Страница:
Притих народ на капище. Все ждут, что им на ближайший год Вещун напророчит.
И мы с женой стоим. Рядом с нами Глушила с Велизарой, по левую руку Дарена, а по правую руку Кветан с Томилой пристроились. Жена у конюшего вширь раздалась. Дородной да спокойной стала. Лишь порой на Любаву косилась опасливо, а так ничего. Обвыклась. А моя жена, на нее глядючи, только усмехалась хитро.
– А новгородцы-то где? – спросил меня Кветан.
– Вон, там, – махнул я рукой в сторону выхода. – Насилу уговорил их в наши дела не вмешиваться. Еще не хватало, чтобы из-за Звенемира земли удельные меж собой перегрызлись.
– Боюсь, что не стерпят они, если заварушка начнется, – сказал конюший. – Мужики правильные, за то и пострадать могут.
– Надо сделать так, чтобы до дурного дело не дошло, – сказала Любава.
– Что-то на этот раз ведун не слишком торопится, – Дарена животик свой огладила.
– А чего ему торопиться? – пророкотал Глушила. – Еще устанет, а потом до Перунова дня хворать будет.
– Не тошнит тебя? – повернулась Любава к Одноручке.
– Нет, – улыбнулась та. – Помогла твоя травка. Дурноту словно рукой сняло.
А меж тем возле крады действо продолжалось. С песнопениями величавыми стали ведуны вокруг камня жертвенного обходить. Каждый, кто напротив Купалы останавливался, кланялся чучелу до земли и первоцветов связку в солому запихивал. Очередь до Звенемира дошла. Согнул он спину перед Купалой, а когда разгибаться начал, в сторону старика повело. Едва успел его младший ведун подхватить, а то так и упал бы на требище.
– Гляди-ка, – усмехнулся Глушила, – а Звенемир-то, чай, пьяный.
– Зря ты на старика напраслину возводишь, – сказала Любава. – Ясно же, что голова у ведуна закружилась.
– Совсем Звенемир сдал, – вздохнула Велизара. – Я к нему анадысь с пропажей пришла. Так он с меня куну целую взял. Ворожил-ворожил, а толку никакого. Так рогач и не нашла.
– Дался тебе этот рогач! – шикнул на нее молотобоец. – Я же тебе новый вырезал.
– Старый-то лучше был, ухватистей, – горько вздохнула Велизара. – Я к нему так приноровилась…
Любава прикрыла глаза, ладошку ко лбу поднесла, а потом зевнула, словно не выспалась.
– Ты потерю свою за курятником ищи, – сказала она Велизаре. – В крапиве она. – И на Глушилу взглянула: – Ты зачем ее там схоронил?
– Что говоришь? – скривился молотобоец, словно сливу недозрелую сжевал.
– Ты глухоманью-то не прикидывайся, – хлопнула его жена ладошкой по плечу. – Как о бражке разговор заходит, так он все слышит…
– Будет тебе, – великан Велизару к себе притянул. – Ты же тогда дюже злилась, вот я убрал рогач, чтоб под горячую руку не подвернулся…
– А как же мне не злиться, коли ты чуть живой домой приполз? – взбеленилась Велизара.
– Но я же тебе говорил, что у Богомяка-коваля помины были.
– Вечно у тебя то свадьбы, то помины… – проворчала баба, а потом поклонилась Любаве: – Спасибо, Любавушка. А ты, – сказала она мужу, – как с капища вернемся, в крапиву полезешь.
– Ведьма… – услышал я тихий шепот Томилы.
– А вот и Вещуна несут, – Дарена сказала и вперед подалась.
Один из младших ведунов передал Звенемиру что-то, завернутое в расшитый оберегами плат. Принял старик сверток, высоко над головой его поднял.
– Радуйтесь, люди, – сказал громко. – Пришел посланец от Купалы-мученика, весточку принес.
– Пусть говорит! – едино выдохнул народ.
Медленно ведун стал разворачивать плат. Одну полу откинул, затем вторую в сторонку отложил. Вытащил на свет большого красного петуха, покрутил его, а потом голову кочета под крыло засунул и на краду птицу положил. Дернул петух ногой и затих. И все вокруг замолкли.
– Ко-ко-ко-ко, – позвал ведун Вещуна.
Тот полежал немного, голову из-под крыла выпростал, огляделся и на ноги встал.
– Ко-ко-ко-ко, – ответил он Звенемиру.
– Ишь, разговаривает, – сказал Кветан, но Томила его за рукав дернула:
– Тише!
– Ко-ко-ко-ко, – вновь ведун голос подал и кончиком пальца по зерну постучал.
