— Вот он, Рябов Иван сын Иванович! Слава!
   — Слава! — подхватил народ.
   — Честно и грозно во веки веков! — беззвучно, одними губами прошептал капитан-командор. — Во веки веков!
   За его спиною плакала, не утирая слез, Таисья.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
«ШТАНДАРТ ЧЕТЫРЕХ МОРЕЙ»

 
Мой кров — стал небо голубое,
Корабль — стал родина моя…
 
   Лермонтов
 
   Царю из-за тына не видать.
   Пословица
 
   Быть делу так, как пометил дьяк.
   Поговорка

Глава первая

1. С донесением в Москву

   В избе Резена Сильвестр Петрович велел подать себе чернила, перо и бумагу и сел за стол — писать письмо царю, но едва вывел царский титул, как пришел инженер и сказал, что есть новая, добрая весть. За Резеном виднелся тот самый востроносенький сержант прапорщика Ходыченкова, который недавно просил у капитан-командора медную пушечку для солдат, стоящих на порубежной заставе.
   — Что за добрая весть? — измученным голосом спросил Иевлев.
   Сержант ступил вперед, рассказал, что шведский рейтарский отряд давеча напал на Кондушскую порубежную заставу, дабы прорваться на Олонец. Но прапорщик Ходыченков к сему воровству был готов, спал все нынешнее время вполглаза, народ на заставе — не прост, шведов порубили крепко. Из тысячи человек живыми ушли не более трехсот, остальные похоронены близ валуна именем Колдун. Хоронили два дни, оружия получили много: и фузеи, и шпаги, и пушки.
   — И твою, господин капитан-командор, в целости доставил обратно! — заключил сержант.
   Иевлев поздравил сержанта с викторией и, велев его поить и кормить сытно, опять принялся за письмо. Вначале он думал в подробностях описать всю картину боя, но вдруг почувствовал такую слабость, что едва не свалился с лавки: в ушах вдруг тонко запели флейточки, перед глазами с несносным зудением промчались сонмы мух, перо выпало из пальцев…
   — Попить бы! — попросил Иевлев.
   Егорша подал в кружке воды, Сильвестр Петрович пригубил, закрыл глаза, строго-настрого приказал себе: «Пиши немедля. Дальше хуже будет!»
   И коротко, без единого лишнего слова, написал царю, что шведы разбиты наголову, корабли взяты в плен, Архангельску более опасность не угрожает. Во всем письме было семь строк.
   — Мне и ехать? — спросил Егорша.
   — Тебе, дружок, — утирая потное лицо и морщась от мучительной боли в раненой ноге, ответил Иевлев. — Пойдем к Марье Никитишне, она и денег даст — путь не близкий. Коли коня загонишь — покупай другого, мчись духом. Возьми со двора на цитадели чиненое шведское ядро — привезешь государю сувенир…
   Он еще отпил воды, собираясь с мыслями, тревожась, чтобы не забыть главное. Егорша ждал молча.
   — Еще вот: по пути в Холмогорах перво-наперво посети ты преосвященного Афанасия. Старик немощен, небось в ожидании истомился. Ему все расскажи доподлинно, пусть порадуется. Пожалуй, и к воеводе наведайся. В сии добрые часы о позоре давешнем поминать не след. Миновало — и бог с ним!
   — Что он за позор? — спросил Егорша.
   Иевлев строго на него взглянул, не ответил.
   — Как князь-то испужался? — вспомнил Пустовойтов. — Об сем, что ли?
   — Не твоего разума дело! — отрезал Иевлев. — После владыки поспешишь к воеводе князю Алексею Петровичу. Его обходить невместно нам. Со всем почтением боярина Прозоровского с великой викторией поздравишь. Коли пожелает, пусть и он государю отпишет — по чину. Да ты слушаешь ли?
   — Слушаю! — угрюмо ответил Егорша.
