Страница:
Звенбрег тоже одобрил план Лофтуса и присовокупил от себя, что взаимоотношения воеводы и капитан-командора нынче напряжены до крайности, так как, несмотря на все торжество полной победы, воевода до сих пор не прибыл на цитадель.
— И это нам тоже наруку! — сказал Лофтус. — Надо действовать возможно скорее…
Втроем они вернулись к избе Резена, и пушечный мастер попросил караульщика вызвать на крыльцо капитан-командора. Сильвестр Петрович долго не шел, потом появился, ведомый под руку матросом. Его лицо совсем посерело, было видно, что он измучен. Увидев Иевлева, Риплей тотчас же заговорил добродушно-угрожающим, раскатистым голосом.
— Сэр! — сказал он. — Разумеется, мы в вашей власти, но мне хотелось бы напомнить вам, что сражение закончено и более ничто не угрожает спокойствию и благополучию прекрасного города Архангельска. Вы подозревали нас в сношениях с противником, вы долгое время продержали нас в заточении, это заточение кончилось для одного из нас прискорбно: инженер Георг Лебаниус, венецианец, скончался от ожогов. Надеюсь, вы разделяете наше горе. То, что мы невиновны, доказано нашим поведением во время баталии: вы сами изволили видеть — впрочем, видели это и многие другие, — как мы палили из пушек по нашему общему врагу и делали это не хуже ваших пушкарей…
— Вы слишком длинно говорите, сэр! — устало перебил Иевлев. — Что вам угодно от меня?
— Нам угодно от вас, — совсем уже наглым тоном ответил Риплей, — нам угодно от вас только одного: освобождения! Мы не желаем более пребывать здесь жертвами ваших нелепых подозрений. Дайте нам судно, которое доставит нас в Архангельск, дабы мы могли наконец вымыться, поесть и почувствовать себя теми, кем нам назначено быть от всевышнего бога…
Иевлев молчал, глядя то на пушечного мастера, то на Лофтуса, то на Звенбрега.
— Что ж, — наконец произнес он по-английски. — Вы все это недурно придумали. Как послушаешь, то и впрямь станет вас жалко. Невинные страдальцы, да и только. Вот вы какие, и по шведу из пушек палили, чем не герои? Молодцы ребята, славно постарались. Да только все-таки придется вам малое время еще на цитадели побыть. Нынче недосуг, а завтра потолкуем с подробностями.
Он отвернулся и велел матросу увести себя обратно в избу.
— Ну? — спросил Риплей.
— Мы уйдем ночью сами! — сказал Лофтус. — Не думаю, чтобы это было так трудно. Победители веселятся, они нам не слишком помешают… Впрочем, есть еще один способ…
И лекарь Лофтус обратился к матросу, стоящему на крыльце.
— Вот что, любезный мой друг! — сказал он ласково. — Сейчас, как ты сам слышал, господин капитан-командор был так добр, что разрешил нам взять его лодью, дабы добраться до города. Он говорил по-английски, ты, должно быть, не понял? Сбегай к людям, которые дежурят на лодье, и передай им слова господина капитан-командора.
Матрос подумал и вернулся в избу. Риплей выругался.
— Вы болван, Лофтус! — сказал он. — Сейчас мы пропадем…
В горнице Сильвестр Петрович сидел неподвижно, склонившись над человеком в красном кафтане. Тот что-то рассказывал ему вполголоса. Капитан-командор слушал внимательно.
Матрос кашлянул.
Сильвестр Петрович обернулся к нему.
— Лодью там толкуют, господин капитан-командор, до города чтобы на твоей отправиться, — сказал матрос. — Будто ты велел…
— Ну, велел — так и дать лодью! — размышляя о постороннем, ответил Иевлев, — что по десять раз об одном толковать…
Матрос вышел.
— Мы, я надеюсь, можем отправляться? — уверенным басом спросил Риплей. — Что приказал господин капитан-командор?
— Отправляйтесь! — ответил матрос.
— Тогда проводи нас, человек! — распорядился Риплей. — Не то опять придется утруждать беспокойством господина Иевлева…
Матрос проводил иноземцев до караульни и передал именем капитан-командора приказание отпустить всех троих на карбасе Иевлева в город. Когда суденышко отвалило от крепости, Лофтус произнес со вздохом:
— Порою приходится рисковать, ничего не поделаешь! Но теперь-то мы в безопасности, чего нельзя сказать о господине Иевлеве.
— Ему придется скверно! — подтвердил Звенбрег.
— Мы об этом позаботимся! — добавил пушечный мастер Риплей. — Он долго нас не забудет!
По тихим двинским водам карбас на веслах быстро скользил к городу.
4. Ремезов и Нобл
5. Воевода снова в Архангельске
Глава вторая
— И это нам тоже наруку! — сказал Лофтус. — Надо действовать возможно скорее…
Втроем они вернулись к избе Резена, и пушечный мастер попросил караульщика вызвать на крыльцо капитан-командора. Сильвестр Петрович долго не шел, потом появился, ведомый под руку матросом. Его лицо совсем посерело, было видно, что он измучен. Увидев Иевлева, Риплей тотчас же заговорил добродушно-угрожающим, раскатистым голосом.
— Сэр! — сказал он. — Разумеется, мы в вашей власти, но мне хотелось бы напомнить вам, что сражение закончено и более ничто не угрожает спокойствию и благополучию прекрасного города Архангельска. Вы подозревали нас в сношениях с противником, вы долгое время продержали нас в заточении, это заточение кончилось для одного из нас прискорбно: инженер Георг Лебаниус, венецианец, скончался от ожогов. Надеюсь, вы разделяете наше горе. То, что мы невиновны, доказано нашим поведением во время баталии: вы сами изволили видеть — впрочем, видели это и многие другие, — как мы палили из пушек по нашему общему врагу и делали это не хуже ваших пушкарей…
— Вы слишком длинно говорите, сэр! — устало перебил Иевлев. — Что вам угодно от меня?
— Нам угодно от вас, — совсем уже наглым тоном ответил Риплей, — нам угодно от вас только одного: освобождения! Мы не желаем более пребывать здесь жертвами ваших нелепых подозрений. Дайте нам судно, которое доставит нас в Архангельск, дабы мы могли наконец вымыться, поесть и почувствовать себя теми, кем нам назначено быть от всевышнего бога…
Иевлев молчал, глядя то на пушечного мастера, то на Лофтуса, то на Звенбрега.
— Что ж, — наконец произнес он по-английски. — Вы все это недурно придумали. Как послушаешь, то и впрямь станет вас жалко. Невинные страдальцы, да и только. Вот вы какие, и по шведу из пушек палили, чем не герои? Молодцы ребята, славно постарались. Да только все-таки придется вам малое время еще на цитадели побыть. Нынче недосуг, а завтра потолкуем с подробностями.
