Страница:
— Отгадай.
Кормщик подумал, хитро прищурился, спросил:
— Об грамоте об своей. Мудрено, пожалуй?
— Вздор! — сказал Иевлев твердо. — Чем так сидеть, давай, брат, учиться…
Рябов пожал плечами, огладил отросшую в тюрьме бороду, засмеялся, что-де бородатому невместно грамоту учить. Нашлась книжица, Сильвестр Петрович велел развести сажи с водой. Ключарь принес сверху несколько гусиных перьев. Рябов, сидя у печки, старательно взбалтывал в склянице будущие чернила.
Сели рядом. Сильвестр Петрович с тонкой улыбкой взглянул на вспотевшего своего ученика. Тот мягко улыбнулся в ответ.
В светильне потрескивал жир, от печки тянуло теплом, со стены в углу медленно, каплями скатывалась вода. В сенях переговаривались караульщики.
Тихими стопами шла весенняя ночь.
Рябов, посапывая, словно от непомерной тяжести труда, мелко вырисовывал буквы. Большие руки его не справлялись с листком бумаги, она мялась, рвалась, разведенная сажа часто заливала написанное. Кормщик ругался шепотом, по-морскому, как в шторм.
— Ладно на сегодня! — сказал Сильвестр Петрович.
Кормщик выписал еще буковку, поднялся, залпом выпил корец воды. Через несколько дней он знал уже много букв, справляться с делом стало легче — перо он не стискивал в пальцах, разведенную сажу не проливал, воды пил меньше…
— Нынче будет у нас грамматика! — произнес Сильвестр Петрович и спросил: — Что есть грамматика?
Рябов смотрел не моргая, с удивлением.
— Грамматика есть известное художество благое, и глаголати и писати обучающее. Каковы есть части грамматики? Насти грамматики есть…
Сильвестр Петрович поднял палец:
— Повторяй: орфографиа.
— Орфографиа! — с трудом повторил кормщик.
— Этимологиа.
— Этимологиа…
— Синтазис.
— Синтазис…
— Просудиа.
Кормщик молчал, глаза его смеялись.
— Ну! — сказал Иевлев. — Что ж ты? Просудиа…
— А ну ее к шутам, — сказал Рябов, — просудию. Чего мне с ней делать-то?
Опять писали буквы, слова; наконец кормщик нарисовал свое имя — Иван Рябов. Иевлев велел прочесть. Рябов прочитал и удивился.
— Просудиа! — ворчал он, вырисовывая буковки. — Оно тебе не просудиа. Который князь али боярин, тому и просудиа сгодится, а нам и без нее тошно. Рябов Иван — то добро, а просудиа нам, Сильвестр Петрович, ни к чему…
Иевлев не спорил. Дойдет дело и до просудии, и до последующих глаголов, и до залогов. До всего со временем.
В эту ночь Сильвестр Петрович долго не спал — думал: флот, моряки, штурманы, шхиперы… Как обучить их непонятным этим просудиам? Почему не по-русски, не просто рассказано то, что надобно знать тысячам людей?
И в сумерках сырой каморы виделось ему лицо кормщика, насмешливый блеск зеленых глаз, слышались сказанные давеча слова: «Который князь али боярин, тому и просудиа сгодится, а нам и без нее тошно!»
Он улыбнулся, засыпая: «Кому — сон, кому — явь, кому — клад, кому — шиш!» Вот как говорят они, а тут — просудиа…
Утром, спозаранок Сильвестр Петрович взял в руки перо, нарисовал земной шар, полюсы, градусную сетку, заговорил как можно проще. Рябов слушал внимательно, кивал; было видно, что он все понимает и что ему интересно.
— Сей круг нарицается некватор али равнитель! — говорил Иевлев. — Вишь, где он проходит? И разделяет собою весь шар земной на два полшария…
После обеда опять засели за географию. Сильвестр Петрович медленно объяснял, как запомнил по учебнику:
— Состояние земель, если кто прилежно хочет разуметь, то подобает ему знать градусы али степени по долготе и широте. Широту, Иван Савватеевич, считаем мы до высоты полюса али оси мира, от равнителя к северу и к югу по девяносто градусов. Долготу считаем от меридиана, проходящего чрез гору на острове Тенерифском, к востоку, разделяя круг земной на триста шестьдесят частей, градусами именуемых…
— Ловко! — сказал Рябов.
И, высунув кончик языка, сам стал чертить градусную сетку.
Вечером, куря трубки, рассуждали о шведах, как они придут во второй раз. Рябов долго слушал не перебивая, потом спросил:
— А флот свой, господин капитан-командор, мы долго будем прятать? По осени, как шел я на съезжую к вам, посмотрел. Ничего корабли, как надо. И пушки стоят. Выйти им навстречу, да и свалиться по-настоящему?
Сильвестр Петрович ответил вопросом:
— Совладаем ли?
— Народишку бы нашему поболее веры дали, так еще и не то с ним творить можно! Я-то знаю… Верно говорят: что плохому — по уши, удалому — по колено…
Иевлев горько улыбнулся:
— Рассуждаем, а сами в узилище. Много нас спросят, как до дела дойдет…
Легли спать поздно и долго не засыпали. Иевлев, лежа на спине, тихим голосом рассказывал старые были о великом пути из варяг в греки, о водном пути между Черным и Балтийским морями. Рябов слушал, глядя в черный низкий потолок. В сумерках медленной чередой проходили перед взором кормщика Аскольд и Дир, испуганный византийский император Михаил, послы императора Василия, с богатыми дарами вышедшие навстречу русским, Олеговы дружины, плывущие морем, щит на вратах Царьграда…
— Ты погоди! — вдруг сказал Рябов. — Оно где ж, твое Балтийское море?
Сильвестр Петрович поднялся, нагнувшись над столом, нарисовал карту — Черное и Балтийское моря. Кормщик горячо дышал ему в затылок.