Важно петух по краде прошелся, нагнулся и зернышко клюнул. Затем лапой косточки разгреб и снова клюнул. Подождал немного, крыльями хлопнул, распушился, задрал клюв кверху и заголосил.
– Слово сказано! – воскликнул Звенемир, петуха схватил и быстро голову ему оторвал.
Брызнула кровь из петушиного горла, краду залила. Затрепетал петух, в судороге забился, а ведун его на землю бросил да свистнул громко. Вскочила на ноги птица обезглавленная и по требищу побежала. Народ перед ней расступается, точно от огня шарахается. Людей в капище видимо-невидимо собралось, потому и давка небольшая получилась. Какую-то бабу завалили да топтать начали. Завопила она, заругалась на обидчиков.
Пробежала птица, упала на бок, когтями по земле заелозила, дернулась и застыла в смертном оцепенении.
– Ой, люди добрые, чего же это деется?! – взвыл какой-то полоумный.
– Ну, вот. Кажется, началось, – шепнула мне Любава и начала пробираться сквозь толпу к упавшему петуху.
– Глушила, – окликнул я молотобойца.
– Угу, – кивнул тот и бочком стал протискиваться вслед за Любавой.
– Ты куда это? – нахмурилась Велизара.
– Да не гоношись ты так, – сказал ей Кветан, отправляясь вслед за молотобойцем. – Мы сейчас быстренько, а вы пока с Томилой посудачьте.
Раздался народ по сторонам, сгрудился вокруг птичьего трупика, передние на задних спинами надавили.
– Не напирай! – послушники для Звенемира проход расчищали, с народом незло переругивались.
Важно и чинно прошествовал ведун мимо оторопевших людей. Нагнулся над убитой птицей, рассмотрел ее внимательно, а потом воздел руки к небесам.
– Горе уходящим напророчил Вещун, горе остающимся накликал посланец Купалы. Не будет пути по воде этим летом для посольства нашего – птица к воде не подошла. Недородом и засухой огнищан небо накажет – всего одно зернышко Вещун склюнул. Мор великий нам небеса сулят – все косточки посланец переворошил. Горе нам люди. Горе.
– Горе нам, люд-и-и-и… – завопил полоумный, на землю упал, не хуже кочета в судорогах забился, пену обильную ртом пустил.
– Голову! Голову ему держите! – бросилась Любава к несчастному. – Да в зубы ему деревяху суньте, чтоб язык у него не запал. Ложка есть у кого-нибудь? И соль нужна.
– Держи, дочка, – протянул ей купец заезжий, что с Ольгой в Царь-город собрался, мешочек холщовый. – Соль это. Ты только верни потом.
– Хорошо, – поспешно кивнула Любава, взяла мешочек и падучему в руку вложила[51]. – На ноги ему сядь, – сказала она отроку, рядом стоявшему.
Пока жена моя над болезным колдовала, ведун к одному из охранников купеческих подошел. Взглянул на него исподлобья, а потом прошипел по-змеиному:
– А ты у ромеев такую лихоманку получишь, что весь язвами покроешься, гноем изойдешь и вонять от тебя так будет, что мухи дохнуть начнут.
– Ох-ти! – схватился за живот воин, громко воздух испортил и с капища рванул.
– Даже воя бесстрашного, и того великий страх охватил, – сказал Звенемир и заплакал.
Зашумел народ, заволновался, еще чуть-чуть, и в ужасе вслед за ратником сплоховавшим кинется.
– Глядите, люди, как кочет лег, – сквозь рыдания причитал ведун. – Шеей окровавленной в сторону терема княжеского указывает. Вот откуда кровь в нашу землю придет. А все она… она неразумная. Смятение и скорбь великую накликает она на головы наши. Замордуют злые ромеи нашу княгинюшку. Нашу матушку в Царь-городе своем со свету сживут. И останемся мы сиротинками. Нельзя ее из Киева отпускать. Никак нельзя.
– Не пускать Ольгу в Царь-город! – крикнул кто-то.
– Не пустим! – подхватил народ.
– Упросим ее, чтобы с нами осталась! – громко выкрикнул один из послушников Звенемира.
– Идите, люди добрые, – тихо, словно из последних сил, прошептал ведун и заплакал еще сильнее. – Идите к княгине. Бросайтесь ей в ноги. Умоляйте, чтоб не покидала нас, не то беда на Русь нагрянет.
– Все вместе пойдем! – кричал послушник.
И люди к выходу потянулись, но я на их пути встал, а за моей спиной Претич воинов своих выставил, и ратники щиты сомкнули.
– Погодите-ка, люди! – раскинул я руки. – Погоди, Звенемир!
– Чего тебе, Добрын, надобно? – насторожился ведун. – Зачем народ останавливаешь?