Он отвернулся и велел матросу увести себя обратно в избу.
— Ну? — спросил Риплей.
— Мы уйдем ночью сами! — сказал Лофтус. — Не думаю, чтобы это было так трудно. Победители веселятся, они нам не слишком помешают… Впрочем, есть еще один способ…
И лекарь Лофтус обратился к матросу, стоящему на крыльце.
— Вот что, любезный мой друг! — сказал он ласково. — Сейчас, как ты сам слышал, господин капитан-командор был так добр, что разрешил нам взять его лодью, дабы добраться до города. Он говорил по-английски, ты, должно быть, не понял? Сбегай к людям, которые дежурят на лодье, и передай им слова господина капитан-командора.
Матрос подумал и вернулся в избу. Риплей выругался.
— Вы болван, Лофтус! — сказал он. — Сейчас мы пропадем…
В горнице Сильвестр Петрович сидел неподвижно, склонившись над человеком в красном кафтане. Тот что-то рассказывал ему вполголоса. Капитан-командор слушал внимательно.
Матрос кашлянул.
Сильвестр Петрович обернулся к нему.
— Лодью там толкуют, господин капитан-командор, до города чтобы на твоей отправиться, — сказал матрос. — Будто ты велел…
— Ну, велел — так и дать лодью! — размышляя о постороннем, ответил Иевлев, — что по десять раз об одном толковать…
Матрос вышел.
— Мы, я надеюсь, можем отправляться? — уверенным басом спросил Риплей. — Что приказал господин капитан-командор?
— Отправляйтесь! — ответил матрос.
— Тогда проводи нас, человек! — распорядился Риплей. — Не то опять придется утруждать беспокойством господина Иевлева…
Матрос проводил иноземцев до караульни и передал именем капитан-командора приказание отпустить всех троих на карбасе Иевлева в город. Когда суденышко отвалило от крепости, Лофтус произнес со вздохом:
— Порою приходится рисковать, ничего не поделаешь! Но теперь-то мы в безопасности, чего нельзя сказать о господине Иевлеве.
— Ему придется скверно! — подтвердил Звенбрег.
— Мы об этом позаботимся! — добавил пушечный мастер Риплей. — Он долго нас не забудет!
По тихим двинским водам карбас на веслах быстро скользил к городу.
4. Ремезов и Нобл
Два стрелецких полка, посланные по московскому указу из Ярославля и Костромы, через Вологду, к Архангельску по Двине на стругах, запоздали и подошли к Холмогорам через день после разгрома шведов на Новодвинской цитадели.
Драгунский поручик встретил командиров обоих полков на пристани и, сквернословя, повел их к воеводе. Полковник Вильгельм Нобл и полуполковник Ремезов, испуганные собственным запозданием и суровостью встречи, робко вошли в богатые палаты князя Прозоровского и, не садясь, переглядываясь друг с другом, учтиво отвечали на допрос, учиненный сердитым драгуном. Мехоношин, развалясь на лавке, задавал вопросы один за другим: почему-де столько ползли, где пьянствовали, не по шведскому ли наущению прибыли так поздно, для чего стояли восемь дней в Устюге Великом…
Дьяки, примостившись у стола, быстро писали опросные листы.
Вильгельм Нобл сначала бодрился, после же вопроса об Устюге Великом скис и так заврался, что дородный и сипатый полуполковник Ремезов только крякал, а драгунский поручик стал смеяться. По лицу его было видно, что он хорошо знал, чем именно занедужил полковник Нобл по пути в Архангельск…
— Ну, будет! — сказал драгун, отсмеявшись. — Сегодня или завтра князь-воевода отпишет на Москву естафет и оттуда выйдет для вас решение. На добрый исход сей наррации надежды не имею. Нынче война, за подобное воровство надобно аркебузировать — казнить расстрелянием…
Полуполковник вдруг вскипел:
— Больно скор, поручик! Аркебузировать! Оботри молоко на губах, да послужи с мое!
Драгун поднялся, тоже закричал. На крик слуга широко распахнул двери, вошел воевода, заругался с порога:
— Измена! Куда ни глядишь — подсылы, лазутчики, перескоки, пенюары. Вам когда велено было прибыть к месту? Зачем в Устюге бражничали, ярыги? Зачем в Усть-Ваге гуляли столько ден? Дабы ко времени не прийти? Дабы швед викторию одержал? Дабы нас тут всех шведы порубили, да город пожгли, да меня, князя, на столб вздернули?
Вильгельм Нобл бледнел, крючконосое, усатое лицо его обсыпали капли пота. Ремезов моргал. Дело оборачивалось к худу. Надо было покаяться.
— Князь-воевода, повинную голову меч не сечет! — с низким поклоном сказал полуполковник Ремезов. — Тебя не обманешь, ты и в Устюге нас видел и про Усть-Вагу ведаешь. Было, что греха таить, помилуй. Виноваты, да не так уж страшно — сам лучше нас знаешь, каково стругами такое войско тянуть. Стрельцы вовсе измучились, два судна дорогою потопили, пушек потеряли семь добрых…
— И за пушки взыщется! — пригрозил воевода.
— Прости! — опять поклонился Ремезов. — Послужим тебе как прикажешь. Ежели где измена — пошли, мы тех воров не пожалеем, скрутим, народишко у нас злой на дело…
Прозоровский вздохнул, спросил:
— Да ты из каких Ремезовых? Не боярина ли Саввы Сергеевича сродственник?
— Сын, князь! — сказал полуполковник. — Меньшой его…
Воевода подобрел, покрутил головою:
— Течет, течет время. Меньшой, а голова седая… Садись, слушай! Садись и ты, полковник. Не ладно у нас тут, ох, не ладно. Того и разгневался я, что один, один вот с ним, с поручиком, тяжко нам, трудно, ох, трудно…
Вильгельм Нобл, отставив ногу, упершись в колено рукой, приготовился слушать. Ремезов опирался на эфес сабли. Князь долго молчал, словно бы собираясь с мыслями, потом заговорил туманно, непонятно, таинственно. Наконец, как бы поверив во всем стрелецким начальникам, зашептал:
— Измена, воровство, лютое воровство. Капитан-командор Иевлев, стольник, царев потешный, — вымолвить страшно! — предался шведам, служит им с давнего времени — не за страх, за совесть. Против царского указу учинил злое дело: послал в море, навстречу свейскому флоту, своего человека, посадского монастырского служку Рябова Ивашку. Тот Ивашка, подлое семя, за шведское золото повел с моря флот двинским фарватером на город, дабы великое разорение учинить, и корабли пожечь царские, и верфи спалить, и Архангельск, и Холмогоры, и Вавчугу, и другие прочие места…
Вильгельм Нобл слушал жадно, кивал головой. Ремезов смотрел на воеводу круглыми глазами, удивлялся.