— И в Италию наши суда хаживали! — говорил Иевлев. — Вишь — вот им путь был. Теперь слушай про Святослава. У него и болгарские были воины, и венгерские…
После Святослава и его походов опять вернулись на Балтику. Сильвестр Петрович рассказывал о Великом Новгороде и его кораблях, о том, как новгородские дружины в древние времена плавали по Ладожскому озеру, по Финскому заливу и Балтийскому морю, как ходили в Швецию, в Данию, как имели свой Гостиный двор на острове Готланде в городе Визби, как шведы лет шестьсот назад напали на русские корабли в Балтийском море, как датский король Свен IV захватил в плен под стенами Шлезвига караван русских судов и все русские товары роздал в жалованье своему войску…
— Оно как же выходит? — спросил Рябов, тыча пальцем в рисунок на столе. — Выходит, что и Нева наша?
— А чья, как не наша? — горячо ответил Иевлев. — Ты гляди, как новгородцы хаживали. Вон их дорога-то. Они и берегли Неву пуще глаза. А те все на устье пялились — как бы закрыть его нам. Кто только сюда воровать не ходил, господи боже мой, — не пересказать. Лет с полтыщи король шведский Сверкер и епископ его Ескиль на шестидесяти кораблях пошли в Балтийское море — разбойничать; три новгородские судна их разбили. Эрих шведский Ладогу осадил, народ сам дома выжег и в крепости заперся с посадником Нежатою. Побили шведов. В лето 1240 года папа Григорий воззвал к крестовому походу на Русь, и шведы пошли в Неву множеством кораблей. Князь Александр Ярославович Невский так их разгромил, что они два корабля одних только знатнейших персон убитыми назад повезли…
Говорили до рассвета, поминали Грозного, Вишневецкого, Адашева, былые морские походы. Иевлев подробно, как знал сам, рассказывал о самозванцах, о междоусобицах, о врагах и союзниках иноземцах, которые хитростями и силою отнимали балтийское побережье у России, о том, как остался у Руси один выход в море, как царь Петр воевал Азов и для чего он это делал.
Заснули, когда караульщики в сенях уже поднялись на ноги.
Глава шестая
1. За караулом
2. Не горяч и не холоден
3. Кафтан и застолье
Кормщик подумал, хитро прищурился, спросил:
— Об грамоте об своей. Мудрено, пожалуй?
— Вздор! — сказал Иевлев твердо. — Чем так сидеть, давай, брат, учиться…
Рябов пожал плечами, огладил отросшую в тюрьме бороду, засмеялся, что-де бородатому невместно грамоту учить. Нашлась книжица, Сильвестр Петрович велел развести сажи с водой. Ключарь принес сверху несколько гусиных перьев. Рябов, сидя у печки, старательно взбалтывал в склянице будущие чернила.
Сели рядом. Сильвестр Петрович с тонкой улыбкой взглянул на вспотевшего своего ученика. Тот мягко улыбнулся в ответ.
В светильне потрескивал жир, от печки тянуло теплом, со стены в углу медленно, каплями скатывалась вода. В сенях переговаривались караульщики.
Тихими стопами шла весенняя ночь.
Рябов, посапывая, словно от непомерной тяжести труда, мелко вырисовывал буквы. Большие руки его не справлялись с листком бумаги, она мялась, рвалась, разведенная сажа часто заливала написанное. Кормщик ругался шепотом, по-морскому, как в шторм.
— Ладно на сегодня! — сказал Сильвестр Петрович.
Кормщик выписал еще буковку, поднялся, залпом выпил корец воды. Через несколько дней он знал уже много букв, справляться с делом стало легче — перо он не стискивал в пальцах, разведенную сажу не проливал, воды пил меньше…
— Нынче будет у нас грамматика! — произнес Сильвестр Петрович и спросил: — Что есть грамматика?
Рябов смотрел не моргая, с удивлением.
— Грамматика есть известное художество благое, и глаголати и писати обучающее. Каковы есть части грамматики? Насти грамматики есть…
Сильвестр Петрович поднял палец:
— Повторяй: орфографиа.
— Орфографиа! — с трудом повторил кормщик.
— Этимологиа.
— Этимологиа…
— Синтазис.
— Синтазис…
— Просудиа.
Кормщик молчал, глаза его смеялись.
— Ну! — сказал Иевлев. — Что ж ты? Просудиа…
— А ну ее к шутам, — сказал Рябов, — просудию. Чего мне с ней делать-то?
Опять писали буквы, слова; наконец кормщик нарисовал свое имя — Иван Рябов. Иевлев велел прочесть. Рябов прочитал и удивился.
— Просудиа! — ворчал он, вырисовывая буковки. — Оно тебе не просудиа. Который князь али боярин, тому и просудиа сгодится, а нам и без нее тошно. Рябов Иван — то добро, а просудиа нам, Сильвестр Петрович, ни к чему…
Иевлев не спорил. Дойдет дело и до просудии, и до последующих глаголов, и до залогов. До всего со временем.
В эту ночь Сильвестр Петрович долго не спал — думал: флот, моряки, штурманы, шхиперы… Как обучить их непонятным этим просудиам? Почему не по-русски, не просто рассказано то, что надобно знать тысячам людей?
И в сумерках сырой каморы виделось ему лицо кормщика, насмешливый блеск зеленых глаз, слышались сказанные давеча слова: «Который князь али боярин, тому и просудиа сгодится, а нам и без нее тошно!»
Он улыбнулся, засыпая: «Кому — сон, кому — явь, кому — клад, кому — шиш!» Вот как говорят они, а тут — просудиа…
Утром, спозаранок Сильвестр Петрович взял в руки перо, нарисовал земной шар, полюсы, градусную сетку, заговорил как можно проще. Рябов слушал внимательно, кивал; было видно, что он все понимает и что ему интересно.
— Сей круг нарицается некватор али равнитель! — говорил Иевлев. — Вишь, где он проходит? И разделяет собою весь шар земной на два полшария…
После обеда опять засели за географию. Сильвестр Петрович медленно объяснял, как запомнил по учебнику:
— Состояние земель, если кто прилежно хочет разуметь, то подобает ему знать градусы али степени по долготе и широте. Широту, Иван Савватеевич, считаем мы до высоты полюса али оси мира, от равнителя к северу и к югу по девяносто градусов. Долготу считаем от меридиана, проходящего чрез гору на острове Тенерифском, к востоку, разделяя круг земной на триста шестьдесят частей, градусами именуемых…
— Ловко! — сказал Рябов.