– Да вот сдается мне, что напутал ты в своих предсказаниях.
– Как это напутал? – Дородная баба на меня недобро посмотрела.
– А вот так, – услышал я голос Любавы.
Растолкала она толпу, вперед вышла, бесстрашно руки в бока уперла.
– С чего это ты взял, что страсти-напасти на землю эту приспеют? И при чем тут княгиня наша?
– Так ведь то Вещун напророчил! Ты же сама видела.
– Я видела, – сказала Любава, – что птица от зерна не отвернулась, а это к урожаю богатому. Что водой побрезговала, а значит, жажда ее не мучила и засухи этим летом не будет. Что голос она подала, навье семя распугивая. И, даже головы лишившись, резво побежала, так это к дороге удачной.
– Врешь ты все. Врешь! – закричал Звенемир. – Не верьте ей, люди!
– А может, тебе верить? – откуда ни возьмись вынырнула Велизара. – Я тебя рогач попросила отыскать, так и то не смог. А Любава сразу сказала, где пропажа моя лежит.
– И полоумному она помогла, – сказал купец и мешочек с солью за пазуху спрятал. Вон же он стоит, живой и здоровый.
– Я ее знаю! – крикнул кто-то. – Она Берисавина дочь. Они меня от злой лихоманки вылечили. И еще немало народу исцелили. Я скорее ведьме поверю, чем Звенемиру.
– Всем отступникам кара Перуном уготована, – понял ведун, что задумка его прахом пойти может.
– Будет тебе народ-то стращать, – сказал Глушила и навстречу Звенемиру шагнул.
Остановился народ. Призадумался. Никак в толк не возьмет, на чьей стороне Правь. Кто-то ведуну верит, а кому-то Любавино толкование ворожбы петушиной больше по нутру пришлось. А тут еще конюший вступился.
– Вот и я тоже сомневаюсь, – Кветан из-за спины молотобойца голос подал. – Чего это ты тут жуть на православных нагоняешь?
Не ожидал такого поворота ведун, растерялся даже, глаза рукавом утирать стал, а Глушила на него насел, чтоб старик опомниться не успел:
– Ты же у нас ведун главнейший. Сам же говорил, что с Перуном Покровителем каждую ночь беседуешь, так и потолкуй с ним, чтобы нас невзгоды с бедами стороной обошли. Или кишка тонка?
– Да как ты, смерд паршивый, мне указывать смеешь, как мне с Покровителем разговоры вести?! – зыркнул сурово Звенемир на молотобойца.
– Ой, боюсь, боюсь… – засмеялся тот. – Люди добрые! – обернулся он к народу. – Нам ведун ужастей напророчил, трепета и боязни нагнал, а скажи-ка, Звенемир, если ты грядущее видишь, что дальше-то будет?
– А дальше, – зло сказал ведун, – тебя, пса шелудивого, покарает грозная десница того, кто все видит и безнаказанным такое посрамление слуге своему верному оставить не может, – и в ладоши звонко хлопнул.
Ахнул народ и от Глушилы попятился.
– Не сметь! – голос конюшего раздался.
Смотрят люди – Кветан на послухе, том, что громче всех народ на Гору идти подбивал, повис, а у парня ретивого нож в руке зажат.
– С оружием на капище? Как же можно такое? – громко сказал кто-то.
– Совсем ведун ополоумел! – Дарена крикнула.
– Значит, десница, говоришь… – презрительно Глушила на ведуна посмотрел. – А вот и не угадал, – отобрал он нож у послуха и в кольцо согнул. – Пойдемте, люди, праздновать, – крикнул он притихшей толпе, – а то костры прогорают, а еще через них никто не прыгал.
– И то верно, – раздался звонкий мальчишеский голос. – Я на праздник спешил, думал, колеса огненные уже катать начали, а тут, смотрю, не больно-то весело.
– Каган… каган вернулся… – пронеслось по толпе.
– Я же как лучше хотел, – вздохнул Звенемир. – Видать, и вправду стар я стал. Ошибся в своем предсказании, – а потом на послушника взглянул строго: – За то, что нож на капище принес, быть тебе биту!
– Здорово, Добрын, – помахал мне каган рукой издали. – Видишь, как обещался, так и успел.
Поклоном я Святославу ответил, а тот уже девку подначивает:
– Пошли-ка, милая, колесики покатаем, – и на меня оглянулся. – Так ты идешь или нет?
– Сейчас я! – крикнул я ему вдогонку.
– А Свенельд с тобой ли? – Дарена к кагану подошла.