   Он взял запечатанное воском письмо, завернул в платок. Сильвестр Петрович покачал головой:
   — А и грязен ты, Егор. И грязен, и изорвался весь…
   — То копоть пороховая! — обиженным голосом молвил Егорша. — А кафтана другого нет, что на мне одет — самый наилучший…
   — Мое-то все погорело! — сказал Иевлев и велел Резену дать Егорше во что переодеться. Инженер вынул из сундука красивый кафтан, короткие штаны, добротный плащ.
   Егорша вышел из резеновскон избы, оглядел плащ, забежал к Марии Никитишне за деньгами, зашагал к причалу. Молоденький матрос положил ему в карбас чиненое шведское ядро. Карбас отвалил от крепости. У Егорши толчками, сильно билось сердце, ему было жарко, хотелось рассказать всем, что нынче же едет на Москву к самому государю Петру Алексеевичу — везет донесение о виктории над шведами. Но говорить не следовало…
   Архангельск встретил Егоршу веселым перезвоном колоколов, — колокола на звонницах остались маленькие, звонили тоненько, от этого звона на сердце стало совсем хорошо. Всюду — в улицах и переулках, на Воскресенской пристани, возле Гостиного двора — сновали посадские, еще с ножами, с пищалями, с мушкетами — шли отдыхать. По Двине на веслах один за другим двигались карбасы и лодьи тех промышленников, что сидели в засадах, назначенных покойным Крыковым. Охотников встречали женки с пирогами, со штофами, целовались с мужьями, кланялись им. А возле пушек галдели беловолосые мальчишки, похлопывали по стволам, пытались поднять тяжелые банники, пугали:
   — Как пальну!
   Коня Егорша взял из конюшни Семиградной избы, сел в седло, приторочил к нему ядро, подскакал к рогатке. Караульщики, узнав Пустовойтова, спросили, по какой надобности отъезжает из города. Здесь Егорша не выдержал, сказал словно невзначай:
   — К Москве — от капитан-командора с донесением государю об виктории.
   Караульщик постарше снял шапку.
   — Ну, давай бог! Может, и наградит тебя царь-батюшка. В старопрежние времена так-то бывало: который весть добрую привезет — тому награждение, а который чего похуже, того и за караул…
   Другие караульщики засмеялись:
   — За караул? Больно, брат, славно: тут покруче берут…
   — Да уж башку оттяпают…
   — И на рожон взденут…
   Старик вздохнул:
   — Оно так: близ царя — близ смерти. Поди знай-угадай! Ну, да у Егорши дело верное. Еще бывает спросит царь — чего тебе за добрую твою весть надобно. Тут, Егор, враз отвечать поспешай. Ежели помедлил — с таком останешься. Знаешь, чего спрашивать-то?
   — Знаю! — твердо ответил Егор.
   — Ты полцарства спрашивай! — сказал издали белобрысый караульщик. — Полцарства, да к ему царевну впридачу…
   — Зубоскалы! — молвил старик. — Не царевну ему бы, а корову да овец во двор. Изба-то вовсе, я чай, прохудилась…
   Караульщики со смехом подняли шест, Егор выехал из Архангельска. И тотчас же в воображении своем он увидел себя не в густом придвинском бору, а на Москве, в государевых покоях. Вот идет к нему навстречу государь Петр Алексеевич, читает донесение, целует Егора и спрашивает, чем его наградить. А Егор отвечает:
   — Определи меня, господин бомбардир, в навигацкое училище, что в Сухаревой башне. Буду я учиться со всем старанием и прилежанием и стану капитаном большого пятидесятипушечного корабля…
   Бьют барабаны, трубят рога, и Егорша на коне въезжает в навигацкое училище… Огромные сосны стоят в навигацкой школе, не слышно людских голосов, не видно учеников… Ах, вот оно что! Это не школа. Это бор, — не доехал Егорша до навигацкой школы. Задремал в пути с усталости. Но ничего, он доедет. Непременно доедет…
   На рассвете Егорша добрался до Холмогор. Подворье владыки Афанасия удивило его невиданным безлюдьем: словно вымерли многочисленные службы, над архиерейской поварней не видно было дыма, по двору не сновали, как всегда, иподиаконы, хлебные, сытенные, рыбные старцы, мастера-золотописцы, серебряники, свечники, раскормленные архиерейские певчие…
   — Что у вас поделалось? — спросил Егорша бледного, с очами, опущенными долу, келейника.