И, высунув кончик языка, сам стал чертить градусную сетку.
Вечером, куря трубки, рассуждали о шведах, как они придут во второй раз. Рябов долго слушал не перебивая, потом спросил:
— А флот свой, господин капитан-командор, мы долго будем прятать? По осени, как шел я на съезжую к вам, посмотрел. Ничего корабли, как надо. И пушки стоят. Выйти им навстречу, да и свалиться по-настоящему?
Сильвестр Петрович ответил вопросом:
— Совладаем ли?
— Народишку бы нашему поболее веры дали, так еще и не то с ним творить можно! Я-то знаю… Верно говорят: что плохому — по уши, удалому — по колено…
Иевлев горько улыбнулся:
— Рассуждаем, а сами в узилище. Много нас спросят, как до дела дойдет…
Легли спать поздно и долго не засыпали. Иевлев, лежа на спине, тихим голосом рассказывал старые были о великом пути из варяг в греки, о водном пути между Черным и Балтийским морями. Рябов слушал, глядя в черный низкий потолок. В сумерках медленной чередой проходили перед взором кормщика Аскольд и Дир, испуганный византийский император Михаил, послы императора Василия, с богатыми дарами вышедшие навстречу русским, Олеговы дружины, плывущие морем, щит на вратах Царьграда…
— Ты погоди! — вдруг сказал Рябов. — Оно где ж, твое Балтийское море?
Сильвестр Петрович поднялся, нагнувшись над столом, нарисовал карту — Черное и Балтийское моря. Кормщик горячо дышал ему в затылок.
— И в Италию наши суда хаживали! — говорил Иевлев. — Вишь — вот им путь был. Теперь слушай про Святослава. У него и болгарские были воины, и венгерские…
После Святослава и его походов опять вернулись на Балтику. Сильвестр Петрович рассказывал о Великом Новгороде и его кораблях, о том, как новгородские дружины в древние времена плавали по Ладожскому озеру, по Финскому заливу и Балтийскому морю, как ходили в Швецию, в Данию, как имели свой Гостиный двор на острове Готланде в городе Визби, как шведы лет шестьсот назад напали на русские корабли в Балтийском море, как датский король Свен IV захватил в плен под стенами Шлезвига караван русских судов и все русские товары роздал в жалованье своему войску…
— Оно как же выходит? — спросил Рябов, тыча пальцем в рисунок на столе. — Выходит, что и Нева наша?
— А чья, как не наша? — горячо ответил Иевлев. — Ты гляди, как новгородцы хаживали. Вон их дорога-то. Они и берегли Неву пуще глаза. А те все на устье пялились — как бы закрыть его нам. Кто только сюда воровать не ходил, господи боже мой, — не пересказать. Лет с полтыщи король шведский Сверкер и епископ его Ескиль на шестидесяти кораблях пошли в Балтийское море — разбойничать; три новгородские судна их разбили. Эрих шведский Ладогу осадил, народ сам дома выжег и в крепости заперся с посадником Нежатою. Побили шведов. В лето 1240 года папа Григорий воззвал к крестовому походу на Русь, и шведы пошли в Неву множеством кораблей. Князь Александр Ярославович Невский так их разгромил, что они два корабля одних только знатнейших персон убитыми назад повезли…
Говорили до рассвета, поминали Грозного, Вишневецкого, Адашева, былые морские походы. Иевлев подробно, как знал сам, рассказывал о самозванцах, о междоусобицах, о врагах и союзниках иноземцах, которые хитростями и силою отнимали балтийское побережье у России, о том, как остался у Руси один выход в море, как царь Петр воевал Азов и для чего он это делал.
Заснули, когда караульщики в сенях уже поднялись на ноги.
Языков
Мы бились жестоко — и гордые нами
Потомки, отвагой подобные нам,
Развесят кольчуги с щитами, с мечами,
В чертогах отцовских на память сынам.
Глава шестая
1. За караулом
Прошли весенние, теплые дожди, прогремела над Архангельском первая в нынешнем году гроза, а в жизни узников ничего не изменилось: так же завтракали проклятой салатой, так же наведывался «медикус» Егор Резен, как умел лечил раны Сильвестра Петровича, такие же длинные, нескончаемые беседы вели вечерами кормщик и капитан-командор.
Без новостей Резен не приходил: однажды рассказал, что видел у Марии Никитишны некоего приезжего московского человека, сей человек близок к государственному консилиуму, оттуда сведал, будто шведы вновь собрались воевать Архангельск и готовят для этой цели большие силы — много кораблей, пушки, матросов, и опять ищут лоцмана.
— Ой ли? — не поверил Иевлев, но задумался надолго.
Попозже Егор рассказал, что под Вологдой, в бору рейтарами пойман поручик Мехоношин вместе со своими лесными разбойничками-дворянами, нынче везут его в Архангельск, скоро быть ему тут, в остроге. И с воеводой Прозоровским произошли события загадочные: при всей его хворости он не помер, как ждали, а оправился, мычать перестал и собрался даже удариться в бега, но не осилил, князь Ржевский бывшего воеводу настиг и посадил под жестокий караул в своем дому…
— С чего ж в дому, а не в узилище? — спросил Иевлев.
— Мало ли! — пожал плечами Резен. — Князь Ржевский ничего не хочет делать совсем. Он делает немного, чуть-чуть. Он очень осторожный, сей князь. Однако же из всего происшедшего можно сделать некоторые выводы…
— Что гадать! — молвил Иевлев. — Мы уж вдосталь нагадались, сыты по горло гаданиями. Давай лучше, инженер, о деле потолкуем…
И они принимались обсуждать подготовку архангельских войск и цитадели к будущему сражению с той шведской армадой, которая ожидалась в самом скором времени.
