерть и тебя поволокет. Отмогильное зелье даже для князей не отрыто…
Дьяки охнули на страшную дерзость, караульщики поставили алебарды в угол, готовясь крутить кормщику руки, но Ржевский как бы вовсе ничего не заметил, только едва побледнел. В избе снова сделалось тихо. Сильвестр Петрович поднял голову, посмотрел на широкую спину, на широкие гордые плечи Рябова: кормщик стоял неподвижно, точно влитой…
— Не тихий ты, видать, уродился! — заметил Ржевский.
— На Руси — не караси, ершей поболее!
— Ты-то за ерша себя мнишь?
— Зачем за ерша? Есмь человек!
Князь Василий сел прямо, уперся локтями в стол. Ему было неловко перед этим бесстрашным мужиком, он все как-то не мог угадать — то ли улыбаться надменно, то ли просто велеть высечь батогами кормщика, то ли встать и ударить его в зубы. Тусклым голосом спросил:
— Таким и жизнь прожил, ершом?
— Не прожил, проживу!
— Не по чину шагаешь, широко больно…
— Журавель межи не знает — через ступает!
Ржевский подумал, крутя ус, спросил с презрением:
— Как же тебя, эдакого журавля, да шведы купили?
Рябов задохнулся, руки его судорожно сжались в кулаки, но караульщики сзади навалились на него. Гусев ударил под колени, кормщик поскользнулся, рухнул навзничь. Покуда его держали караульщики с дьяками, из загородки вырвались в помощь солдаты с поздюнинскими бобылями.
— Убрать его отсюда! — громко, громче, чем следовало воеводе, сказал Ржевский. — Вон!
Кормщика выволокли. Ржевский долго сидел молча, потом велел уйти всем, креме Иевлева, сам запер дверь на засов, заговорил, стараясь быть поспокойнее:
— Ты давеча вопросил — не признаю ли тебя, Иевлев? Что ж, признал, как не признать, помню и озеро и иные разные наши бытности…
— По бытностям ты горазд, князинька! В те нежные годы наушничал, ныне, вишь, в застенки людей тянешь…
Ржевский устало отмахнулся:
— Полно, Сильвестр! Что пустяки городить. Было, многое было, а сталось так, что я куда правее всех вас ныне, по прошествии времени. Сам рассуди, каков народишко на царевой службе: один вор, другой ему потатчик, третий мздоимец, четвертый пенюар, пятый и мздоимец, и вор, и пенюар. Я от младых ногтей никому веры не давал, всех подозревал, никому другом не был. И верно делал, верно…
— Да уж куда вернее!
— Погоди, что зря ругаться. Ты ныне узник, я — воевода. Случись тебе на мое место встать, облобызал бы ты меня?
— Нет, князь Василий, но только и к Прозоровскому бы с утешениями не езживал…
Ржевский быстро, остро взглянул на Иевлева, ненатурально усмехнулся:
— И о том вы здесь ведаете?
Сильвестр Петрович кивнул:
— И о том ведаем.
Воевода нахмурился, помолчал, спросил, перелистывая бумаги:
— Послана была тобою челобитная, на Воронеж, Апраксину, Иевлев?
— Мною? — удивился Сильвестр Петрович. — Какая такая челобитная?
— Уж будто и не ведаешь? Уж будто не ты послал туда беглого холопя князя Зубова!
Иевлев смотрел с таким непритворным удивлением, что Ржевский только пожал плечами и заговорил попроще, не судьею, а собеседником:
— Сей смерд в прежние времена поднял руку на своего боярина, потом на Волгу ушел, искать зипуна, у них, у татей, тако о бесчинствах говорят. С Волги будто сюда, на Двину, подался, а когда его ныне на Воронеже Зубов велел имать, он вдругораз от него сбежал, да еще смертоубийство сделал и холопя за собою в степь увел. Беглого сего, Молчана кличкою, здесь знают, он и тут воду мутил, к бунту подбивал и крепко был дружен с лютым государю ворогом капитаном Крыковым…
— Крыковым! — воскликнул Иевлев.
— Его-то знаешь, а то, я думал, и на сего человека удивишься.