   — Что обезлюдели?
   — Ни души не видать-то…
   — Владыко всех к Архангельску отослали — свейского воинского человека бить. Сами, из своих ручек протозаны раздавали, алебарды, сабли, мушкеты, сами здесь учение во дворе делали. Сотником над ними пошел ризничий наш отец Макарий…
   Егорше стало смешно, но он сдержался, не показал виду, только утер рот ладонью. Келейник быстрым шагом сходил в покои, вернулся, сказал:
   — Ждет тебя владыко!
   Афанасий стоял в своей опочивальне, держась худой рукой за изножье кровати. Он был в исподней длинной белой рубахе, с колпачком на седых волосах, худой, неузнаваемо изменившийся за эти дни.
   — Ну? — крикнул он. — Что молчишь? Язык отсох?
   — Виктория! — полным, глубоким голосом возвестил Егорша. — Наголову разбит швед. Кончен вор!
   Владыко всхлипнул, хотел что-то сказать и не смог. Долго длилось молчание. Егорша подумал, что Афанасий опустится сейчас на колени и начнет творить молитву, но старик, вместо молитвы, вдруг поклонился и сказал:
   — Спасибо тебе, внучек. Теперь и помирать способнее станет. Хвораю — старость одолела, давеча собрался к вам на цитадель, да силенок не хватило.
   И стал выспрашивать о подробностях сражения, да так толково, что Егорша подивился — можно было подумать, что владыко в старопрежние времена воевал. А когда Егорша, прилично к месту и к сану Афанасия, рассказал, что шведов побито порядком и тела их до сих пор плывут по Двине, Афанасий без всякого смирения в голосе ругнулся:
   — Ну и так их перетак! Звали мы их к Архангельску, волчьих детей?
   Погодя спросил:
   — Воеводу оповестил о виктории?
   — Сейчас к нему буду! — отозвался Егорша.
   — Умно! Не для чего с ним ныне собачиться. Вреден, пес, многие пакости способен свершить, крепкую руку на самом верху имеет. Паситесь его, детушки, срамословца окаянного, сквернавца, доносителя…
   Егорша с изумлением взглянул на Афанасия — что о князь-воеводе говорит. Тот, словно догадавшись о мыслях Егора, пояснил:
   — Опасаюсь, детушка, доброты капитан-командора. Горяч он и добер невместно. Ныне с великой викторией на прошлое дурное махнет рукой, а сии змии, небось, не позабудут, зубами и поныне скрыпят. Засели, поганцы, здесь в Холмогорах — и дьяки все трое, и думный дворянин, анафема, и сам тать-воевода, еще с офицером неким беглым. Прозоровский будто денно и нощно зелено вино трескает, до горячечных видений допился. Сей ночью бос и наг по двору метался, срамоты на всю округу. Для того о сем сказываю, чтобы берегся ты у него в хоромах…
   — Да как берегтись-то? — недоуменно спросил Егорша.
   — Потише будь, поклонись пониже, шея не сломается… Ну, иди, внучек, иди, детушка, утомился я, лягу. Иди с богом…
   Он благословил Егоршу, лег. Егорша вышел. Келейник проводил его до калитки, прошептал скорбно:
   — Совсем слабенек наш дедуня. Ох, господи!
   У дома воеводы попрежнему прохаживались караульщики, назначенные Сильвестром Петровичем. Полусотский кинулся навстречу Егорше, тот, сидя в седле, коротко рассказал про одержанную над шведами победу. Солдаты сбились вокруг Егорши, жадно выспрашивали, он отвечал с подробностями, как села на мель флагманская «Корона», как в корму ее ударил фрегат, как вышли брандеры, как абордажем пленили яхту. Полусотский спросил:
   — Может, и нам к Архангельску идти? Чего тут более делать? Воеводу, я чай, никто нынче не обидит, кончен швед.