– Нет, нянька, – ответил ей Святослав. – Он во Пскове пока нужен. Кланяться тебе велел и просил, чтоб поберегла ты себя…
Скрылись они в темноте, а за ними и остальные потянулись. Быстро народ с капища ушел. На берегу уже костры вспыхнули, песни да музыка веселая послышалась. Только мы с ведуном на капище остались.
– Пересудов теперь много будет, и надолго запомнят люди, как они Купалу праздновали, – сказал Звенемир. – А ты-то чего остался?
– Да вот, – протянул я ему тушку петушиную. – Отдать тебе хотел. Чуть совсем Вещуна не затоптали.
– Ну, давай, – протянул старик руку. – Я его на краде спалю, чтоб было чем богам насытиться.
– Все спросить тебя хотел… – сказал я, когда ведун у меня петуха взял и к жертвеннику пошел тяжело.
– Чего еще? – бросил он сурово.
– И отчего ты Ольгу задержать хотел?
– А ты не понял разве? – положил ведун кочета на краду, соломой и ветками его обложил, запалил огонь, и паленым завоняло.
– Не понял, – пожал я плечами.
– Ты думаешь, она договор заключать отправляется?
– Ну…
– Вот смотрю я на тебя, Добрын, и удивляюсь, – сказал Звенемир и ухмыльнулся грустно. – Вроде взрослым ты стал, много в жизни повидать успел, жена у тебя ведьма, каких на этом свете немного, а всё словно дите малое. С договором бы и послы справились. Она же сама в путь отправиться решила, чтобы бога своего ромейского в Царь-городе отыскать. Неужто непонятно?
– Это я давно уже понял, – сказал я. – Только тебе-то от этого какая печаль? Аскольд вон тоже христианином был, даже церковь в Киеве поставил, а народ-то за ним не пошел, так в православии и остался.
– Меняются времена, – сказал ведун. – День Сварога к закату клонится. Понавезет княгиня за собой попов на нашу землю, что ты тогда скажешь? Ладно. Ступай. Устал я нынче. Это вам, молодым, порезвиться охота, а мне уже на покой пора.
У ворот капища меня Любава поджидала. Обнялись мы, поцеловались нежно и к людям пошли.
– Знаешь, – жена мне сказала, – жалко мне Звенемира.
– И мне жалко, – вздохнул я.
На третий день после праздника Купалы тридцать две ладьи вышли из Киева. Вновь мне пришлось с женой расстаться. Хотел ее с собой взять, и Ольга ее звала, только не поехала Любава. Сказала, что дел у нее непочатый край и некогда ей по странам заморским разъезжать.
– Мы же слово друг другу дали, чтоб не расставаться больше никогда, – уговаривал я ее.
– Прости меня, Добрынюшка, – сказала она. – Только и ты меня пойми, расставание с тобой хуже ножа вострого, но покидать землю родную мне тоже невмоготу. Страх во мне великий сидит, даже из дома порой выходить боязно. Знаю, что ты меня в обиду никому не дашь, знаю, что любовь твоя от любой напасти меня оборонит, но пересилить себя не могу. Езжай без меня, а я за тебя Даждьбогу молиться буду.
Простились мы и отчалили. Ольга с Григорием и Никифором в середке строя обосновалась. У нее ладья большая, с просторным шатром да навесом от непогоды. Вслед за ней Претич с гриднями своими. Малуша с Заглядой и прочими бабами на другой ладье. А я на передней устроился с друзьями проверенными. Ромодан – кормчий почитаемый, вот ему и доверили за собой остальных вести. Но даже он едва с днепровскими порогами справиться смог. Здесь на водовертье мы ладью потеряли. Потом на Хортице-острове чинились да Хорсу ясному требы возносили[52]. У Перунова дуба[53] стрелы оставили. Жрецы местные в честь нашего прибытия у дуба особое моление совершили, ворона, орла и петуха в жертву принесли, и на протяжении всего оставшегося пути дни стояли ясные, а ветер нам был попутным.
В устье Днепра мы немного задержались. Три дня ушло на то, чтобы ладьи наши к морскому переходу оснастить. Меня-то водой соленой не удивишь, а многим Понт был в диковину. Я все за Ольгу волновался – как она качку морскую перенесет, но княгиня крепилась и другим пример подала. А как в море вышли, то вместо того, чтобы на Корсунь идти, как того старый договор требовал, мы на закат повернули. И до самой Дичины[54] плыли с большой осторожностью, опасаясь, что наткнемся на ромейские корабли. А тогда либо бой принимать, либо назад поворачивать.
Болгары нас как братьев встретили, Ольге почет и уважение оказали, а Григория, словно старого знакомого, приветствовали.
– Неужто ты здесь бывал? – спросил я его.
– Два года мы с Андреем в Дичине прожили. Здесь учитель мне великую тайну миросоздания и мироустройства раскрыл.