— Крыков Афанасий Петрович погиб доблестно, и честное имя его…
Ржевский с неприязнью поморщился:
— Полно, Иевлев! Твой Крыков с сим же Молчаном прелестные листы читал, кои и тебе ведомы. Что пустое врать! Али не знаешь ты, какие тайные беседы в крыковской избе бывали? Али тебе там не случалось сиживать? Вон Егор Пустовойтов показывает, что об многом ты с Крыковым наедине говаривал, — о чем? Ужели ни разу Азов помянут не был, где князь Прозоровский государевых ворогов имал? Ужели о том, что Прозоровского холопей здешние воры как курей бьют, не беседовали вы? Ужели не подумалось тебе, Иевлев, ни единого разу, что твой прославленный Крыков — тать, государю нашему изменник, что…
— Князь Василий! — сурово оборвал воеводу Сильвестр Петрович. — Ты думай чего хочешь, а мне сии слова слушать — претит. Коли за делом меня позвал, так дело и говори. Ужели сам ты веришь в то, о чем ныне речь ведешь? Ужели пьяный вор, бездельник и дурак, зверюга Прозоровский так обдурил тебя? Ты правду ищи…
— Правду? — крикнул вдруг Ржевский. — Правду? А где она, правда? Вон об тебе сколько написано — гора, видишь? И по-аглицки, и по-немецки, и по-венециански! Где она, правда, в котором листе? Как твой кормщик скажу: есмь человек. Поверил бы тебе, да в листах написано — не верь! Отпустил бы тебя из сего узилища, да и своя голова, я чай, дорога, с меня спросят, а ноне на Руси словом не спрашивают, все более дыбою, да колесом, да плахою. Всюду разное шепчут. Из Москвы людей шлют, что-де Прозоровский ни в чем не повинен, обнесен клеветою, а не при деле до времени…
Сильвестр Петрович поднял взгляд, спросил резко:
— К чему сия жалостная беседа? Чтобы я, слушая тебя, возрыдал на твои горести? Нет, не возрыдаю! Я тебя, друг любезный, с Переяславля помню, каков ты умник! Правду ему не отыскать. А ты ее ищешь? Для чего не почел наипервейшим долгом гишторию мою прискорбную разобрать, как сюда приехал? Так оно поспокойнее? Чтобы как иначе, случаем, фортуна не повернулась. Чтобы не просчитаться перед государем? Ты еще захворай, иначе все едино спросят…
Ржевский ударил ладонью по столу, крикнул:
— Молчи!
— А коли мне молчать, так и ты не жалуйся на свою долю, — отрезал Иевлев. — Более и толковать нечего…
Ржевский вернулся к столу, вновь стал листать бумаги, как будто в них и была правда. В наступившей тишине сделалось слышно, как за дверью словно стоялые кони топчутся караульщики, как снаружи, за слюдяными, в решетках окнами покрикивают «доглядывай!» В морозном ночном воздухе стучали колотушки, на колокольне церкви Параскевы отзванивали часы. Медленно проходила ночь, Ржевский все читал. К утру Иевлев взглянул на князя, подумал: «Слабый человек! Совсем слабый! Боязно ему и думать, не то что делать».
— Кто таков Риплей? — спросил воевода.
— Подсыл и пенюар! — резко ответил Иевлев.
— Лофтус кто?
— Шведского короля Карла шпион!
— Георг Лебаниус?
— Лофтуса правая рука.
Ржевский откинулся на лавке, хохотнул, осведомился:
— Эдак и покойный Лефорт…
— Там видно будет, — угрюмо перебил Иевлев. — Внуки узнают…
— Что ж, однако, они узнают? — насторожившись, спросил воевода.
Сильвестр Петрович начал было про Азов, как Лефорт подвел под шанцы подкоп, отчего погибло более трехсот человек, но тотчас же понял, что об этом толковать не следовало, и махнул рукою на полуслове…
— Таково и бунтовщики стрельцы на Москве болтали, — сухо сказал воевода. — Истинно так: еретик Францка Лефорт. Не гневайся, Иевлев, но все оно — от Крыкова твоего, — верно говорит князь Прозоровский…
— Прозоровский в ход пошел! — горько усмехнулся Сильвестр Петрович. — То-то дождусь я правды…
Воевода полистал еще, зевнул, потянулся. За слюдяными окошками медленно розовела морозная заря.