   — Все недужен князь? — спросил Егорша.
   — Спился вовсе! — смеясь, ответил полусотский. — Давеча на крышу влез — кукарекал. Смотреть, и то срамота…
   — Что ж, идите! — сказал Егорша. — И впрямь делать тут более нечего. Свита воеводская при нем: кто его тронет?
   Он спешился, постучал хлыстом в ворота.
   На крыльце боярского дома Егорша почти столкнулся с Мехоношиным. Тот отступил в сени. Егорша побледнел, крепче сжал в руке хлыст, раздельно сказал:
   — Вот ты где, господин поручик.
   — А где мне быть? — тоже побледнев, спросил Мехоношин.
   — Будто не знаешь?
   — Не знаю, научи! Позабыл что-то…
   — Ужо, как вешать поведут — вспомнишь!
   — Меня вешать?
   Егорша, не отвечая, вошел в сени, властно отворил дверь. Навстречу, мягко ступая, кинулся дьяк Гусев, зашептал, дыша чесноком:
   — Почивает еще князь-воевода! Немощен… Столь велики недуги…
   — Буди! — приказал Егорша. — Недосуг мне.
   — Никак не велено! — кланяясь повторял дьяк. — Строг, на руку скор…
   — Ждать мне нельзя! — сказал Егорша. — Еду к Москве с донесением государю…
   Дьяк испугался, побежал по скрипучим половицам — к воеводе. Егорша сел на лавку, задумался. Через покой широким шагом, словно не замечая Егоршу, прошел Мехоношин. Хлопнула одна дверь, потом другая. Сверху, с лестницы на Егоршу смотрели старые девки-княжны, осуждали, что-де не кланяется, не спрашивает про здоровье. Недоросль Бориска подошел поближе, заложил руки за спину, осведомился:
   — Верно, будто викторию одержали?
   — А тебе что? — грубо спросил Егорша.
   — А мне то, что я воеводы сын! — выпятился недоросль.
   — Таракан ты запечный, а не воеводы сын! — ответил Пустовойтов. — Постыдился бы спрашивать.
   Старые девки зашептались, укоряли Егоршу, что-де не знает шевальерства, не обучен плезиру, небось, как прочие иевлевские, — портомоин сын. Егорша сидел, глядя в сторону, поколачивая хлыстом по ноге.
   В доме все время слышалось движение, бегали слуги, носили воеводе моченую клюкву, рассол, тертый хрен, пиво — опохмелиться. Сверху иногда доносилось грозное рычание, уговаривающий голос Мехоношина. За спиною у Егорши скрипели двери, половицы, перемигивалась дворня. Казалось, что вся боярская челядь о чем-то сговаривается. Егорше надоело, он сказал старушке карлице:
   — Ты, бабка, скачи быстрее, сколько мне ждать?
   Карлица завизжала мужским голосом, перекувырнулась через голову, пропала в сумерках воеводского пыльного дома. Тотчас же пришел думный дворянин Ларионов, без поклона, сурово, словно арестанта, повел Егоршу по ступеням наверх в горницу. Воевода сидел отвалившись в креслах, лицо у него было серое, опухшее, глаза едва глядели, лоб повязан полотенцем с тертым хреном. Думный Ларионов сел на лавку, вперил в Егоршу острые глазки, стал качать ногою в мягком сафьяновом сапожке. За спиною воеводы покусывал губы поручик Мехоношин. Подалее перешептывались дьяки. Егорша поклонился Прозоровскому, передал, что было велено Сильвестром Петровичем. Воевода неверным голосом, плохо ворочая языком, спросил:
   — Иевлев твой да Крыков — дружки?
   — Как — дружки? — не понял Егор.
   — Одного поля ягода?
   Мехоношин все облизывался, все покусывал губы, слушал, пряча взгляд. Ларионов покачивал ногою, смотрел исподлобья, словно бы к чему-то готовясь.