Сидя вдвоем у шаткого стола, Резен и капитан-командор подолгу спорили друг с другом, чертили новые валы, скаты, обломы, размещали надолбы, крестиками обозначали места безопасных пороховых погребов, таких, чтобы не сгорели, как случилось в прошлую баталию. По-иному ставили батареи на берегах Двины, рассчитывали силу огня, по-новому расписывали пушки и пушкарей, вспоминая, как кто осилил военную работу в минувшем жарком сражении. Говорили, конечно, и о кораблях, коим надлежало выйти в море, дабы свалиться с вражеским флотом на далеких подступах к городу…
Рябов, притулившись неподалеку от спорщиков, что-нибудь делал, какую-нибудь мелкую работу — чинил Иевлеву прохудившийся сапог, ставил заплату себе на кафтан, помалкивал и поглядывал на инженера и Сильвестра Петровича добродушно-насмешливыми глазами.
— Чего смеешься-то? — спросил как-то Иевлев.
— Да больно весело глядеть, как вы в узилище, за караулом сидючи, с ворогом воюете…
— То не война, то еще лишь диспозиция! — со смущенной усмешкой ответил Иевлев. — От тоски чего не начнешь делать…
Он отодвинул от себя лист бумаги и надолго угрюмо задумался, а кормщик пожалел, что шуткою своею огорчил капитан-командора.
Мехоношина с его людьми действительно привезли и заключили в камору рядом с Сильвестром Петровичем и Рябовым. Первый день он со своими разбойничками — дворянскими детьми — шумел и ломился в дверь; потом, после того как караульщики, усмиряя поручика, разбили ему ребро, затих, но ненадолго. Тогда караульщики пошли на усмирение второй раз…
— О господи, зверье проклятое! — со стоном сказал Сильвестр Петрович. — Убьют ведь его…
Больше поручика не было слышно совсем.
На той же неделе рейтары доставили в узилище бывшего воеводу князя Прозоровского. В камору к нему притащили наковальню и молот; тяжело ступая, пришел тюремный кузнец. Было слышно, как заклепывает он на боярине ножные и ручные кандалы, как подвывает когда-то всесильный воевода, как глумливо орут на него и поносят те самые дьяки, которые в недавнем прошлом робели одного только взгляда боярина Алексея Петровича.
Дед-ключарь сказал Рябову, что воеводу велено держать в великой строгости на хлебе и на воде, что ждут ему всякого худа и великого бесчестья…
На все эти события кормщик и капитан-командор только переглядывались.
Без новостей Резен не приходил: однажды рассказал, что видел у Марии Никитишны некоего приезжего московского человека, сей человек близок к государственному консилиуму, оттуда сведал, будто шведы вновь собрались воевать Архангельск и готовят для этой цели большие силы — много кораблей, пушки, матросов, и опять ищут лоцмана.
— Ой ли? — не поверил Иевлев, но задумался надолго.
Попозже Егор рассказал, что под Вологдой, в бору рейтарами пойман поручик Мехоношин вместе со своими лесными разбойничками-дворянами, нынче везут его в Архангельск, скоро быть ему тут, в остроге. И с воеводой Прозоровским произошли события загадочные: при всей его хворости он не помер, как ждали, а оправился, мычать перестал и собрался даже удариться в бега, но не осилил, князь Ржевский бывшего воеводу настиг и посадил под жестокий караул в своем дому…
— С чего ж в дому, а не в узилище? — спросил Иевлев.
— Мало ли! — пожал плечами Резен. — Князь Ржевский ничего не хочет делать совсем. Он делает немного, чуть-чуть. Он очень осторожный, сей князь. Однако же из всего происшедшего можно сделать некоторые выводы…
— Что гадать! — молвил Иевлев. — Мы уж вдосталь нагадались, сыты по горло гаданиями. Давай лучше, инженер, о деле потолкуем…
И они принимались обсуждать подготовку архангельских войск и цитадели к будущему сражению с той шведской армадой, которая ожидалась в самом скором времени.
Сидя вдвоем у шаткого стола, Резен и капитан-командор подолгу спорили друг с другом, чертили новые валы, скаты, обломы, размещали надолбы, крестиками обозначали места безопасных пороховых погребов, таких, чтобы не сгорели, как случилось в прошлую баталию. По-иному ставили батареи на берегах Двины, рассчитывали силу огня, по-новому расписывали пушки и пушкарей, вспоминая, как кто осилил военную работу в минувшем жарком сражении. Говорили, конечно, и о кораблях, коим надлежало выйти в море, дабы свалиться с вражеским флотом на далеких подступах к городу…
Рябов, притулившись неподалеку от спорщиков, что-нибудь делал, какую-нибудь мелкую работу — чинил Иевлеву прохудившийся сапог, ставил заплату себе на кафтан, помалкивал и поглядывал на инженера и Сильвестра Петровича добродушно-насмешливыми глазами.
— Чего смеешься-то? — спросил как-то Иевлев.
— Да больно весело глядеть, как вы в узилище, за караулом сидючи, с ворогом воюете…
— То не война, то еще лишь диспозиция! — со смущенной усмешкой ответил Иевлев. — От тоски чего не начнешь делать…
Он отодвинул от себя лист бумаги и надолго угрюмо задумался, а кормщик пожалел, что шуткою своею огорчил капитан-командора.
Мехоношина с его людьми действительно привезли и заключили в камору рядом с Сильвестром Петровичем и Рябовым. Первый день он со своими разбойничками — дворянскими детьми — шумел и ломился в дверь; потом, после того как караульщики, усмиряя поручика, разбили ему ребро, затих, но ненадолго. Тогда караульщики пошли на усмирение второй раз…
— О господи, зверье проклятое! — со стоном сказал Сильвестр Петрович. — Убьют ведь его…
Больше поручика не было слышно совсем.
На той же неделе рейтары доставили в узилище бывшего воеводу князя Прозоровского. В камору к нему притащили наковальню и молот; тяжело ступая, пришел тюремный кузнец. Было слышно, как заклепывает он на боярине ножные и ручные кандалы, как подвывает когда-то всесильный воевода, как глумливо орут на него и поносят те самые дьяки, которые в недавнем прошлом робели одного только взгляда боярина Алексея Петровича.
Дед-ключарь сказал Рябову, что воеводу велено держать в великой строгости на хлебе и на воде, что ждут ему всякого худа и великого бесчестья…
На все эти события кормщик и капитан-командор только переглядывались.