— Тут враз не управиться! — сказал он, складывая листы. — Тут, Иевлев, не день и не два надобны. И еще рассуждаю: не в моей воле об сем деле решать…
— В чьей же?
— Решить об тебе един только государь может — Петр Алексеевич…
— А я думал — ты! — с издевкой в голосе произнес Иевлев. — Все ждал: почитаешь листы, да и отпустишь. Ин, нет!
Кивнул, поднялся, пошел, тяжело опираясь на костыль. Ржевский окликнул:
— С ногой-то что?
— А я, вишь, князь Василий, в баталии был, так там палили…
— Как же кормщик-то целехоньким вышел?
Сильвестр Петрович обернулся у двери, морщась от боли в ноге, сказал:
— Семнадцать ран на нем — ножевых, сабельных, пулевых. Живого места нет. И не тебе над ним смеяться, князь Василий…
Его лицо исказилось бешенством, срывающимся голосом он крикнул:
— Доблестного воина, истинного и достославного героя, коими Русь держится, по изветам иноземцев да злодея Прозоровского, заточили в узилище, катам на радость! В уме ли ты, Ржевский? Время минется, истина наверх выйдет, не было еще того на свете, чтобы с прошествием годов правда потерялась, все узнают люди, ну, а как узнают — каким ты тогда предстанешь? Я не к совести твоей говорю, ты ее не ведаешь, я — к хитрости говорю. Глупо, глупо, князь Василий, делаешь, ну да шут с тобой, что тебе кланяться, о чем тебя просить…
Он повернулся к двери; забыв про засов, дернул скобу, выронил костыль, ушибся ногой и с коротким стоном припал к бревенчатой стене съезжей. Ржевский подхватил его за плечи, поднял костыль. Сильвестр Петрович дышал рывками, холодный пот катился по его серому лицу.
Отворив дверь, воевода крикнул дьяков. Гусев и Абросимов вошли с поклонами, совсем напуганные, ничего не понимающие: подслушивали, как узник Иевлев орал на воеводу князя Ржевского. Князь Василий заговорил строго:
— Господина Иевлева содержать в остроге, твердо памятуя, что есть он капитан-командор и от сего своего звания никем не отрешен. Нынче же будет к нему прислан лекарь, и тот лекарь станет ходить к нему как похощет. В естве и в ином прочем чтобы отказу сии узники не слышали. Кормщика Рябова содержать совместно с господином капитан-командором, а впрочем, как им возжелается…
Дьяки кланялись сначала только воеводе, потом еще пуще — Сильвестру Петровичу. За открытою дверью жадно слушали караульщики: вышло узникам послабление, — видать, правы были инженер Резен да одноногий веселый боцман. Ох, трудна государева служба — поди знай, угадай, каково завтра случится.
Сильвестра Петровича увели под локти, узник сразу стал персоною. Ржевский опять опустился на лавку, сердито принялся листать бумаги. Дьяки посапывали за спиною, готовились объяснять, ежели спросит воевода, нынче в пользу капитан-командора. Уже совсем рассвело, утренние лучи солнца пробивались в окна. Ржевский поворотился к дьякам, спросил усталым голосом:
— Виновен Иевлев в сих злодействах и скаредностях али не виновен?
Дьяк Гусев прижал ладошки к груди, воскликнул:
— Воевода-князь, коли ежели поворотить все евоное дело так, чтобы оно вышло на невиновность…
Дьяк Абросимов толкнул дружка острым локтем, перебил:
— Иноземцы, князь, таковы, что и нивесть чего напишут, а только…
— Виновен он в измене? — крикнул бешеным голосом Ржевский. — Виновен али нет? Что столбеете? Дьяки вы али мокрые курицы?
Гусев и Абросимов прижались к стене, ждали от князя боя. Ржевский прошелся по избе, велел прятать листы, натянул шапку, уходя спросил Абросимова:
— Ну? Виновен али нет?
Тот весь съежился и ответил быстро:
— То не нам ведать, князь-воевода. То ведает бог да великий государь.