— Тот Ивашка многие годы до нынешнего лихого часа в нетях ходил, — говорил воевода, — возвернулся богат, откуда? Из свейской земли — вот откуда. Иевлев, иудино семя, на свою цитадель шведских подсылов принимал и там с ними тайно беседовал, там они у него и пропадали нивесть от какой причины. Наилучших мастеров-иноземцев, верных царю слуг, тот Иевлев всяко бесчестил и порочил, веры им не давал нисколько, за караул безвинно брал, а как воровские корабли дошли до цитадели и баталия учинилась, тот Иевлев едва иноземцев смертью не погубил, едва они живыми не сгорели в остроге…
Полковник Нобл сердито крякнул — он не любил, когда московиты дурно обращались с иноземцами, — крепко сжал жилистый кулак. Ремезов же, наоборот, услышав об иноземцах, поостыл.
— Что же они за иноземцы?
— А ты молчи, полуполковник, слушай! — велел князь. — Иноземцы те люди верные. Как они из заточения спаслись, то не прятаться пошли, а на крепостные валы поднялись и зачали из пушек по шведу палить. Пушечный мастер там аглицкого роду, сам пушки наводил и сам пушкарями командовал, и оттого немалый урон шведы понесли. И многие русские пушкари, и многие стрельцы, и солдаты, и матросы, поперек измены, не щадя живота, полегли мученической смертью. А иевлевские люди, иудино семя, не таясь в своем бесстыдстве, с великими почестями приняли в цитадели шведского воинского человека в красном кафтане, трубили ему в трубы, в барабаны били, как и мне, воеводе, никогда не делают. С тем человеком вор Иевлев беседовал долгое время — до самой его, шведа, кончины, и глаза ему закрыл, и свечу в руки дал…
— Ежели свечу по православному обычаю дал, то, может, тот человек и не швед был? — усомнился Ремезов.
— Молчи да слушай! — прикрикнул воевода. — Иноземец, инженер из венецианской земли, тем Иевлевым был замучен насмерть, сгорел живьем. Иноземцы-негоцианты, в городе Архангельском проживающие, по его, вора, указу все были под караул взяты и только нынче отпущены. Пушки на кораблях негоциантских, купеческих он, вор, велел имать, от того великую обиду на нас иноземцы имеют, ни один корабль более торговать не придет…
Вильгельм Нобл закивал: конечно, не придут, зачем приходить?
— То-то, что не придут! — сказал воевода. — Которые же людишки тайные листы читали и прелестные слова говорили против воеводы, и против боярина, и против работы на верфях, и против негоциантов, — те людишки Иевлевым на волю выпущены. Для чего так? Для того, что они по сполоху собрались шведу передаться и со шведом нас резать, и головы наши на рожны сажать, и ремни из нас резать. Поручику, господину Мехоношину, сам вор Иевлев сказывал: передадимся-де шведам, выйдем к ним в море навстречу, вывезем на подушке ключи от города Архангельского, поклонимся подарками, будут нам почести, будет нам добро, веселыми-де ногами ходить зачнем. Верно ли говорю, господин поручик?
Мехоношин поклонился:
— Так, князь-воевода!
— Висеть ворам в петле! — заключил Прозоровский, вставая. — Тебе, господин полковник, и тебе, господин полуполковник, приказываю: идти, не медля никакое время, стругами на цитадель, поставить на ней караулы; вора Иевлева моим воеводским именем и указом одеть в железы, вора Ивашку заковать и под стражей доставить в Архангельск, в острог, под крепкое заключение. С вами отправится сей поручик, ему быть комендантом крепости. Нынешнего же дня или завтра, как управитесь с арестованием воров, отпишу я естафет его величеству Петру Алексеевичу, пошлем воров перед ясные очи князя-кесаря, а коли нам велят — и мы разберемся, на огне живо тати заговорят…
Полковник смотрел на воеводу с готовностью, Ремезов сидел потупившись.
— А что вы с войском припоздали — то вам в заслугу не вменится! — строго, угрожающе добавил Прозоровский. — Коли сделаете на цитадели добром — позабудем и Великий Устюг и Усть-Вагу. Коли так же будете стараться, как на пути от Вологды, — пошлю еще естафет. Больно много нынче вороги наши народишка воинского подкупают, то на Москве ведомо. Идите!
Стрелецкие начальники поклонились, ушли на свои струги.
Воевода снова сел на лавку, расставив ноги, отвалясь, — грузный, насупленный. Глаза его бегали, он опять начал бояться затеянного дела.
— Либо он тебя, князь, либо ты его! — заговорил Мехоношин. — Хребет ломать надо сразу же, немедля! Упустим время — сожрет с потрохами. Нынче любовался я на тебя, сколь мужественно ты с ними беседовал. Устрашились и по ниточке ходить станут…
Князь перебил:
— Народишко, народишко подлый, вот кого боюсь. Станут болтать нивесть что, всем ведомо, который человек шведское судно на мель посадил.
Мехоношин сказал с презрением:
— Народишко? Народишко, князь-воевода, под батогами отца-матерь забудет, не то что кормщика. Запалим веники, вздернем на дыбу, погладим огонечком, побежит по городу страх божий — живо замолчат. А заробеем — пропадем. Заробеем, князь, и отъедет челобитная на тебя к Москве, тогда поволокут в Преображенский, к самому князю-кесарю…
Прозоровский заерзал на лавке, замахал руками:
— Тьфу, тьфу, типун тебе на язык.
— Имать воров надо, — сказал Мехоношин — всех, до единого. На Марковом на острове тати согнаны, беглые холопи, рваные ноздри, рубленые персты. Я их облавой переловил по лесам, а вор Крыков уговорил Сильвестра поставить тех татей на остров. Всех надобно за караул в узилище, от них, небось, и челобитная на тебя, на воеводу нашего…
Он натянул перчатку, полюбовался рукою, оправил на бедре шпагу. Прозоровский пыхтел, моргал, ничего не решался ответить.
— Сразу бы и кончил тех воров на Марковом! — предложил Мехоношин.
— Много ли их? — спросил воевода.
— Порядком.
— Ты поначалу Иевлева забери, другим разом — беглых. Боюсь шума, поручик… Кормщик-то не отыскался, Рябов?
— Не слышно…
— Ну иди, иди, делай…
Мехоношин ушел.