– Что за тайна? – пристал к нему Никифор.
– На то она и тайна, чтобы пока для недозревших умов сокрытой быть, – ответил Григорий.
В Дичине мы запасы пополнили и дальше двинулись. До самой Месемерии[55] мы безбоязненно шли. Боялись ромеи к болгарским берегам соваться. Их галеры эти места стороной обходили, и это нам было на руку.
– К диаволу в пасть лезешь, матушка, – провожал Ольгу митрополит Месемерийский. – Ты уж остерегись, храни тебя Господь, – а Григорию сказал: – По трудному пути идешь ты, черноризник, но ты его сам выбрал, и не мне тебя судить.
Преклонила колено княгиня перед старцем седовласым, руку ему поцеловала, а потом к нам повернулась:
– Отчаливаем!
Так вдоль бережка до Суда и добрались. Тут нас туманом прикрыло, но Ромодан пережидать напасть не стал.
– Я когда-то часто сюда захаживал, так что и с закрытыми глазами могу на Царь-город ладьи вывести, – сказал он.
Доверилась ему княгиня. Сказала:
– Коли до места доведешь, то будет тебе благодар от меня.
Постарался он.
Едва только дымка рассветная рассеиваться стала, мы к Царь-городу подошли.
– Слава тебе, Даждьбоже, – сказал я тогда. – Добрались.
Глава пятая
Скрипит плохо смазанное салом деревянное колесо. Трудится раб, как рабу и положено, – в поте лица своего. Колесо крутит, пыхтит и логофеда[56] клянет:
– Пожадничал, скупердяй, денег на смазку пожалел. А я упирайся тут из последних сил.
Но ругается тихо, чтобы с дыхания не сбиться да колесо тугое из рук не выпустить. А еще раб опасается, как бы ворчание его кто из свободных не подслушал да куропалату[57] Митрофанию не доложил. Несдобровать тогда рабу – быть поротым. Жесток Митрофаний в расправе, и плеть из рук своих даже по ночам не выпускает.
Особенно не любит куропалат, когда рабы голос подают. Для него раб что скотина безмозглая, мул бестолковый. А у мула, как и у раба бессловесного, предназначение одно: работать, работать и работать. И языком болтать при этом не полагается.
Только как же не ругаться тут, если колесо проворачивается плохо, канат рывками натягивается, а противовес соскользнуть норовит? Вот и тужься тут да руки в кровь стирай. А салом бы ось смазали, так и мягче бы шло. Не приведи Господь, тряхнет хозяина, так он велит куропалату раба нерадивого прямо в Царствие Небесное отправить, чтобы среди светлых ангелов ему сладко было Второе Пришествие ожидать.
Но рабу почему-то в кущи эдемские не хочется. Хоть и не слишком сладкая жизнь на этом свете, однако же и на тот свет пока не тянет. Вот и пыхтит раб, надрывается, старается, чтобы хозяина ненароком в подъемной махине не тряхнуло.
И не знает раб, что хозяина сейчас совсем другое заботит. Ни до подъемной махины, ни до плавности ее хода проэдру Анастасию дела нет. Так глубоко задумался проэдр, что, когда хитроумный механизм поднял его в библиотеку дворца, он еще долго сидел в золоченой клетке. Трудное решение принимал Анастасий. Все так и эдак просчитывал. Понимал, что время пришло либо на одну, либо на другую сторону встать, а все ему в середочке остаться хотелось.
Только по теперешнему раскладу в стороне отстояться не получится. Придется на себя грех тяжелый взвалить. Грех убийства – ноша нелегкая, и нести его сил нет. Ну, а грех предательства разве легче? Сколько проэдр голову ни ломает, а все у него без греха обойтись не выходит. Устал Анастасий от раздумий своих. Уж больно не по нутру ему по лезвию ножа ходить, по ночам просыпаться, опасаясь, что император за ним доместиков[58] своих пришлет. Но и девку распутную ему почему-то палачам отдавать не хочется.
– Совсем мне выбора не оставила эта шлюха, – выругался проэдр и наконец-то вышел из махины.
Вздохнул раб облегченно, оставил ненавистное колесо, пот со лба утер и на скамеечку уселся в ожидании, когда хозяин сверху спуститься захочет. А проэдр растерянно прошел вдоль высоких резных шкафов, заставленных свитками, и упал в свое любимое кресло. Здесь, среди мудрости ушедших поколений, среди кем-то и когда-то записанных слов великих мыслителей древности, он всегда чувствовал себя спокойно. Всегда, но не в этот раз.
Хитрую задачку задала ему дочка харчевника, и обидно было Анастасию, что именно он ее из грязи вытащил, до высот невиданных поднял, а теперь сам же от нее страдает.