3. Острожная жизнь
Ни назавтра, ни через неделю, ни через месяц воевода Василий Андреевич Ржевский на съезжую — за недосугом или по другой какой причине — не наведывался, и об узниках как бы снова забыли. Острожная жизнь вновь вошла в свою колею, и опять потекли одинаковые, похожие друг на друга дни…
Первым в каморе обычно просыпался Рябов; сладко и длинно зевал, с хрустом потягивался, спрашивал Иевлева благодушно — как почивалось. Сильвестр Петрович, которого мучила бессонница, тревожили тяжелые мысли, отвечал сердито, что почивалось — хуже нельзя…
— Ишь! — удивлялся Рябов. — А мне хошь бы что! Пришел сон милый, да и повалил силой…
Лежа, некоторое время беседовали в темноте, Иевлев — сердито, Рябов — со своим всегдашним спокойствием и благодушием. Вставать Сильвестру Петровичу не хотелось, но он знал жестокую неумолимость кормщика во всем том, что касалось распорядка острожного дня, и хоть нехотя, а все-таки поднимался, постепенно начиная испытывать чувство, схожее с удовольствием, от того, как он во всем подчиняется воле Рябова. А тот уже стучал бахилами в дверь, требуя огня у ключаря и переругиваясь с караульщиком, не понимающим, для чего узники встают ни свет ни заря.
Как только покорный старый, плешивый ключарь приносил светильню, Рябов принимался готовить свою салату — траву, которая на Груманте спасла его от цынги. Он подливал в нее масличка, рубил луку, чесноку, соленой рыбы и ставил миску на стол, лукаво поглядывая на Иевлева, который смешно тосковал в предвкушении ужасного завтрака. Запивали салату настоем хвои, заваренной кипятком и остуженной на холоду.
— Хороша дьяволица салата! — говорил Рябов, запуская деревянную щербатую ложку на дно миски. — Она, Сильвестр Петрович, без привычки, может и на пареную мочалу смахивает, а как во вкус взойдешь да обвыкнешь, ну — милое дело! Ты кваском-то, кваском запивай, квасок добрый, игристый, гляди не захмелей только…
Иевлев сдерживался, чтобы не ругнуться, не ударить кулаком по столешнице. На кормщика он старался не смотреть, ел опустив голову. Но однажды не сдержался, стукнул ладонью по столу, закричал:
— Будет дурака-то валять! Одно да одно, каждый день одно…
Рябов ответил спокойно:
— Острог, Сильвестр Петрович, ничего не поделаешь. Не себя, чай, веселю, тебя — недужного, несвычного. Я-то не ты, в людях живал, свету видал: топор на ногу обувал, топорищем подпоясывался. И по столу не бей — нехорошо…
Погладил рукою стол, объяснил:
— Бабинька Евдоха еще когда меня учила: не бей, Ваня, по столу, стол — божья ладонь, со стола хлеб да рыбу едим. Божья али нет — не ведаю, а сказано ладно…
Иевлев сорвался с места, лег на топчан, отворотился к вечно сырой стене. Ему хотелось ответить кормщику чем-нибудь таким, чтобы тот замолчал надолго, но слова не шли, и злоба таяла.
Когда пришло время обедать, кормщик как ни в чем не бывало поставил на стол миску с похлебкой, нарезал хлеба, окликнул:
— Сильвестр Петрович, а Сильвестр Петрович…
Иевлев рывком сел за стол, взял ложку, не глядя на кормщика, попросил:
— Прости, Иван Савватеевич! Прости, дружок… Обидел я тебя нынче. Не чаял…
Рябов ответил спокойно:
— Кабы ты обидел! Недуг обидел, а с него спрос короток.
После обеда в острожных подвальных сенях вдруг зашумели голоса, послышался зычный хохот, раздалась веселая брань — пришел инженер Егор Резен с грамоткой от воеводы, чтобы не чинить ему препон в помещении узников.
— Я теперь есть медикус! — говорил Резен. — И для чего мне не быть лекарем? Я буду лечить ваши души, не так ли?