Прозоровский, насупясь, думал беспокойные свои думы. Тихо ступая на носки, незаметно появился дьяк Гусев, сказал, что пушечный мастер аглицкий немец Реджер Риплей спрашивает деньги за государеву службу, как было договорено. Князь велел заплатить.
— Сполна? — спросил дьяк.
— Сполна! Да все ли они написали, что надобно?
— Все, князь…
После дьяка явилась княгиня Авдотья, исплаканная, испуганная, стала спрашивать, верно ли толкуют, будто князь велел Иевлева за караул брать. Воевода ощерился, вытаращил глаза, заорал, что не ее ума то дело, замахнулся на дородную княгиню палкой. На отцов крик прибежали старые девки с недорослем — унимать воеводу. У него от бешенства побагровел носик, затряслись жирные щеки, сам понимал, что неладно делает, да обратного ходу не было. Орал на всех долго, потом прилег отдохнуть, но едва задремал, причудилось такое, что лучше бы и не ложился. Княгиня сбрызнула его с уголька, помолилась над ним, сказала сквозь слезы:
— Может, к городу поехать, князюшко? Ждут, небось, тебя, воеводу, праздник там, колокола звонят…
— Мехоношин здесь?
— Нету еще.
— Думный дворянин воротился?
— В городе он, князюшко…
Воевода опять заробел — без своих подручных он всего боялся. Да еще, как назло, закололо в подкрылья — начал разбирать утин, старая болезнь. Князь разохался и стонал до тех пор, пока не принесли дьяки естафет от думного дворянина. Тот писал, что Архангельск готов к встрече воеводы, порядок наведен, караульщики везде расставлены, с часу на час отопрут и съезжую, которую вор Иевлев на замок запер. Покуда никак не отыскать палача Поздюнина, от страху нивесть куда запропастился — ни слуху, ни духу…
— Ишь, трус экой! — посетовал воевода. — Наказать надобно…
Он выпил водки, захрупал соленым огурцом. Доброе расположение вновь возвращалось к воеводе. Сидел, широко расставив ноги, говорил со вздохами:
— Без острога, без узилища, без тюрьмы крепкой городу не держаться. То всем ведомо: какое воеводство без палача…
Дьяки соглашались:
— Оно так!
— От века поставлено…
— Иначе никак…
Во дворе с гиканьем готовили воеводе поезд — возвращаться в город править, судить, наводить истинный порядок. Закладывали карету, возки для приживалок и приживалов, телеги для челяди…
В дверь просунулся дьяк Молокоедов, сказал с прискорбием:
— Владыко преосвященный Афанасий совсем плохи, князь-воевода. Будто исповедоваться собрали их и причащать святых тайн, да они не допустили, — рано, говорят. Может, побывать тебе к ним?
— Недосуг, недосуг! — отмахнулся воевода. — Да и не для чего! Не больно дружны были…
Молокоедов смутился, еще покашлял:
— А все ж…
— Иди! — крикнул князь. — Без него управлюсь! Недосуг — и все тут!
Но тотчас же сробел, передумал, велел подавать себе шубу и горлатную шапку, посох и карету. До подворья Афанасия было не более ста саженей, но воеводе не следовало ходить пешком, и он проехал это расстояние в карете. По ступеням его вели под руки Гусев и Абросимов.
Келейник, увидев воеводу, со всех ног бросился в опочивальню к Афанасию. Тот в ответ вдруг слабо усмехнулся, сказал с досадою:
— Ишь ты! Помирать меня учить приехал. Наука нехитрая, сам помру. Все учат — учителя! Гони в шею…
Драгунский поручик встретил командиров обоих полков на пристани и, сквернословя, повел их к воеводе. Полковник Вильгельм Нобл и полуполковник Ремезов, испуганные собственным запозданием и суровостью встречи, робко вошли в богатые палаты князя Прозоровского и, не садясь, переглядываясь друг с другом, учтиво отвечали на допрос, учиненный сердитым драгуном. Мехоношин, развалясь на лавке, задавал вопросы один за другим: почему-де столько ползли, где пьянствовали, не по шведскому ли наущению прибыли так поздно, для чего стояли восемь дней в Устюге Великом…
Дьяки, примостившись у стола, быстро писали опросные листы.
Вильгельм Нобл сначала бодрился, после же вопроса об Устюге Великом скис и так заврался, что дородный и сипатый полуполковник Ремезов только крякал, а драгунский поручик стал смеяться. По лицу его было видно, что он хорошо знал, чем именно занедужил полковник Нобл по пути в Архангельск…
— Ну, будет! — сказал драгун, отсмеявшись. — Сегодня или завтра князь-воевода отпишет на Москву естафет и оттуда выйдет для вас решение. На добрый исход сей наррации надежды не имею. Нынче война, за подобное воровство надобно аркебузировать — казнить расстрелянием…
Полуполковник вдруг вскипел:
— Больно скор, поручик! Аркебузировать! Оботри молоко на губах, да послужи с мое!
Драгун поднялся, тоже закричал. На крик слуга широко распахнул двери, вошел воевода, заругался с порога:
— Измена! Куда ни глядишь — подсылы, лазутчики, перескоки, пенюары. Вам когда велено было прибыть к месту? Зачем в Устюге бражничали, ярыги? Зачем в Усть-Ваге гуляли столько ден? Дабы ко времени не прийти? Дабы швед викторию одержал? Дабы нас тут всех шведы порубили, да город пожгли, да меня, князя, на столб вздернули?
Вильгельм Нобл бледнел, крючконосое, усатое лицо его обсыпали капли пота. Ремезов моргал. Дело оборачивалось к худу. Надо было покаяться.
— Князь-воевода, повинную голову меч не сечет! — с низким поклоном сказал полуполковник Ремезов. — Тебя не обманешь, ты и в Устюге нас видел и про Усть-Вагу ведаешь. Было, что греха таить, помилуй. Виноваты, да не так уж страшно — сам лучше нас знаешь, каково стругами такое войско тянуть. Стрельцы вовсе измучились, два судна дорогою потопили, пушек потеряли семь добрых…
— И за пушки взыщется! — пригрозил воевода.
— Прости! — опять поклонился Ремезов. — Послужим тебе как прикажешь. Ежели где измена — пошли, мы тех воров не пожалеем, скрутим, народишко у нас злой на дело…
Прозоровский вздохнул, спросил:
— Да ты из каких Ремезовых? Не боярина ли Саввы Сергеевича сродственник?