Думал проэдр, крепко думал. И чувство было у Анастасия нехорошее. Словно пригрел он змею на груди своей, а теперь время пришло за глупость свою расплачиваться. Укусила гадюка, когда не ожидал, самое слабое место отыскала и впилась острыми зубами, кольцами обвила и душит потихонечку.
– Шлюха! – Он схватил лежащий перед ним старинный пергамент, который был так интересен еще вчера, а сегодня потерял всякую ценность, и зашвырнул его в угол библиотеки. – Проклятая шлюха! Сам же… сам виноват…
Не напрасно винил себя Анастасий. Разве думал он тогда, весенним жарким днем, накануне Светлого Воскресения, когда случайно заглянул в прохладную харчевню на берегу залива[59]…
Разве мог он предвидеть, что маленькая девочка с волосами, заплетенными в косички и стянутыми на затылке в тугой пучок, с тонкими руками, торчащими из складок просторной одежды, с чуть полноватыми, по-детски капризными губами и… взглядом течной суки, подавшая ему кувшин холодной воды, спустя несколько лет поставит его перед выбором – убить императора или броситься ему в ноги, моля о прощении.
– Как твое имя? – спросил он тогда девчонку.
– Анастасо, – ответила она, с вызовом взглянув ему прямо в глаза.
– Значит, – улыбнулся проэдр, – мы с тобой в один день родились и в честь одного святого названы.
– Может быть. – Будто случайно с острого плечика девчонки сползла расшитая тесьма пеплоса[60], обнажив маленькую упругую грудь с твердой горошиной соска.
Она не стала поправлять тесьму, только хитро сощурилась на проэдра и розовым язычком дерзко облизала пересохшие на ветру губы…
Совсем он тогда голову потерял, накинулся на нее, словно голодный зверь, она же совсем не испугалась его напора.
Наоборот.
Как только они оказались за цветастой занавесью, отделявшей от общего зала харчевни небольшую нишу, заставленную бочками с просоленной рыбой, она стряхнула с себя одежду и бросилась в его объятия. Он был потрясен, когда понял, что в этом не созревшем еще теле таится безудержный вулкан вожделения и неистового сладострастия. Ее неуемное желание наслаждения и совсем не детское умение доставили ему такое удовольствие, которого он не испытывал очень давно.
Прямо на грязном полу, за провонявшими рыбой бочками, он с обреченностью приговоренного к смерти понял, что согласится лишить себя всего – положения, богатства, самой души, лишь бы эта девочка навсегда осталась с ним рядом.
– Ты не забудь папаше денег дать, – сказала она устало, когда все закончилось. – Не то он пожалуется нашему священнику, что ты со мной прелюбодействовал в Страстную седмицу. Тебя предадут анафеме, привяжут к позорному столбу и будут бить палками.
И мы с женой стоим. Рядом с нами Глушила с Велизарой, по левую руку Дарена, а по правую руку Кветан с Томилой пристроились. Жена у конюшего вширь раздалась. Дородной да спокойной стала. Лишь порой на Любаву косилась опасливо, а так ничего. Обвыклась. А моя жена, на нее глядючи, только усмехалась хитро.
– А новгородцы-то где? – спросил меня Кветан.
– Вон, там, – махнул я рукой в сторону выхода. – Насилу уговорил их в наши дела не вмешиваться. Еще не хватало, чтобы из-за Звенемира земли удельные меж собой перегрызлись.
– Боюсь, что не стерпят они, если заварушка начнется, – сказал конюший. – Мужики правильные, за то и пострадать могут.
– Надо сделать так, чтобы до дурного дело не дошло, – сказала Любава.
– Что-то на этот раз ведун не слишком торопится, – Дарена животик свой огладила.
– А чего ему торопиться? – пророкотал Глушила. – Еще устанет, а потом до Перунова дня хворать будет.
– Не тошнит тебя? – повернулась Любава к Одноручке.
– Нет, – улыбнулась та. – Помогла твоя травка. Дурноту словно рукой сняло.
А меж тем возле крады действо продолжалось. С песнопениями величавыми стали ведуны вокруг камня жертвенного обходить. Каждый, кто напротив Купалы останавливался, кланялся чучелу до земли и первоцветов связку в солому запихивал. Очередь до Звенемира дошла. Согнул он спину перед Купалой, а когда разгибаться начал, в сторону старика повело. Едва успел его младший ведун подхватить, а то так и упал бы на требище.
– Гляди-ка, – усмехнулся Глушила, – а Звенемир-то, чай, пьяный.
– Зря ты на старика напраслину возводишь, – сказала Любава. – Ясно же, что голова у ведуна закружилась.