   — Рябов да Крыков дружки, — продолжал воевода, — то мне ведомо. Крыков с капитан-командором, небось, тоже прелестные листы читали, одним миром воры мазаны, одно скаредное, подлое дело затеяли…
   Егорша, напрягшись, побелев, прервал воеводу:
   — Сии поносные слова, князь-воевода, мне слушать непереносно. Я по делу на Москву послан и должен там быть без всякого промедления…
   — Ты?
   — Я, князь-воевода!
   — А ты какого роду-звания?
   Егор, насупившись, чувствуя беду, ответил, что роду он простого. Тогда тонким голосом, словно читая по книге, думный дворянин сказал, что негоже ему, смерду, мужицкому сыну ехать пред светлые государевы очи. Поедет к Москве иной человек, дворянского роду, а Егорше приказано от воеводы сидеть здесь, в Холмогорах. Егорша вспыхнул, закричал, что ему велено отбыть самим капитан-командором. Тогда вперед вышел Мехоношин, прищурился:
   — Подай-ка письмо!
   — Тебе?
   — Мне!
   — А ты кто таков здесь есть?
   — Таков, что тебе мой приказ — в закон!
   Воевода что-то замычал, тоже протянул руку за письмом… Егорша, плохо соображая, трясясь от бешенства, выбежал во двор — к коновязи.
   Вороного его жеребца здесь не было.
   Какие-то слуги в однорядках, жирные, здоровые, косматые, играли возле коновязи в зернь. Ругаясь, Егорша спросил, где его жеребец, куда воры свели коня, для чего делают не по-хорошему? Слуги, пересмеиваясь, не отвечали. Тогда он схватил самого здорового за ворот, тряхнул, поставил перед собою, но тотчас же сзади его ударили под колени, и он упал навзничь — в гущу челяди. Несколько слуг навалилось ему на грудь, другие на ноги. Он потерял сознание.
   — Полегче, полегче! — сказал Мехоношин. — Досмерти-то и не для чего. Бери, кидай в яму, где Лонгинов скучает, вдвоем повеселее им будет.
   Слуги взяли Егоршу за ноги и за руки, понесли в сад; тут под дубочком была вырыта яма с крышкою из железных полос. У ямы Егоршу положили на землю. Мехоношин наклонился над ним, поискал в его карманах, нашел письмо Сильвестра Петровича к царю и возвратился к воеводе. Прозоровский стоял у окна, охал, сгонял с пива пену, пил маленькими глотками.
   — Теперь нам обратного пути нет, князь! — сказал Мехоношин. — Начали дело, надо, не робея, до конца делать…
   — Беды как бы не было! — прижимая рукою полотенце ко лбу, заохал Прозоровский. — Смело больно начали, пропадем, поручик…
   — Хуже не будет! — со значением произнес Мехоношин. — А коли с умом делать — ничего и не откроется. Поеду я сам к Москве, все великому государю поведаю о тебе на первом месте. Нам самим об нас и думать, другие-то не помогут.
   Прозоровский сел на лавку, запричитал:
   — Голова моя кругом пошла, все вертится, ей-ей, свет не мил…
   — Пить нынче надо поменее! — твердо сказал Ларионов. — Не шуточное дело затеяли, думать тебе немало об том деле, князь… Полки идут сверху, — может, те полки тебе еще и послужат. Припоздали со шведом драться — то тебе, князь, наруку. Да перестань ты охать, иначе я и толковать более не стану, как об стенку горохом…
   Прозоровский испугался, схватил думного дворянина за руку:
   — Ты меня не оставляй. Я по-твоему, по-твоему, миленький! Все сделаю, все, что присоветуешь. Не серчай, голубь. Сядь со мною. Мне бы водочки, винца гданского самую малость, голову прочистить. Болит, разламывается…
   Мехоношин громко, словно хозяин в доме, кликнул слугу, тот принес водки, поручик сам налил воеводе. Князь опохмелился, велел читать иевлевское письмо царю. В письме ни слова не было ни о Мехоношине, ни о воеводе, ни о Ларионове.