— Сын, князь! — сказал полуполковник. — Меньшой его…
Воевода подобрел, покрутил головою:
— Течет, течет время. Меньшой, а голова седая… Садись, слушай! Садись и ты, полковник. Не ладно у нас тут, ох, не ладно. Того и разгневался я, что один, один вот с ним, с поручиком, тяжко нам, трудно, ох, трудно…
Вильгельм Нобл, отставив ногу, упершись в колено рукой, приготовился слушать. Ремезов опирался на эфес сабли. Князь долго молчал, словно бы собираясь с мыслями, потом заговорил туманно, непонятно, таинственно. Наконец, как бы поверив во всем стрелецким начальникам, зашептал:
— Измена, воровство, лютое воровство. Капитан-командор Иевлев, стольник, царев потешный, — вымолвить страшно! — предался шведам, служит им с давнего времени — не за страх, за совесть. Против царского указу учинил злое дело: послал в море, навстречу свейскому флоту, своего человека, посадского монастырского служку Рябова Ивашку. Тот Ивашка, подлое семя, за шведское золото повел с моря флот двинским фарватером на город, дабы великое разорение учинить, и корабли пожечь царские, и верфи спалить, и Архангельск, и Холмогоры, и Вавчугу, и другие прочие места…
Вильгельм Нобл слушал жадно, кивал головой. Ремезов смотрел на воеводу круглыми глазами, удивлялся.
— Тот Ивашка многие годы до нынешнего лихого часа в нетях ходил, — говорил воевода, — возвернулся богат, откуда? Из свейской земли — вот откуда. Иевлев, иудино семя, на свою цитадель шведских подсылов принимал и там с ними тайно беседовал, там они у него и пропадали нивесть от какой причины. Наилучших мастеров-иноземцев, верных царю слуг, тот Иевлев всяко бесчестил и порочил, веры им не давал нисколько, за караул безвинно брал, а как воровские корабли дошли до цитадели и баталия учинилась, тот Иевлев едва иноземцев смертью не погубил, едва они живыми не сгорели в остроге…
Полковник Нобл сердито крякнул — он не любил, когда московиты дурно обращались с иноземцами, — крепко сжал жилистый кулак. Ремезов же, наоборот, услышав об иноземцах, поостыл.
— Что же они за иноземцы?
— А ты молчи, полуполковник, слушай! — велел князь. — Иноземцы те люди верные. Как они из заточения спаслись, то не прятаться пошли, а на крепостные валы поднялись и зачали из пушек по шведу палить. Пушечный мастер там аглицкого роду, сам пушки наводил и сам пушкарями командовал, и оттого немалый урон шведы понесли. И многие русские пушкари, и многие стрельцы, и солдаты, и матросы, поперек измены, не щадя живота, полегли мученической смертью. А иевлевские люди, иудино семя, не таясь в своем бесстыдстве, с великими почестями приняли в цитадели шведского воинского человека в красном кафтане, трубили ему в трубы, в барабаны били, как и мне, воеводе, никогда не делают. С тем человеком вор Иевлев беседовал долгое время — до самой его, шведа, кончины, и глаза ему закрыл, и свечу в руки дал…
— Ежели свечу по православному обычаю дал, то, может, тот человек и не швед был? — усомнился Ремезов.
— Молчи да слушай! — прикрикнул воевода. — Иноземец, инженер из венецианской земли, тем Иевлевым был замучен насмерть, сгорел живьем. Иноземцы-негоцианты, в городе Архангельском проживающие, по его, вора, указу все были под караул взяты и только нынче отпущены. Пушки на кораблях негоциантских, купеческих он, вор, велел имать, от того великую обиду на нас иноземцы имеют, ни один корабль более торговать не придет…
Вильгельм Нобл закивал: конечно, не придут, зачем приходить?
— То-то, что не придут! — сказал воевода. — Которые же людишки тайные листы читали и прелестные слова говорили против воеводы, и против боярина, и против работы на верфях, и против негоциантов, — те людишки Иевлевым на волю выпущены. Для чего так? Для того, что они по сполоху собрались шведу передаться и со шведом нас резать, и головы наши на рожны сажать, и ремни из нас резать. Поручику, господину Мехоношину, сам вор Иевлев сказывал: передадимся-де шведам, выйдем к ним в море навстречу, вывезем на подушке ключи от города Архангельского, поклонимся подарками, будут нам почести, будет нам добро, веселыми-де ногами ходить зачнем. Верно ли говорю, господин поручик?
Мехоношин поклонился:
— Так, князь-воевода!
— Висеть ворам в петле! — заключил Прозоровский, вставая. — Тебе, господин полковник, и тебе, господин полуполковник, приказываю: идти, не медля никакое время, стругами на цитадель, поставить на ней караулы; вора Иевлева моим воеводским именем и указом одеть в железы, вора Ивашку заковать и под стражей доставить в Архангельск, в острог, под крепкое заключение. С вами отправится сей поручик, ему быть комендантом крепости. Нынешнего же дня или завтра, как управитесь с арестованием воров, отпишу я естафет его величеству Петру Алексеевичу, пошлем воров перед ясные очи князя-кесаря, а коли нам велят — и мы разберемся, на огне живо тати заговорят…
Полковник смотрел на воеводу с готовностью, Ремезов сидел потупившись.
— А что вы с войском припоздали — то вам в заслугу не вменится! — строго, угрожающе добавил Прозоровский. — Коли сделаете на цитадели добром — позабудем и Великий Устюг и Усть-Вагу. Коли так же будете стараться, как на пути от Вологды, — пошлю еще естафет. Больно много нынче вороги наши народишка воинского подкупают, то на Москве ведомо. Идите!
Стрелецкие начальники поклонились, ушли на свои струги.
Воевода снова сел на лавку, расставив ноги, отвалясь, — грузный, насупленный. Глаза его бегали, он опять начал бояться затеянного дела.
— Либо он тебя, князь, либо ты его! — заговорил Мехоношин. — Хребет ломать надо сразу же, немедля! Упустим время — сожрет с потрохами. Нынче любовался я на тебя, сколь мужественно ты с ними беседовал. Устрашились и по ниточке ходить станут…
Князь перебил:
— Народишко, народишко подлый, вот кого боюсь. Станут болтать нивесть что, всем ведомо, который человек шведское судно на мель посадил.
Мехоношин сказал с презрением:
— Народишко? Народишко, князь-воевода, под батогами отца-матерь забудет, не то что кормщика. Запалим веники, вздернем на дыбу, погладим огонечком, побежит по городу страх божий — живо замолчат. А заробеем — пропадем. Заробеем, князь, и отъедет челобитная на тебя к Москве, тогда поволокут в Преображенский, к самому князю-кесарю…
Прозоровский заерзал на лавке, замахал руками:
— Тьфу, тьфу, типун тебе на язык.