Вынимая из карманов снедь, табак, примочки, мази, декохты, перескакивая с русского на немецкий, Резен рассказывал новости о воеводе Ржевском, о верфях, о крепости; потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, закричал:
— Виктория, капитан-командор, преотличная виктория. Господин Шереметев с большим войском пошел в Ливонии на шведа Шлиппенбаха и двадцать девятого декабря при мызе Эрестфер наголову разгромил шведское войско. Три тысячи шведов убито, триста пятьдесят человек взято в плен. Фельдмаршал господин Шереметев сим свои дела не покончил. Сбирается большое войско — дальше бить шведа.
Сильвестр Петрович, побледнев, слушал, переводил Рябову. Тот ножичком строгал палку — чинить Иевлеву поизносившийся костыль. Резен рассказывал, как Меншиков отвез победителю орден Андрея Первозванного, царский портрет в бриллиантах, указ о возведении в генерал-фельдмаршалы; рассказывал, как на Москве в те дни служились благодарственные молебны, гремели пушки, как на кремлевских башнях и стенах развевались отнятые у шведов знамена.
— Кому — сон, кому — явь, кому — клад, кому — шиш! — сказал Рябов. — Да ничего, Сильвестр Петрович, не для себя старались.
И спросил:
— А чего это за Андрей Первозванный?
Сильвестр Петрович объяснил, какие бывают ордена. Рябов выслушал без особого интереса, даже не сказал свое обычное «ишь ты!» Потом только усмехнулся, посетовал:
— Давали бы знак такой, чтобы с ним в острог не волокли. Висит на тебе бирка и означает: «Сего мужа ни по чьей воле батогами не бить, на дыбу не вздевать, ноздри щипцами не рвать!»
Резен понял, хлопнул кормщика по плечу, уютно усевшись на топчане, стал рассказывать дальше. По его словам выходило, что воевода Ржевский убежден в невиновности Сильвестра Петровича и Рябова, но по трусости отмалчивается и надеется, что все дело решится без него…
— Оно так! — кивнул Иевлев. — Трус он отменный…
Инженер рассказал еще, что заслуги Прозоровского на Азове, как он там имал бунтовщиков, не забыты, и только поэтому капитан-командор и кормщик еще не отпущены. Бывший князь-воевода считается заслуженным вельможею и верным царевым слугою — от того вся и задержка. Но все идет к лучшему: недавно, сими днями, Марью Никитишну посетил полковник Вильгельм Нобл — с превеликим почтением сообщил ей, что к весне ждут к Архангельску некую персону и персона та прибудет непременно. Сия персона и решит судьбу Прозоровского, а с ним и узников, ибо по отдельности тут думать не о чем.
Помолчали. Сильвестр Петрович задумчиво приминал пальцем табак в трубке. Рябов поднялся, взял у него костыль, стал прилаживать свою палку.
— Весна, поди, на дворе-то? — спросил Иевлев.
— Да, уже тепло! — ответил Резен. — Ну что ж, капитан-командор, давай лечить тебя буду…
Он посмотрел Иевлеву ногу, покачал головой, сделал перевязку. Опять заговорили о крепости, о кораблях, о флоте. Инженер рассказал, что есть слух, будто шведы не оставили своей затеи пожечь Архангельск и сбираются сюда опять, что крепость велено всю одеть камнем, поставить еще батареи, что в город идут еще войска.
Ушел Резен поздно, и после его ухода Сильвестр Петрович совсем загрустил. Кормщик обладил костыль, сам его опробовал — ловок ли, прошелся по каморе, хромая, из угла в угол, сказал весело:
— Хорош костыль, с таким и воеводе не зазорно ходить. Ну-кось, Сильвестр Петрович, спробуй…
Иевлев прошелся с костылем, Рябов похвалил:
— Ей-ей, выходка у тебя нынче другая!
Утром, когда дед-ключарь топил печку в каморе, Иевлев вдруг спросил:
— Я нынче ночью, Иван Савватеевич, вот что подумал: откуда вы на Груманте дровишками запасались? Вон сколько там прожили, и на холод ты не жаловался. Ужели столько лесу водой пригнало?
— Зачем лесу, — сказал Рябов. — Мы камнем топили.
— Каким таким камнем?