2. Не горяч и не холоден
Утром в Холмогоры на богатом струге, убранном коврами, приплыл Двиною воевода Ржевский. Нынешней ночью конный гонец привез царев указ — встречать без всякой пышности, войска не выводить, из пушек не палить. Воевода побеседовал с гонцом, приказал стрелецким полкам, высланным для встречи, тотчас же двигаться к Архангельску, а сам пошел к Афанасию попросить благословения.
Старик сидел на крыльце, грелся на солнце — в скуфеечке, в порыжелом подряснике. Перед ним на задних лапках сидел щенок, умильными, сладкими глазками смотрел на архиепископа, тот ему ласково выговаривал:
— Вовсе ты, пес, зажрался. Разве ж оно мыслимо — хлебца собаке не есть? Давеча от каши отворотился. А каша сладкая, с медом. Я, владыко, сию кашу не без удовольствия вкушаю, а ты — собака беспородная, непутевая, лаять, и то не выучилась, а от каши нос воротишь…
Воевода Ржевский стоял молча, слушал беседу владыки со щенком, не верил, что Афанасий не видит важного гостя. Наконец Афанасий поднял голову, прищурившись спросил:
— Не князь ли Василий Андреевич?
Ржевский смиренно поклонился. Глаза Афанасия блеснули недобрым светом, долго молча он смотрел на воеводу. Тот подошел к руке, владыко не благословил, не предложил сесть, не спросил о здоровьи. Все вглядывался. И щенок смотрел на Ржевского как-то хитро, потом припал мордой к земле и слабо, тонко тявкнул.
— Поди, поди! — велел Афанасий собаке. — Поди прочь!
Щенок не послушался, еще прыгнул, опять припал передними лапами, залаял неумело. Костыльник подхватил его на руки, унес.
— Так вот ты каков, воевода, — негромко произнес Афанасий. — Не разобрать — молод али стар…
— Будто бы и не стар, — полушутя ответил Ржевский. — А молодость, владыко, — тоже за делами, да заботами, да мыслями — в одночасье пропала…
— Прозоровский куда старее тебя.
— Раза в два.
— А Иевлев Сильвестр Петрович моложе?
— Моих лет.
— Так, так! — владыко покачал головой. — Так. Оба в узилище и сидят? И Прозоровский и Иевлев? И кормщик тоже? Да Мехоношин с ними?
Ржевский молчал, не понимая, куда гнет Афанасий.
— Не знаешь — кто прав, а кто виноват? Не разобрал?
— Не мне судить, — скромно ответил воевода. — Кто прав, а кто виноват — то ведает бог да великий государь.
— А ты не ведаешь? — тонко, с хрипотцой спросил Афанасий. — Ты, Иевлева Сильвестра от младых ногтей помня, не разобрал — есть он подсыл и изменник, али ерой, коим Русь гордиться должна? Не разведал ты, кто таков Прозоровский? Об Рябове — славнейшем кормщике — не удосужился истину узнать?
Ржевский вздохнул, улыбнулся вежливо:
— Не так все сие просто, владыко. Темное дело, трудное, немалое время раздумывал я об нем, да и не мне решать…
— Оно спокойнее — не тебе решать. Писание знаешь?
— Православный! — чуть обиженно ответил воевода.
— Помнишь ли о тех, кто не горячи и не холодны? Не их ли господь обещал изблевать с уст своих? О, роде лукавый, как быть с такими, как ты, коли господь покуда только лишь обещает, а вы и не боитесь? Для чего послан ты был сюда? Дабы разобраться в сем хитросплетении! И разобрался, знаешь все, неглуп на свет уродился, но рассуждаешь про себя, что не скорохват ты, что Ромодановский — одно, а Апраксин — другое, что надобно знать, по чьему велению делать, что голова у тебя лишь одна. Так говорю?
Ржевский улыбался бледно, помалкивал: проклятый поп умен, как змий, читал в сердце, бил наотмашь — наверняка. И не следовало ему возражать, еще более озлобится, а Петр Алексеевич ему верит. И, слушая жесткий голос Афанасия, его грубые мужицкие слова, он раздумывал — не выпустить ли сейчас, немедленно, мгновенно из узилища капитан-командора с кормщиком, или оно будет нехорошо перед самым приездом царя?
— Денные тати, звери окаянные, что делаете? — спрашивал Афанасий. — Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек — Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский — страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь — в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать — ты воевода, я смиренный старец, — да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях — хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу…
Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство — бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:
— И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?
Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи — взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани — встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:
— А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?
От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские — прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.
— И ты, государь, ныне не молодешенек! — произнес Афанасий. — Ишь, седина пробилась…
Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:
— Дождался я тебя.
Низко поклонился, попросил:
— Почти, государь, моей хлеба-соли отведать. Всех прошу, кроме как господина князя-воеводу Ржевского. Ему за моим столом не сидеть!
Ржевский страшно побледнел, Петр спросил строго:
— Дуришь, старик?
— А хоть бы и так! — спокойно и даже величественно ответил Афанасий. — Немного дурить-то осталось, сам видишь, прежнее миновалось, бороды более не рвать…
Петр пожал плечами, пошел вперед. Александр Данилович Меншиков, натягивая на ходу кафтан, дернул окаменевшего Ржевского за рукав, спросил:
— Что, Васька? Отъюлил свое? Упреждал я тебя, сукин ты сын, делай с Иевлевым по-доброму. Все искал Федору Юрьевичу подольститься, все искал, как на всех угодить. Вот и угодил…
И, догнав Апраксина, весело осведомился:
— Сильвестра-то отпустили?
Федор Матвеевич быстро взглянул на Меншикова, ответил:
— Плох он будто бы, и все в узилище. Скорее бы, вот уж истинно минута дорога…
Уже солнце село, когда Петр вышел с архиепископского подворья. Он был один, без шапки, в расстегнутом кафтане, курил трубку. Возле ворот с непокрытыми головами дожидались царя боцман Семисадов, Егор да Аггей Пустовойтовы и старик Семен Борисович.
— Ну? — негромко, басом спросил Петр.
И крикнул:
— Знаю, все знаю! Хватит!