— Имать воров надо, — сказал Мехоношин — всех, до единого. На Марковом на острове тати согнаны, беглые холопи, рваные ноздри, рубленые персты. Я их облавой переловил по лесам, а вор Крыков уговорил Сильвестра поставить тех татей на остров. Всех надобно за караул в узилище, от них, небось, и челобитная на тебя, на воеводу нашего…
Он натянул перчатку, полюбовался рукою, оправил на бедре шпагу. Прозоровский пыхтел, моргал, ничего не решался ответить.
— Сразу бы и кончил тех воров на Марковом! — предложил Мехоношин.
— Много ли их? — спросил воевода.
— Порядком.
— Ты поначалу Иевлева забери, другим разом — беглых. Боюсь шума, поручик… Кормщик-то не отыскался, Рябов?
— Не слышно…
— Ну иди, иди, делай…
Мехоношин ушел.
Прозоровский, насупясь, думал беспокойные свои думы. Тихо ступая на носки, незаметно появился дьяк Гусев, сказал, что пушечный мастер аглицкий немец Реджер Риплей спрашивает деньги за государеву службу, как было договорено. Князь велел заплатить.
— Сполна? — спросил дьяк.
— Сполна! Да все ли они написали, что надобно?
— Все, князь…
После дьяка явилась княгиня Авдотья, исплаканная, испуганная, стала спрашивать, верно ли толкуют, будто князь велел Иевлева за караул брать. Воевода ощерился, вытаращил глаза, заорал, что не ее ума то дело, замахнулся на дородную княгиню палкой. На отцов крик прибежали старые девки с недорослем — унимать воеводу. У него от бешенства побагровел носик, затряслись жирные щеки, сам понимал, что неладно делает, да обратного ходу не было. Орал на всех долго, потом прилег отдохнуть, но едва задремал, причудилось такое, что лучше бы и не ложился. Княгиня сбрызнула его с уголька, помолилась над ним, сказала сквозь слезы:
— Может, к городу поехать, князюшко? Ждут, небось, тебя, воеводу, праздник там, колокола звонят…
— Мехоношин здесь?
— Нету еще.
— Думный дворянин воротился?
— В городе он, князюшко…
Воевода опять заробел — без своих подручных он всего боялся. Да еще, как назло, закололо в подкрылья — начал разбирать утин, старая болезнь. Князь разохался и стонал до тех пор, пока не принесли дьяки естафет от думного дворянина. Тот писал, что Архангельск готов к встрече воеводы, порядок наведен, караульщики везде расставлены, с часу на час отопрут и съезжую, которую вор Иевлев на замок запер. Покуда никак не отыскать палача Поздюнина, от страху нивесть куда запропастился — ни слуху, ни духу…
— Ишь, трус экой! — посетовал воевода. — Наказать надобно…
Он выпил водки, захрупал соленым огурцом. Доброе расположение вновь возвращалось к воеводе. Сидел, широко расставив ноги, говорил со вздохами:
— Без острога, без узилища, без тюрьмы крепкой городу не держаться. То всем ведомо: какое воеводство без палача…
Дьяки соглашались:
— Оно так!
— От века поставлено…
— Иначе никак…
Во дворе с гиканьем готовили воеводе поезд — возвращаться в город править, судить, наводить истинный порядок. Закладывали карету, возки для приживалок и приживалов, телеги для челяди…
В дверь просунулся дьяк Молокоедов, сказал с прискорбием:
— Владыко преосвященный Афанасий совсем плохи, князь-воевода. Будто исповедоваться собрали их и причащать святых тайн, да они не допустили, — рано, говорят. Может, побывать тебе к ним?
— Недосуг, недосуг! — отмахнулся воевода. — Да и не для чего! Не больно дружны были…
Молокоедов смутился, еще покашлял:
— А все ж…
— Иди! — крикнул князь. — Без него управлюсь! Недосуг — и все тут!
Но тотчас же сробел, передумал, велел подавать себе шубу и горлатную шапку, посох и карету. До подворья Афанасия было не более ста саженей, но воеводе не следовало ходить пешком, и он проехал это расстояние в карете. По ступеням его вели под руки Гусев и Абросимов.
Келейник, увидев воеводу, со всех ног бросился в опочивальню к Афанасию. Тот в ответ вдруг слабо усмехнулся, сказал с досадою:
— Ишь ты! Помирать меня учить приехал. Наука нехитрая, сам помру. Все учат — учителя! Гони в шею…
5. Воевода снова в Архангельске
К вечеру поезд воеводы въехал в Архангельск.
Завидев карету князя и его конную стражу, завидев форейторов, гайдуков, ездовых, гарцующих конников, посадские посмеивались, переговаривались, мальчишки, не боясь нагаек, свистели в пальцы, улюлюкали. Княгиня, сидя рядом с воеводою, совсем закисла от страха, старые девки княжны, кривляясь по заграничному манеру, произносили непонятные слова:
— Ах, ах, каковы мужичье, так-то встречают своего дигнитара…
— Ах, ах, никакого политесу!
— Майн либер фатер, не ждите от сих артизанов — фемиды…
Князь молчал, сопел, смотрел на солдат с работными людьми, которые снимали надолбы и рогатки с берегов Двины, на пушкарей, которые на рысях увозили с боевых мест пушки, короткие мортиры, кулеврины, наваливали на подводы плетенки с ядрами, со звоном швыряли ломы, банники, прибойники, пыжевники…
Город более не готовился к бою с врагом, город перестал быть крепостью. У раскрытых настежь рогаток караульщики ели свою кашу, дозорные на конях более не стояли у въезда. Весело перезванивались оставшиеся на звонницах и на церковных колокольнях малые колокола; на улицы, на торговую площадь, на берега Двины высыпали мастеровые, ремесленники, корабельщики, рыбаки, дрягили, перекупщики. Народ смеялся, то там, то здесь люди запевали песню, женки на углах торговали печеной рыбой, голосисто выхваляя свой товар, тетки-калачницы продавали сдобные калачи. Матросы не строем, а порознь, прогуливались по улицам в своих ярковасильковых безрукавках, в шапках, насаженных на одно ухо, — это были матросы, уже понюхавшие пороху в сражении на цитадели, уже ступившие на палубы плененных кораблей. Скоморох с медведем веселил толпу возле Гостиного двора, похаживал, стуча каблуками по дощатому настилу, где только что стояла длинноствольная пушка.
Внезапно карета остановилась.
Гайдуки с плетьми стали напирать на народ, но толпа сгрудилась так тесно и такой руганью встретила воеводских холопей, что те сразу же сробели и подались назад.
— Чего там? — спросил князь.