— Митрий покойник отыскал. Ручей там вымерз, он его ковырял чего-то и однажды принес камень: черный, на глаз вроде слюды. Думали, может, тот камень — железный, может из него руда пойдет? А нам железо вот как надобно было. Положили в печь — вытапливать, а он возьми и сам займись. Да таково жарко!
Иевлев приподнялся на локте, спросил:
— И много там камня такого?
— Много. Митрий по ручьям ходил с клюшечкой, все бывало постукивал. После на шкуре иглой вышил — вроде бы чертеж камню.
— Где же шкура сия?
— А бог ее знает, Сильвестр Петрович…
Опять ели салату, запивая ее хвойным настоем, еще говорили о Груманте, как ловится в тамошних озерах рыба-голец, какие там растут березы да ивы…
— Ох, махонькие! — рассказывал Рябов. — Поларшина, не более. А на ветру ляжешь летом рядом с березкой с такой — шумит, ей-богу шумит. Как всамделишная. Ну, оно дело такое, лучше не слушать. Сразу тоска разберет… Птиц — тоже силища. Как свой базар соберут, прибоя не слыхать. И тебе гагары, и тебе чистики, и тебе кайры. Кроткий народишко-то птичий, незлобивый. Такая уймища сберется — гнезда негде свить; они, бедняги, и несутся прямо на камни, бездомные… И до чего ж лихо летают — гагары-то: крылья сложит, да как нырнет головой вперед, в море! И вынырнула и распустилась, словно цвет в поле. Распустится — и качается на волне…
Он весело рассмеялся, вспоминая жизнь «птичьего народа», сел на корточки перед устьем топящейся печки, с аппетитом затянулся трубочным дымом.
Первым в каморе обычно просыпался Рябов; сладко и длинно зевал, с хрустом потягивался, спрашивал Иевлева благодушно — как почивалось. Сильвестр Петрович, которого мучила бессонница, тревожили тяжелые мысли, отвечал сердито, что почивалось — хуже нельзя…
— Ишь! — удивлялся Рябов. — А мне хошь бы что! Пришел сон милый, да и повалил силой…
Лежа, некоторое время беседовали в темноте, Иевлев — сердито, Рябов — со своим всегдашним спокойствием и благодушием. Вставать Сильвестру Петровичу не хотелось, но он знал жестокую неумолимость кормщика во всем том, что касалось распорядка острожного дня, и хоть нехотя, а все-таки поднимался, постепенно начиная испытывать чувство, схожее с удовольствием, от того, как он во всем подчиняется воле Рябова. А тот уже стучал бахилами в дверь, требуя огня у ключаря и переругиваясь с караульщиком, не понимающим, для чего узники встают ни свет ни заря.
Как только покорный старый, плешивый ключарь приносил светильню, Рябов принимался готовить свою салату — траву, которая на Груманте спасла его от цынги. Он подливал в нее масличка, рубил луку, чесноку, соленой рыбы и ставил миску на стол, лукаво поглядывая на Иевлева, который смешно тосковал в предвкушении ужасного завтрака. Запивали салату настоем хвои, заваренной кипятком и остуженной на холоду.
— Хороша дьяволица салата! — говорил Рябов, запуская деревянную щербатую ложку на дно миски. — Она, Сильвестр Петрович, без привычки, может и на пареную мочалу смахивает, а как во вкус взойдешь да обвыкнешь, ну — милое дело! Ты кваском-то, кваском запивай, квасок добрый, игристый, гляди не захмелей только…
Иевлев сдерживался, чтобы не ругнуться, не ударить кулаком по столешнице. На кормщика он старался не смотреть, ел опустив голову. Но однажды не сдержался, стукнул ладонью по столу, закричал:
— Будет дурака-то валять! Одно да одно, каждый день одно…
Рябов ответил спокойно:
— Острог, Сильвестр Петрович, ничего не поделаешь. Не себя, чай, веселю, тебя — недужного, несвычного. Я-то не ты, в людях живал, свету видал: топор на ногу обувал, топорищем подпоясывался. И по столу не бей — нехорошо…
Погладил рукою стол, объяснил:
— Бабинька Евдоха еще когда меня учила: не бей, Ваня, по столу, стол — божья ладонь, со стола хлеб да рыбу едим. Божья али нет — не ведаю, а сказано ладно…
Иевлев сорвался с места, лег на топчан, отворотился к вечно сырой стене. Ему хотелось ответить кормщику чем-нибудь таким, чтобы тот замолчал надолго, но слова не шли, и злоба таяла.