Потом приказал:
— Позвать сюда Ржевского!
В густой темноте безлунного, беззвездного вечера монахи, служники Афанасия, побежали искать воеводу. Петр сидел на лавке у ворот, молча попыхивал сладко пахнущим кнастером, слушал захмелевшего Осипа Баженина, который хвастался тем, как быстро и в точных пропорциях построил нынче фрегат. Было очень тепло, тихо, где-то погромыхивал гром, гроза все собиралась, да никак не могла собраться. Из ворот вышел Меншиков, пошатываясь сказал:
— Ну, накормил дед, да, накормил. Ты, мин герр, рыбку не кушаешь, а у него рыбка, и-и…
Петр не ответил. Меншиков еще шагнул вперед, засмеялся:
— Ничегошеньки не видать. Мин герр, может, я уже и помер, а? Может, мне оно все причудилось?
— Венгерское всегда так бьет! — с лавки молвил Петр. — Иди на голос, сядь.
Александр Данилыч сел, сладко зевнул, опять засмеялся:
— Ай, дед, ну, дед! Как он про Ваську-то Ржевского. И лупит, и лупит! Я так раздумываю — гнать надо взашей Ржевского…
— Раздумываешь? — угрюмо спросил Петр.
— А что, мин герр, как не гнать? Ты на Воронеже, да на Москве, да еще как мы ко Пскову того… ехали, все меня щунял, что-де я за Сильвестра говорю. А выходит — моя правда. И Федор Матвеевич…
— Будет молоть! — оборвал Петр.
И вновь стал разговаривать с Бажениным.
Когда Ржевского отыскали и привели к Петру, он позвал его в дом Афанасия, заперся с ним в дальней тихой келье и, не садясь, спросил:
— Ты для чего сюда послан был?
— Князь-кесарь Федор Юрьевич…
Петр сжал зубы, размахнулся, ударил воеводу огромным кулаком в лицо. Тот покачнулся, Петр схватил его за ворот кафтана, ударил об стенку, тараща глаза швырнул на пол, пнул ногой…
Потом, отдышавшись, велел:
— Чтобы и духу твоего здесь не было. Возвернусь к Москве, там еще поспрашиваю. Нынче же вон отсюдова… Паскуда…
И велел Баженину сбираться на верфь — смотреть фрегат.
Старик сидел на крыльце, грелся на солнце — в скуфеечке, в порыжелом подряснике. Перед ним на задних лапках сидел щенок, умильными, сладкими глазками смотрел на архиепископа, тот ему ласково выговаривал:
— Вовсе ты, пес, зажрался. Разве ж оно мыслимо — хлебца собаке не есть? Давеча от каши отворотился. А каша сладкая, с медом. Я, владыко, сию кашу не без удовольствия вкушаю, а ты — собака беспородная, непутевая, лаять, и то не выучилась, а от каши нос воротишь…
Воевода Ржевский стоял молча, слушал беседу владыки со щенком, не верил, что Афанасий не видит важного гостя. Наконец Афанасий поднял голову, прищурившись спросил:
— Не князь ли Василий Андреевич?
Ржевский смиренно поклонился. Глаза Афанасия блеснули недобрым светом, долго молча он смотрел на воеводу. Тот подошел к руке, владыко не благословил, не предложил сесть, не спросил о здоровьи. Все вглядывался. И щенок смотрел на Ржевского как-то хитро, потом припал мордой к земле и слабо, тонко тявкнул.
— Поди, поди! — велел Афанасий собаке. — Поди прочь!
Щенок не послушался, еще прыгнул, опять припал передними лапами, залаял неумело. Костыльник подхватил его на руки, унес.
— Так вот ты каков, воевода, — негромко произнес Афанасий. — Не разобрать — молод али стар…
— Будто бы и не стар, — полушутя ответил Ржевский. — А молодость, владыко, — тоже за делами, да заботами, да мыслями — в одночасье пропала…
— Прозоровский куда старее тебя.
— Раза в два.
— А Иевлев Сильвестр Петрович моложе?
— Моих лет.
— Так, так! — владыко покачал головой. — Так. Оба в узилище и сидят? И Прозоровский и Иевлев? И кормщик тоже? Да Мехоношин с ними?
Ржевский молчал, не понимая, куда гнет Афанасий.
— Не знаешь — кто прав, а кто виноват? Не разобрал?
— Не мне судить, — скромно ответил воевода. — Кто прав, а кто виноват — то ведает бог да великий государь.
— А ты не ведаешь? — тонко, с хрипотцой спросил Афанасий. — Ты, Иевлева Сильвестра от младых ногтей помня, не разобрал — есть он подсыл и изменник, али ерой, коим Русь гордиться должна? Не разведал ты, кто таков Прозоровский? Об Рябове — славнейшем кормщике — не удосужился истину узнать?
Ржевский вздохнул, улыбнулся вежливо:
— Не так все сие просто, владыко. Темное дело, трудное, немалое время раздумывал я об нем, да и не мне решать…
— Оно спокойнее — не тебе решать. Писание знаешь?
— Православный! — чуть обиженно ответил воевода.
— Помнишь ли о тех, кто не горячи и не холодны? Не их ли господь обещал изблевать с уст своих? О, роде лукавый, как быть с такими, как ты, коли господь покуда только лишь обещает, а вы и не боитесь? Для чего послан ты был сюда? Дабы разобраться в сем хитросплетении! И разобрался, знаешь все, неглуп на свет уродился, но рассуждаешь про себя, что не скорохват ты, что Ромодановский — одно, а Апраксин — другое, что надобно знать, по чьему велению делать, что голова у тебя лишь одна. Так говорю?
Ржевский улыбался бледно, помалкивал: проклятый поп умен, как змий, читал в сердце, бил наотмашь — наверняка. И не следовало ему возражать, еще более озлобится, а Петр Алексеевич ему верит. И, слушая жесткий голос Афанасия, его грубые мужицкие слова, он раздумывал — не выпустить ли сейчас, немедленно, мгновенно из узилища капитан-командора с кормщиком, или оно будет нехорошо перед самым приездом царя?