– Совсем Звенемир сдал, – вздохнула Велизара. – Я к нему анадысь с пропажей пришла. Так он с меня куну целую взял. Ворожил-ворожил, а толку никакого. Так рогач и не нашла.
– Дался тебе этот рогач! – шикнул на нее молотобоец. – Я же тебе новый вырезал.
– Старый-то лучше был, ухватистей, – горько вздохнула Велизара. – Я к нему так приноровилась…
Любава прикрыла глаза, ладошку ко лбу поднесла, а потом зевнула, словно не выспалась.
– Ты потерю свою за курятником ищи, – сказала она Велизаре. – В крапиве она. – И на Глушилу взглянула: – Ты зачем ее там схоронил?
– Что говоришь? – скривился молотобоец, словно сливу недозрелую сжевал.
– Ты глухоманью-то не прикидывайся, – хлопнула его жена ладошкой по плечу. – Как о бражке разговор заходит, так он все слышит…
– Будет тебе, – великан Велизару к себе притянул. – Ты же тогда дюже злилась, вот я убрал рогач, чтоб под горячую руку не подвернулся…
– А как же мне не злиться, коли ты чуть живой домой приполз? – взбеленилась Велизара.
– Но я же тебе говорил, что у Богомяка-коваля помины были.
– Вечно у тебя то свадьбы, то помины… – проворчала баба, а потом поклонилась Любаве: – Спасибо, Любавушка. А ты, – сказала она мужу, – как с капища вернемся, в крапиву полезешь.
– Ведьма… – услышал я тихий шепот Томилы.
– А вот и Вещуна несут, – Дарена сказала и вперед подалась.
Один из младших ведунов передал Звенемиру что-то, завернутое в расшитый оберегами плат. Принял старик сверток, высоко над головой его поднял.
– Радуйтесь, люди, – сказал громко. – Пришел посланец от Купалы-мученика, весточку принес.
– Пусть говорит! – едино выдохнул народ.
Медленно ведун стал разворачивать плат. Одну полу откинул, затем вторую в сторонку отложил. Вытащил на свет большого красного петуха, покрутил его, а потом голову кочета под крыло засунул и на краду птицу положил. Дернул петух ногой и затих. И все вокруг замолкли.
– Ко-ко-ко-ко, – позвал ведун Вещуна.
Тот полежал немного, голову из-под крыла выпростал, огляделся и на ноги встал.
– Ко-ко-ко-ко, – ответил он Звенемиру.
– Ишь, разговаривает, – сказал Кветан, но Томила его за рукав дернула:
– Тише!
– Ко-ко-ко-ко, – вновь ведун голос подал и кончиком пальца по зерну постучал.
Важно петух по краде прошелся, нагнулся и зернышко клюнул. Затем лапой косточки разгреб и снова клюнул. Подождал немного, крыльями хлопнул, распушился, задрал клюв кверху и заголосил.
– Слово сказано! – воскликнул Звенемир, петуха схватил и быстро голову ему оторвал.
Брызнула кровь из петушиного горла, краду залила. Затрепетал петух, в судороге забился, а ведун его на землю бросил да свистнул громко. Вскочила на ноги птица обезглавленная и по требищу побежала. Народ перед ней расступается, точно от огня шарахается. Людей в капище видимо-невидимо собралось, потому и давка небольшая получилась. Какую-то бабу завалили да топтать начали. Завопила она, заругалась на обидчиков.
Пробежала птица, упала на бок, когтями по земле заелозила, дернулась и застыла в смертном оцепенении.
– Ой, люди добрые, чего же это деется?! – взвыл какой-то полоумный.
– Ну, вот. Кажется, началось, – шепнула мне Любава и начала пробираться сквозь толпу к упавшему петуху.
– Глушила, – окликнул я молотобойца.
– Угу, – кивнул тот и бочком стал протискиваться вслед за Любавой.
– Ты куда это? – нахмурилась Велизара.
– Да не гоношись ты так, – сказал ей Кветан, отправляясь вслед за молотобойцем. – Мы сейчас быстренько, а вы пока с Томилой посудачьте.
Раздался народ по сторонам, сгрудился вокруг птичьего трупика, передние на задних спинами надавили.
– Не напирай! – послушники для Звенемира проход расчищали, с народом незло переругивались.
Важно и чинно прошествовал ведун мимо оторопевших людей. Нагнулся над убитой птицей, рассмотрел ее внимательно, а потом воздел руки к небесам.
– Горе уходящим напророчил Вещун, горе остающимся накликал посланец Купалы. Не будет пути по воде этим летом для посольства нашего – птица к воде не подошла. Недородом и засухой огнищан небо накажет – всего одно зернышко Вещун склюнул. Мор великий нам небеса сулят – все косточки посланец переворошил. Горе нам люди. Горе.