Когда пришло время обедать, кормщик как ни в чем не бывало поставил на стол миску с похлебкой, нарезал хлеба, окликнул:
— Сильвестр Петрович, а Сильвестр Петрович…
Иевлев рывком сел за стол, взял ложку, не глядя на кормщика, попросил:
— Прости, Иван Савватеевич! Прости, дружок… Обидел я тебя нынче. Не чаял…
Рябов ответил спокойно:
— Кабы ты обидел! Недуг обидел, а с него спрос короток.
После обеда в острожных подвальных сенях вдруг зашумели голоса, послышался зычный хохот, раздалась веселая брань — пришел инженер Егор Резен с грамоткой от воеводы, чтобы не чинить ему препон в помещении узников.
— Я теперь есть медикус! — говорил Резен. — И для чего мне не быть лекарем? Я буду лечить ваши души, не так ли?
Вынимая из карманов снедь, табак, примочки, мази, декохты, перескакивая с русского на немецкий, Резен рассказывал новости о воеводе Ржевском, о верфях, о крепости; потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, закричал:
— Виктория, капитан-командор, преотличная виктория. Господин Шереметев с большим войском пошел в Ливонии на шведа Шлиппенбаха и двадцать девятого декабря при мызе Эрестфер наголову разгромил шведское войско. Три тысячи шведов убито, триста пятьдесят человек взято в плен. Фельдмаршал господин Шереметев сим свои дела не покончил. Сбирается большое войско — дальше бить шведа.
Сильвестр Петрович, побледнев, слушал, переводил Рябову. Тот ножичком строгал палку — чинить Иевлеву поизносившийся костыль. Резен рассказывал, как Меншиков отвез победителю орден Андрея Первозванного, царский портрет в бриллиантах, указ о возведении в генерал-фельдмаршалы; рассказывал, как на Москве в те дни служились благодарственные молебны, гремели пушки, как на кремлевских башнях и стенах развевались отнятые у шведов знамена.
— Кому — сон, кому — явь, кому — клад, кому — шиш! — сказал Рябов. — Да ничего, Сильвестр Петрович, не для себя старались.
И спросил:
— А чего это за Андрей Первозванный?
Сильвестр Петрович объяснил, какие бывают ордена. Рябов выслушал без особого интереса, даже не сказал свое обычное «ишь ты!» Потом только усмехнулся, посетовал:
— Давали бы знак такой, чтобы с ним в острог не волокли. Висит на тебе бирка и означает: «Сего мужа ни по чьей воле батогами не бить, на дыбу не вздевать, ноздри щипцами не рвать!»
Резен понял, хлопнул кормщика по плечу, уютно усевшись на топчане, стал рассказывать дальше. По его словам выходило, что воевода Ржевский убежден в невиновности Сильвестра Петровича и Рябова, но по трусости отмалчивается и надеется, что все дело решится без него…
— Оно так! — кивнул Иевлев. — Трус он отменный…
Инженер рассказал еще, что заслуги Прозоровского на Азове, как он там имал бунтовщиков, не забыты, и только поэтому капитан-командор и кормщик еще не отпущены. Бывший князь-воевода считается заслуженным вельможею и верным царевым слугою — от того вся и задержка. Но все идет к лучшему: недавно, сими днями, Марью Никитишну посетил полковник Вильгельм Нобл — с превеликим почтением сообщил ей, что к весне ждут к Архангельску некую персону и персона та прибудет непременно. Сия персона и решит судьбу Прозоровского, а с ним и узников, ибо по отдельности тут думать не о чем.
Помолчали. Сильвестр Петрович задумчиво приминал пальцем табак в трубке. Рябов поднялся, взял у него костыль, стал прилаживать свою палку.
— Весна, поди, на дворе-то? — спросил Иевлев.