— Денные тати, звери окаянные, что делаете? — спрашивал Афанасий. — Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек — Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский — страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь — в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать — ты воевода, я смиренный старец, — да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях — хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу…
Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство — бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:
— И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?
Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи — взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани — встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:
— А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?
От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские — прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.
— И ты, государь, ныне не молодешенек! — произнес Афанасий. — Ишь, седина пробилась…
Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:
— Дождался я тебя.
Низко поклонился, попросил:
— Почти, государь, моей хлеба-соли отведать. Всех прошу, кроме как господина князя-воеводу Ржевского. Ему за моим столом не сидеть!
Ржевский страшно побледнел, Петр спросил строго:
— Дуришь, старик?
— А хоть бы и так! — спокойно и даже величественно ответил Афанасий. — Немного дурить-то осталось, сам видишь, прежнее миновалось, бороды более не рвать…
Петр пожал плечами, пошел вперед. Александр Данилович Меншиков, натягивая на ходу кафтан, дернул окаменевшего Ржевского за рукав, спросил:
— Что, Васька? Отъюлил свое? Упреждал я тебя, сукин ты сын, делай с Иевлевым по-доброму. Все искал Федору Юрьевичу подольститься, все искал, как на всех угодить. Вот и угодил…
И, догнав Апраксина, весело осведомился:
— Сильвестра-то отпустили?
Федор Матвеевич быстро взглянул на Меншикова, ответил:
— Плох он будто бы, и все в узилище. Скорее бы, вот уж истинно минута дорога…
Уже солнце село, когда Петр вышел с архиепископского подворья. Он был один, без шапки, в расстегнутом кафтане, курил трубку. Возле ворот с непокрытыми головами дожидались царя боцман Семисадов, Егор да Аггей Пустовойтовы и старик Семен Борисович.
— Ну? — негромко, басом спросил Петр.
И крикнул:
— Знаю, все знаю! Хватит!
Потом приказал:
— Позвать сюда Ржевского!
В густой темноте безлунного, беззвездного вечера монахи, служники Афанасия, побежали искать воеводу. Петр сидел на лавке у ворот, молча попыхивал сладко пахнущим кнастером, слушал захмелевшего Осипа Баженина, который хвастался тем, как быстро и в точных пропорциях построил нынче фрегат. Было очень тепло, тихо, где-то погромыхивал гром, гроза все собиралась, да никак не могла собраться. Из ворот вышел Меншиков, пошатываясь сказал:
— Ну, накормил дед, да, накормил. Ты, мин герр, рыбку не кушаешь, а у него рыбка, и-и…
Петр не ответил. Меншиков еще шагнул вперед, засмеялся:
— Ничегошеньки не видать. Мин герр, может, я уже и помер, а? Может, мне оно все причудилось?
— Венгерское всегда так бьет! — с лавки молвил Петр. — Иди на голос, сядь.
Александр Данилыч сел, сладко зевнул, опять засмеялся:
— Ай, дед, ну, дед! Как он про Ваську-то Ржевского. И лупит, и лупит! Я так раздумываю — гнать надо взашей Ржевского…
— Раздумываешь? — угрюмо спросил Петр.
— А что, мин герр, как не гнать? Ты на Воронеже, да на Москве, да еще как мы ко Пскову того… ехали, все меня щунял, что-де я за Сильвестра говорю. А выходит — моя правда. И Федор Матвеевич…
— Будет молоть! — оборвал Петр.
И вновь стал разговаривать с Бажениным.
Когда Ржевского отыскали и привели к Петру, он позвал его в дом Афанасия, заперся с ним в дальней тихой келье и, не садясь, спросил:
— Ты для чего сюда послан был?
— Князь-кесарь Федор Юрьевич…
Петр сжал зубы, размахнулся, ударил воеводу огромным кулаком в лицо. Тот покачнулся, Петр схватил его за ворот кафтана, ударил об стенку, тараща глаза швырнул на пол, пнул ногой…
Потом, отдышавшись, велел:
— Чтобы и духу твоего здесь не было. Возвернусь к Москве, там еще поспрашиваю. Нынче же вон отсюдова… Паскуда…
И велел Баженину сбираться на верфь — смотреть фрегат.
3. Кафтан и застолье
В Троицын день, незадолго до обеденного времени отворилась дверь, с поклонами, испуганный вошел дьяк Абросимов, пришепетывая, объявил:
— С избавлением, господин капитан-командор! Государь вскорости в Холмогоры прибудет. Воевода туда отправился — встречать. А уж ты, Сильвестр Петрович, да ты, Иван Савватеевич, не обессудь! Наше дело холопье, сам знаешь, что сверху велено, то нами и исполнено. А уж я ли не старался по-хорошему…
Ключарь прибрал камору, дьяк распорядился принести березовых веток, свежего квасу.
С теми же вестями прибежал Егор Резен: государь-де идет на струге Двиною, с ним Меншиков, Апраксин, Головин, далее следуют царевич Алексей и множество войска. Слышно, что государь на архангельские дела гневен и что будет беседовать с Афанасием, а об чем — никому не ведомо.
— Знает про то игумен, который звонок бубен! — с усмешкой сказал Рябов. — Неведомо! Будешь с нами завтрак кушать, господин инженер?
— О, салат теперь не надо! — воскликнул «медикус». — Совсем скоро домой! Да, сегодня, завтра…
— Как вернемся, тогда и скажем — домой пришли! — молвил кормщик. — А ныне не пропадать едову-то!
И, насупившись, сел за салату, как за тяжелую работу. Но она в это утро совсем не шла в горло. Рядом взвыл, прикинувшись поврежденным в уме, поручик Мехоношин; визжал, скребясь в дверь и вымаливая хоть захудалого попишку — исповедаться, боярин Прозоровский, ругались караульщики. Рябов, пережевывая салату, только головою качал:
— Ну и ну! Недаром говорится, кто жить не умел, тому и помирать не выучиться. Срамота, ей-ей…
— Может, пред свои очи призовет, во дворец, — погодя предположил Иевлев.
— Позовет ли? — усомнился кормщик.
— Как не призвать? Коли сам сюда не пришел — призовет.