— Скоморох с медведем, — ответила княгиня Авдотья. — Ах, ах, сколь презабавен…
— Посунься, коровища! — приказал воевода.
Княгиня вдруг обмерла, замахала руками, княжны стали из флакончика нюхать иноземную соль, недоросль засмеялся, широко разинув рот. Князь-воевода поначалу не понял, потом побагровел от страшной обиды: на медведе торчком торчала горлатная шапка, сделанная из корья, — такую, только из меха, один воевода имел право носить во всем Придвинском крае. А скоморох между тем веселил подлых людей, словно и не замечая поезда князя, который остановился перед самым помостом, где теперь звенел своими колокольцами ученый медведь.
— Продергивай! — захрипел князь гайдуку.
Гайдук замахнулся плетью, но тотчас же возле него просвистел камень, народ заулюлюкал, еще камень ударил в карету. А скоморох кричал:
— Ну, Михаил Иванович, покажи, как воевода от шведа бежит…
Медведь, держась за живот, рычал, пятился, тряс башкой, показывал, что боится, хватая лапищей своего поводыря, волок за собою — убегать…
— А теперь, Миша, покажи сего воеводу, как он посулы берет! — сипатым голосом кричал скоморох. — Покажи, Мишенька…
Медведь, рыча, пошел вперед…
Князь зашелся совсем от бешенства, заорал в окно кареты:
— Плетьми его! За караул, живо…
И озверел еще более: свитские тоже смеялись, гоготали, издали глядя на скомороха и на его медведя в горлатной шапке, но увидев перекошенное, багровое от бешенства лицо князя, гайдуки мигом перестали смеяться, пустили коней наметом, засвистали, ударили по толпе нагайками. Народ с криком, пряча головы от ударов, отпрянул, кони топтали людей, роняя пену, вздымались на дыбы. Помост со скоморохом открылся — медведь мирно стоял перед княжеской свитой, нюхал воздух, облизывался. Скоморох его оглаживал, приговаривал белыми губами:
— Ничего, Михайло Иванович… Ничего…
И в том, как поглядывал скоморох на вооруженных конников, было что-то такое гордое и бесстрашное, гневное и насмешливое, что князь отворотился и не стал более туда глядеть. А вылезая из кареты в своем дворе, сказал встречающему думному дворянину Ларионову:
— Хорош у тебя порядок, собачий сын! Хорошо своего воеводу приветил… Ну погоди, еще потолкуем…
И распорядился:
— Скомороха пороть батогами нещадно, смертно, нынче же! Медведя вздеть на рогатину! Гайдукам и иным прочим, что гоготали, видя бесчестье своему боярину, — по пятьдесят кнутов каждому…
Ларионов поклонился, дьяки с испугом переглядывались.
Попозже пришел Ларионов, сказал своим твердым голосом, что скоморох преставился, а шкуру медвежью он, думный дворянин, приказал выделать для воеводских покоев.
Всю ночь воевода не мог уснуть — ждал вестей из крепости. В длинной до колен, цветастой шелковой рубахе, задыхаясь от духоты, закрыв все ставни, утирая пот полотенцем, ходил по скрипящим половицам, пинал сафьяновыми татарскими ноговицами сонных мурлыкающих котов, звал караульщиков, спрашивал сырым от страха голосом, тихо ли в городе. Караульщики не знали, воевода грозился:
— Смотреть с усердием, шкуру спущу!
К утру, не раздеваясь, задремал на лавке, и опять, как давеча в Холмогорах, привиделось ему дурное: черная вода, и его туда бросают, в воду, он хочет бежать, а не идут ноги…
Разбудил воеводу дьяк Абросимов, доложил, что иноземцы ждут воеводской милости — проститься, их корабли уходят нынче в море. Дьяк Гусев держал на подносе корабельные пассы, каждый был написан на александрийской бумаге, и при нем — копия по-латыни. Воевода, потный от дурного сна, всклокоченный, принял капитанов и шхиперов приветливо, каждому корабельщику отдал пасс, сказал, что нынче бесчинствам капитан-командора положен конец. Консул Мартус поклонился, ответил, что счастлив слышать добрую весть. Прозоровский пригласил корабельщиков непременно быть к ярмарке в будущем году. Слуга подал вино мальвазию. Пушечный мастер Риплей провозгласил здравицу за воеводу князя Прозоровского — просвещенного и великодушного вельможу. Иноземцы закричали «виват». Консул Мартус провозгласил другую здравицу — за князя Прозоровского, победителя шведов. Гости опять закричали «виват». Князь, развеселившись, велел гостям садиться за трапезу. Пушечный мастер Риплей сидел слева от воеводы, говорил участливо:
— Мы все, просвещенные европейцы, понимаем, как вашей милости трудно иметь дело с варварами, подобными Иевлеву. Но наши письма, в которых дословно описаны мытарства, постигшие нас в Московии, несомненно попадут в руки великого государя. Преславный государь прольет слезы над нашей участью и строго покарает виновных…
Часом позже воевода с крыльца своего дома видел, как на негоциантских кораблях корабельщики стали поднимать паруса, готовясь к выходу в море.
Вернувшись в горницу, Прозоровский позвал дьяков, велел им читать вслух все, что написали иноземцы. Дьяки читали, переводили, толковали написанное. Воевода слушал и кивал головою — хорошо написали иноземцы, как надо написали, теперь строптивому Иевлеву — конец…
Но на сердце все-таки было неспокойно: из крепости Мехоношин еще не вернулся.
Завидев карету князя и его конную стражу, завидев форейторов, гайдуков, ездовых, гарцующих конников, посадские посмеивались, переговаривались, мальчишки, не боясь нагаек, свистели в пальцы, улюлюкали. Княгиня, сидя рядом с воеводою, совсем закисла от страха, старые девки княжны, кривляясь по заграничному манеру, произносили непонятные слова:
— Ах, ах, каковы мужичье, так-то встречают своего дигнитара…
— Ах, ах, никакого политесу!