   — Может, тайно написано? — спросил Прозоровский. — Есть такие чернила, ничего не видать, а погреешь на свече — проступят слова. То тайнопись, знаю, слыхал. Погрей на огоньке…
   Ларионов погрел на свече, тайные буквы не проступили. Воевода сам взял бумагу, повертел, понюхал, — все еще не верилось, что в письме нет доноса на него. Взявшись за голову, Прозоровский завопил:
   — Для чего так сделали? Он обо мне и не пишет худого! Теперь пропадем, — гонца повязали, для чего так по-глупому…
   Вопя, ругаясь, он застучал на Мехоношина с Ларионовым кулаком. Думный дворянин поднялся с места, цыкнул, как на собаку:
   — Цыть! На все Холмогоры шум поднял! Нет об нас в письме? Да гонец бы все словами пересказал, для того и послан, ужели не догадаться тебе, воевода? Раскудахтался! Тут дело хитрое, думать надо, как от сего Иевлева отбиться…
   — Вот и я тоже… Как?
   — Помолчи. Слушай, что сказывать стану. Али я тебе про Крыкова да про сего Сильвестра даром давеча говорил? Надобно Иевлева накрепко к сему государеву преступнику привязать, — добро, что тот помер и голоса подать не может. Надобно, чтобы оба они стали государю лютыми ворогами. Ты на том стой крепко — он тебе поверит, с самого Азова верит, ты ему верный слуга, добрый раб, а про Сильвестра что он знает? По Иевлеву надобно насмерть бить. Егора-гонца схватили — добро! Он молод: как его Поздюнин на пытке взденет — все, что нам надобно, скажет. Государю те пытошные листы с гонцом и пошлем. А покуда сами напишем, что Крыков показал, мало ли как оно было, мертвый-то нам не помеха. Ты, князь-воевода, сиди тихо, помалкивай, мы с господином поручиком все как надо сделаем, по-доброму будет… Садись, поручик, хлопотное нам время настало, давай побеседуем, с чего начинать…
   Мехоношин сел, налил себе водки, выпил. Думный Ларионов говорил ровным, твердым голосом. Князь слушал его молча, моргая, крестился, вздыхал…

2. Не нашли кормщика…

   Трудники и работные люди с Маркова острова осторожно оттолкнули лодку с пологого берега. Молчан и другой незнакомый мужик налегли на весла, суденышко с телом Митеньки спокойно пошло по тихой, гладкой Двине.
   Таисья поправила саван, которым покрыт был Митенька, посмотрела в его строгое лицо. Молчан негромко спросил:
   — Мужем тебе был Иван Савватеевич?
   — Мужем.
   — Знал я его. Вместе корабли на Соломбале строили.
   — Давно то было.
   — Давно. Нахлебались там лиха. И он, покойничек Митрий, с нами трудился. Сколь годов миновало, а все помнится…
   Сильно навалившись на весла, Молчан из-под суровых мохнатых бровей посмотрел на Таисью и сказал глухо:
   — Может, и лучше для Митрия-то, что помер.
   — Лучше? — удивилась Таисья.
   — А ты думаешь — помирится воевода на том, что кормщик твой да толмач Горожанин город спасли, когда он, воевода-князь, в Холмогорах затаился?
   Таисья не ответила.
   — Вишь, как! — сказал Молчан. — И говорить тебе нечего. Я давеча со своим народишком мужа твоего берегом искал да все думал: ну отыщется, как тогда делать? Мы-то ведаем: задумал воевода худое, посадил у себя в Холмогорах тайно за караул кормщика Лонгинова, и того Лонгинова отвез ему поручик Мехоношин, иуда! А женка Лонгинова, Ефимия, баба смекалистая, к мужику своему пробилась, он ей к поведал, для чего держат: дьяк пишет со слов его, как Рябова Ивана сына Савватеева да толмача Митрия Горожанина на свейском воинском корабле Лонгинов видел и как они бежать с корабля не хотели…
   — О, господи! — ужаснулась Таисья.
   — То-то, что господи! На бога только и надейся, он поможет… Дождешься!