— И гуся на свадьбу волокут, да только во шти! — со злой усмешкой сказал Рябов.
Молчали долго.
Опять вошел дьяк Абросимов, уже не кланяясь; велел кузнецу одеть в железы обоих узников — и Рябова и Сильвестра Петровича. Кормщик заругался. Абросимов зычным голосом крикнул караульщиков, обоих узников скрутили, повалили на землю, цепь в стенное кольцо продел сам Абросимов. Квас и березовые ветви убрали.
От тугого железного обруча у Сильвестра Петровича открылась рана, обильно хлынула кровь. Кормщик, разорвав зубами рубашку, попытался перетянуть ему ногу выше раны, но кровь все текла и текла. Было видно, что Иевлев слабеет, что силы оставляют его. Утешая Сильвестра Петровича и сам нисколько не веря в свои слова, Рябов говорил:
— Недосуг ему, господин капитан-командор. Ты не печаловайся! С того и заковали, что не сразу сюда он подался. Дело его царское — куда похощет, туда и путь держит. Ну, а холуй — он, известно, всегда холуем останется — заробели, что больно ласковы к нам были, и в иную сторону завернули. Полно тебе, Сильвестр Петрович…
За ночь Иевлев совсем ослабел: еще одна рана открылась на ноге. Рябов, до утра не смыкая глаз, пытался так оттянуть кандальный браслет, чтобы железо не въедалось в края раны, но Сильвестр Петрович метался, кандалы выскакивали из рук кормщика. К рассвету, совсем измучившись, Рябов сказал ключарю:
— Вот чего, старик! Я тебя в прежние времена из воды вынул — отслужи ныне службою: лекаря надобно. Сам зришь — господин Иевлев вовсе плох, не унять мне кровь. Помрет — с тебя царь спросит, тебе в ответе быть, а спрос у него короткий, сам про то ведаешь…
Ключарь испуганно замахал руками, зашамкал:
— Иван Савватеевич, нынче никак того не можно. Рейтары округ узилища стоят, — мыш, и тот не проскочит! Дьяки словно угорели: давеча мне кнутом грозились, царева гнева вот как страшатся. Помилуй, не проси, что мне жить-то осталось, слезы одни…
— С избавлением, господин капитан-командор! Государь вскорости в Холмогоры прибудет. Воевода туда отправился — встречать. А уж ты, Сильвестр Петрович, да ты, Иван Савватеевич, не обессудь! Наше дело холопье, сам знаешь, что сверху велено, то нами и исполнено. А уж я ли не старался по-хорошему…
Ключарь прибрал камору, дьяк распорядился принести березовых веток, свежего квасу.
С теми же вестями прибежал Егор Резен: государь-де идет на струге Двиною, с ним Меншиков, Апраксин, Головин, далее следуют царевич Алексей и множество войска. Слышно, что государь на архангельские дела гневен и что будет беседовать с Афанасием, а об чем — никому не ведомо.
— Знает про то игумен, который звонок бубен! — с усмешкой сказал Рябов. — Неведомо! Будешь с нами завтрак кушать, господин инженер?
— О, салат теперь не надо! — воскликнул «медикус». — Совсем скоро домой! Да, сегодня, завтра…
— Как вернемся, тогда и скажем — домой пришли! — молвил кормщик. — А ныне не пропадать едову-то!
И, насупившись, сел за салату, как за тяжелую работу. Но она в это утро совсем не шла в горло. Рядом взвыл, прикинувшись поврежденным в уме, поручик Мехоношин; визжал, скребясь в дверь и вымаливая хоть захудалого попишку — исповедаться, боярин Прозоровский, ругались караульщики. Рябов, пережевывая салату, только головою качал:
— Ну и ну! Недаром говорится, кто жить не умел, тому и помирать не выучиться. Срамота, ей-ей…
— Может, пред свои очи призовет, во дворец, — погодя предположил Иевлев.
— Позовет ли? — усомнился кормщик.
— Как не призвать? Коли сам сюда не пришел — призовет.
— И гуся на свадьбу волокут, да только во шти! — со злой усмешкой сказал Рябов.
Молчали долго.
Опять вошел дьяк Абросимов, уже не кланяясь; велел кузнецу одеть в железы обоих узников — и Рябова и Сильвестра Петровича. Кормщик заругался. Абросимов зычным голосом крикнул караульщиков, обоих узников скрутили, повалили на землю, цепь в стенное кольцо продел сам Абросимов. Квас и березовые ветви убрали.
От тугого железного обруча у Сильвестра Петровича открылась рана, обильно хлынула кровь. Кормщик, разорвав зубами рубашку, попытался перетянуть ему ногу выше раны, но кровь все текла и текла. Было видно, что Иевлев слабеет, что силы оставляют его. Утешая Сильвестра Петровича и сам нисколько не веря в свои слова, Рябов говорил:
— Недосуг ему, господин капитан-командор. Ты не печаловайся! С того и заковали, что не сразу сюда он подался. Дело его царское — куда похощет, туда и путь держит. Ну, а холуй — он, известно, всегда холуем останется — заробели, что больно ласковы к нам были, и в иную сторону завернули. Полно тебе, Сильвестр Петрович…
За ночь Иевлев совсем ослабел: еще одна рана открылась на ноге. Рябов, до утра не смыкая глаз, пытался так оттянуть кандальный браслет, чтобы железо не въедалось в края раны, но Сильвестр Петрович метался, кандалы выскакивали из рук кормщика. К рассвету, совсем измучившись, Рябов сказал ключарю:
— Вот чего, старик! Я тебя в прежние времена из воды вынул — отслужи ныне службою: лекаря надобно. Сам зришь — господин Иевлев вовсе плох, не унять мне кровь. Помрет — с тебя царь спросит, тебе в ответе быть, а спрос у него короткий, сам про то ведаешь…
Ключарь испуганно замахал руками, зашамкал:
— Иван Савватеевич, нынче никак того не можно. Рейтары округ узилища стоят, — мыш, и тот не проскочит! Дьяки словно угорели: давеча мне кнутом грозились, царева гнева вот как страшатся. Помилуй, не проси, что мне жить-то осталось, слезы одни…