— Да, уже тепло! — ответил Резен. — Ну что ж, капитан-командор, давай лечить тебя буду…
Он посмотрел Иевлеву ногу, покачал головой, сделал перевязку. Опять заговорили о крепости, о кораблях, о флоте. Инженер рассказал, что есть слух, будто шведы не оставили своей затеи пожечь Архангельск и сбираются сюда опять, что крепость велено всю одеть камнем, поставить еще батареи, что в город идут еще войска.
Ушел Резен поздно, и после его ухода Сильвестр Петрович совсем загрустил. Кормщик обладил костыль, сам его опробовал — ловок ли, прошелся по каморе, хромая, из угла в угол, сказал весело:
— Хорош костыль, с таким и воеводе не зазорно ходить. Ну-кось, Сильвестр Петрович, спробуй…
Иевлев прошелся с костылем, Рябов похвалил:
— Ей-ей, выходка у тебя нынче другая!
Утром, когда дед-ключарь топил печку в каморе, Иевлев вдруг спросил:
— Я нынче ночью, Иван Савватеевич, вот что подумал: откуда вы на Груманте дровишками запасались? Вон сколько там прожили, и на холод ты не жаловался. Ужели столько лесу водой пригнало?
— Зачем лесу, — сказал Рябов. — Мы камнем топили.
— Каким таким камнем?
— Митрий покойник отыскал. Ручей там вымерз, он его ковырял чего-то и однажды принес камень: черный, на глаз вроде слюды. Думали, может, тот камень — железный, может из него руда пойдет? А нам железо вот как надобно было. Положили в печь — вытапливать, а он возьми и сам займись. Да таково жарко!
Иевлев приподнялся на локте, спросил:
— И много там камня такого?
— Много. Митрий по ручьям ходил с клюшечкой, все бывало постукивал. После на шкуре иглой вышил — вроде бы чертеж камню.
— Где же шкура сия?
— А бог ее знает, Сильвестр Петрович…
Опять ели салату, запивая ее хвойным настоем, еще говорили о Груманте, как ловится в тамошних озерах рыба-голец, какие там растут березы да ивы…
— Ох, махонькие! — рассказывал Рябов. — Поларшина, не более. А на ветру ляжешь летом рядом с березкой с такой — шумит, ей-богу шумит. Как всамделишная. Ну, оно дело такое, лучше не слушать. Сразу тоска разберет… Птиц — тоже силища. Как свой базар соберут, прибоя не слыхать. И тебе гагары, и тебе чистики, и тебе кайры. Кроткий народишко-то птичий, незлобивый. Такая уймища сберется — гнезда негде свить; они, бедняги, и несутся прямо на камни, бездомные… И до чего ж лихо летают — гагары-то: крылья сложит, да как нырнет головой вперед, в море! И вынырнула и распустилась, словно цвет в поле. Распустится — и качается на волне…
Он весело рассмеялся, вспоминая жизнь «птичьего народа», сел на корточки перед устьем топящейся печки, с аппетитом затянулся трубочным дымом.
4. Синтазис и просудиа
Как-то Иевлев осторожно, с мягкостью в голосе, спросил:
— Иван Савватеевич, а ты грамоте-то знаешь?
Рябов ответил не сразу:
— А на кой она мне надобна?
Сильвестр Петрович промолчал, но поближе к вечеру, когда ключарь принес заправленную светильню, заговорил решительно:
— Вот чего, друг милый: я тебя во многом слушаюсь, и ты мне здесь вроде бы за старшего. То — истинно. В едином же послушайся ты меня…
Рябов бросил вырезать ножиком ложку, с удивлением посмотрел на Иевлева:
— Об чем ты, Сильвестр Петрович?
— Иван Савватеевич, а ты грамоте-то знаешь?
Рябов ответил не сразу:
— А на кой она мне надобна?
Сильвестр Петрович промолчал, но поближе к вечеру, когда ключарь принес заправленную светильню, заговорил решительно:
— Вот чего, друг милый: я тебя во многом слушаюсь, и ты мне здесь вроде бы за старшего. То — истинно. В едином же послушайся ты меня…
Рябов бросил вырезать ножиком ложку, с удивлением посмотрел на Иевлева:
— Об чем ты, Сильвестр Петрович?