   И рассказал:
   — Давеча кинулись на наш Марков остров шведы с мушкетами, с ружьями, с саблями, многолюдны, злы — чисто бешеные волки! А у нас чего? Кулак да топор! Мы кто такие? Мы беглые, рваные ноздри, рубленые пальцы, нас и за людей не чтут. А кабы не мы — те воры сбили бы пушки, пушкарям-то с ними никак не совладать! Мы не допустили! Долго дрались — порубили шведа. Теперь мужики на острову толкуют: уходить не станем, выйдет нам милость, капитан-командор отпустит нас за нашу кровь пролитую, будем люди вольные, простят. Я отвечаю: «Мужики, мужики, какая вам милость выйдет, вы беглые холопи, вы от своего боярина ушли, вас князь ищет, чего ждать нынче? Свое дело сделали, шведов порубили. Пока шум да гулянка, тут нам самое время в леса подаваться. И еще дело такое — мушкеты от шведа забрали, ружья, пули, порох, — есть с чем уходить!» Нет, не верят мне. Сидят, дожидаются, милости им надо…
   Он скрипнул зубами, сказал со злобой:
   — Дождутся, пока воевода солдат пригонит — нас в узилище забирать. Знаем, как оно бывает. Не впервой милости ждем…
   От крепостных ворот, увидев лодку, побежали дозорные. Аггей Пустовойтов поставил матросов, они вздели мушкеты на караул. В крепостной церквушке уныло ударил колокол. Лодка скрипнула бортом о пристань, ее подтянули баграми, народ на берегу закрестился, скинул шапки, послышались голоса:
   — Митрий-толмач…
   — Молодешенек — вовсе дитя…
   — А с ним кормщикова вдова…
   — Его-то не нашли…
   Аггей Пустовойтов протянул Таисье руку, она вышла на берег. Инженер Резен сказал ей:
   — Господин капитан-командор еще послал отряды, чтоб искали по всему берегу — и выше и ниже крепости. Не надо отчаиваться.
   Таисья молчала. Гроб с телом Митеньки под звон колокола понесли в церковь, туда, где отпевали других погибших в сражении. Как во сне, ни о чем не думая, ничего не понимая, едва переставляя ноги, Таисья вошла в крепостные ворота, постояла на плацу, опять пошла к дому Резена…

3. Лофтус, Риплей и Звенбрег

   Возле крыльца, сложив руки за спиною, прогуливался подвыпивший краснорожий, с желтой гривой волос пушечный мастер Риплей. Наконец из дому вышел Лофтус. Риплей громко спросил:
   — Как состояние больного?
   — К моему сожалению, он очень плох! — сказал Лофтус. — Его раны смертельны. Но будем надеяться на милость божью.
   Лекарь взял пушечного мастера под руку, прошелся с ним, сказал шепотом:
   — Я подозреваю, что сей раненый и есть тот человек, которого с таким усердием искал в Стокгольме королевский прокурор Аксель Спарре.
   — Он — русский?
   — Несомненно. Но мы должны говорить иначе…
   Оглядываясь, он опять зашептал на ухо Риплею. Пушечный мастер внимательно слушал.
   — Но выпустит ли? — спросил он.
   Лофтус опять зашептал. Риплей остановился, задумался.
   — Смелый план! — сказал он.
   Вдвоем они отыскали Звенбрега.
   — Это наруку воеводе! — шептал Лофтус. — Что же касается до возможных неприятных последствий, то мы не станем их ждать. Вместе с негоциантскими кораблями, которые скоро снимутся с якорей, мы покинем негостеприимную Московию. Нам есть на что обидеться, не правда ли?
   Риплей ответил сердито:
   — А мои деньги? Кто мне отдаст мои деньги? Я немало здесь заработал, я должен получить свое!
   — Сэр, вы заработали виселицу, если говорить откровенно! — сказал Лофтус. — Я знаю много про вас и не советую вам дорожиться. Вы служили и Швеции и Англии, но меньше всего русским. Впрочем, воевода охотно и сполна расплатится с вами, если, конечно, наш план удастся.