— Майн либер фатер, не ждите от сих артизанов — фемиды…
Князь молчал, сопел, смотрел на солдат с работными людьми, которые снимали надолбы и рогатки с берегов Двины, на пушкарей, которые на рысях увозили с боевых мест пушки, короткие мортиры, кулеврины, наваливали на подводы плетенки с ядрами, со звоном швыряли ломы, банники, прибойники, пыжевники…
Город более не готовился к бою с врагом, город перестал быть крепостью. У раскрытых настежь рогаток караульщики ели свою кашу, дозорные на конях более не стояли у въезда. Весело перезванивались оставшиеся на звонницах и на церковных колокольнях малые колокола; на улицы, на торговую площадь, на берега Двины высыпали мастеровые, ремесленники, корабельщики, рыбаки, дрягили, перекупщики. Народ смеялся, то там, то здесь люди запевали песню, женки на углах торговали печеной рыбой, голосисто выхваляя свой товар, тетки-калачницы продавали сдобные калачи. Матросы не строем, а порознь, прогуливались по улицам в своих ярковасильковых безрукавках, в шапках, насаженных на одно ухо, — это были матросы, уже понюхавшие пороху в сражении на цитадели, уже ступившие на палубы плененных кораблей. Скоморох с медведем веселил толпу возле Гостиного двора, похаживал, стуча каблуками по дощатому настилу, где только что стояла длинноствольная пушка.
Внезапно карета остановилась.
Гайдуки с плетьми стали напирать на народ, но толпа сгрудилась так тесно и такой руганью встретила воеводских холопей, что те сразу же сробели и подались назад.
— Чего там? — спросил князь.
— Скоморох с медведем, — ответила княгиня Авдотья. — Ах, ах, сколь презабавен…
— Посунься, коровища! — приказал воевода.
Княгиня вдруг обмерла, замахала руками, княжны стали из флакончика нюхать иноземную соль, недоросль засмеялся, широко разинув рот. Князь-воевода поначалу не понял, потом побагровел от страшной обиды: на медведе торчком торчала горлатная шапка, сделанная из корья, — такую, только из меха, один воевода имел право носить во всем Придвинском крае. А скоморох между тем веселил подлых людей, словно и не замечая поезда князя, который остановился перед самым помостом, где теперь звенел своими колокольцами ученый медведь.
— Продергивай! — захрипел князь гайдуку.
Гайдук замахнулся плетью, но тотчас же возле него просвистел камень, народ заулюлюкал, еще камень ударил в карету. А скоморох кричал:
— Ну, Михаил Иванович, покажи, как воевода от шведа бежит…
Медведь, держась за живот, рычал, пятился, тряс башкой, показывал, что боится, хватая лапищей своего поводыря, волок за собою — убегать…
— А теперь, Миша, покажи сего воеводу, как он посулы берет! — сипатым голосом кричал скоморох. — Покажи, Мишенька…
Медведь, рыча, пошел вперед…
Князь зашелся совсем от бешенства, заорал в окно кареты:
— Плетьми его! За караул, живо…
И озверел еще более: свитские тоже смеялись, гоготали, издали глядя на скомороха и на его медведя в горлатной шапке, но увидев перекошенное, багровое от бешенства лицо князя, гайдуки мигом перестали смеяться, пустили коней наметом, засвистали, ударили по толпе нагайками. Народ с криком, пряча головы от ударов, отпрянул, кони топтали людей, роняя пену, вздымались на дыбы. Помост со скоморохом открылся — медведь мирно стоял перед княжеской свитой, нюхал воздух, облизывался. Скоморох его оглаживал, приговаривал белыми губами:
— Ничего, Михайло Иванович… Ничего…
И в том, как поглядывал скоморох на вооруженных конников, было что-то такое гордое и бесстрашное, гневное и насмешливое, что князь отворотился и не стал более туда глядеть. А вылезая из кареты в своем дворе, сказал встречающему думному дворянину Ларионову:
— Хорош у тебя порядок, собачий сын! Хорошо своего воеводу приветил… Ну погоди, еще потолкуем…
И распорядился:
— Скомороха пороть батогами нещадно, смертно, нынче же! Медведя вздеть на рогатину! Гайдукам и иным прочим, что гоготали, видя бесчестье своему боярину, — по пятьдесят кнутов каждому…
Ларионов поклонился, дьяки с испугом переглядывались.
Попозже пришел Ларионов, сказал своим твердым голосом, что скоморох преставился, а шкуру медвежью он, думный дворянин, приказал выделать для воеводских покоев.
Всю ночь воевода не мог уснуть — ждал вестей из крепости. В длинной до колен, цветастой шелковой рубахе, задыхаясь от духоты, закрыв все ставни, утирая пот полотенцем, ходил по скрипящим половицам, пинал сафьяновыми татарскими ноговицами сонных мурлыкающих котов, звал караульщиков, спрашивал сырым от страха голосом, тихо ли в городе. Караульщики не знали, воевода грозился:
— Смотреть с усердием, шкуру спущу!
К утру, не раздеваясь, задремал на лавке, и опять, как давеча в Холмогорах, привиделось ему дурное: черная вода, и его туда бросают, в воду, он хочет бежать, а не идут ноги…
Разбудил воеводу дьяк Абросимов, доложил, что иноземцы ждут воеводской милости — проститься, их корабли уходят нынче в море. Дьяк Гусев держал на подносе корабельные пассы, каждый был написан на александрийской бумаге, и при нем — копия по-латыни. Воевода, потный от дурного сна, всклокоченный, принял капитанов и шхиперов приветливо, каждому корабельщику отдал пасс, сказал, что нынче бесчинствам капитан-командора положен конец. Консул Мартус поклонился, ответил, что счастлив слышать добрую весть. Прозоровский пригласил корабельщиков непременно быть к ярмарке в будущем году. Слуга подал вино мальвазию. Пушечный мастер Риплей провозгласил здравицу за воеводу князя Прозоровского — просвещенного и великодушного вельможу. Иноземцы закричали «виват». Консул Мартус провозгласил другую здравицу — за князя Прозоровского, победителя шведов. Гости опять закричали «виват». Князь, развеселившись, велел гостям садиться за трапезу. Пушечный мастер Риплей сидел слева от воеводы, говорил участливо:
— Мы все, просвещенные европейцы, понимаем, как вашей милости трудно иметь дело с варварами, подобными Иевлеву. Но наши письма, в которых дословно описаны мытарства, постигшие нас в Московии, несомненно попадут в руки великого государя. Преславный государь прольет слезы над нашей участью и строго покарает виновных…
Часом позже воевода с крыльца своего дома видел, как на негоциантских кораблях корабельщики стали поднимать паруса, готовясь к выходу в море.
Вернувшись в горницу, Прозоровский позвал дьяков, велел им читать вслух все, что написали иноземцы. Дьяки читали, переводили, толковали написанное. Воевода слушал и кивал головою — хорошо написали иноземцы, как надо написали, теперь строптивому Иевлеву — конец…
Но на сердце все-таки было неспокойно: из крепости Мехоношин еще не вернулся.
Всех офицеров без суда не арестовывать, кроме изменных дел.
Петр Первый
Петр Первый
Песня
И вы пороху не теряйте, и снарядов не ломайте:
Меня пулечка не тронет, меня ядрышко не возьмет.