– Горе нам, люд-и-и-и… – завопил полоумный, на землю упал, не хуже кочета в судорогах забился, пену обильную ртом пустил.
– Голову! Голову ему держите! – бросилась Любава к несчастному. – Да в зубы ему деревяху суньте, чтоб язык у него не запал. Ложка есть у кого-нибудь? И соль нужна.
– Держи, дочка, – протянул ей купец заезжий, что с Ольгой в Царь-город собрался, мешочек холщовый. – Соль это. Ты только верни потом.
– Хорошо, – поспешно кивнула Любава, взяла мешочек и падучему в руку вложила[51]. – На ноги ему сядь, – сказала она отроку, рядом стоявшему.
Пока жена моя над болезным колдовала, ведун к одному из охранников купеческих подошел. Взглянул на него исподлобья, а потом прошипел по-змеиному:
– А ты у ромеев такую лихоманку получишь, что весь язвами покроешься, гноем изойдешь и вонять от тебя так будет, что мухи дохнуть начнут.
– Ох-ти! – схватился за живот воин, громко воздух испортил и с капища рванул.
– Даже воя бесстрашного, и того великий страх охватил, – сказал Звенемир и заплакал.
Зашумел народ, заволновался, еще чуть-чуть, и в ужасе вслед за ратником сплоховавшим кинется.
– Глядите, люди, как кочет лег, – сквозь рыдания причитал ведун. – Шеей окровавленной в сторону терема княжеского указывает. Вот откуда кровь в нашу землю придет. А все она… она неразумная. Смятение и скорбь великую накликает она на головы наши. Замордуют злые ромеи нашу княгинюшку. Нашу матушку в Царь-городе своем со свету сживут. И останемся мы сиротинками. Нельзя ее из Киева отпускать. Никак нельзя.
– Не пускать Ольгу в Царь-город! – крикнул кто-то.
– Не пустим! – подхватил народ.
– Упросим ее, чтобы с нами осталась! – громко выкрикнул один из послушников Звенемира.
– Идите, люди добрые, – тихо, словно из последних сил, прошептал ведун и заплакал еще сильнее. – Идите к княгине. Бросайтесь ей в ноги. Умоляйте, чтоб не покидала нас, не то беда на Русь нагрянет.
– Все вместе пойдем! – кричал послушник.
И люди к выходу потянулись, но я на их пути встал, а за моей спиной Претич воинов своих выставил, и ратники щиты сомкнули.
– Погодите-ка, люди! – раскинул я руки. – Погоди, Звенемир!
– Чего тебе, Добрын, надобно? – насторожился ведун. – Зачем народ останавливаешь?
– Да вот сдается мне, что напутал ты в своих предсказаниях.
– Как это напутал? – Дородная баба на меня недобро посмотрела.
– А вот так, – услышал я голос Любавы.
Растолкала она толпу, вперед вышла, бесстрашно руки в бока уперла.
– С чего это ты взял, что страсти-напасти на землю эту приспеют? И при чем тут княгиня наша?
– Так ведь то Вещун напророчил! Ты же сама видела.
– Я видела, – сказала Любава, – что птица от зерна не отвернулась, а это к урожаю богатому. Что водой побрезговала, а значит, жажда ее не мучила и засухи этим летом не будет. Что голос она подала, навье семя распугивая. И, даже головы лишившись, резво побежала, так это к дороге удачной.
– Врешь ты все. Врешь! – закричал Звенемир. – Не верьте ей, люди!
– А может, тебе верить? – откуда ни возьмись вынырнула Велизара. – Я тебя рогач попросила отыскать, так и то не смог. А Любава сразу сказала, где пропажа моя лежит.
– И полоумному она помогла, – сказал купец и мешочек с солью за пазуху спрятал. Вон же он стоит, живой и здоровый.
– Я ее знаю! – крикнул кто-то. – Она Берисавина дочь. Они меня от злой лихоманки вылечили. И еще немало народу исцелили. Я скорее ведьме поверю, чем Звенемиру.
– Всем отступникам кара Перуном уготована, – понял ведун, что задумка его прахом пойти может.
– Будет тебе народ-то стращать, – сказал Глушила и навстречу Звенемиру шагнул.
Остановился народ. Призадумался. Никак в толк не возьмет, на чьей стороне Правь. Кто-то ведуну верит, а кому-то Любавино толкование ворожбы петушиной больше по нутру пришлось. А тут еще конюший вступился.
– Вот и я тоже сомневаюсь, – Кветан из-за спины молотобойца голос подал. – Чего это ты тут жуть на православных нагоняешь?
Не ожидал такого поворота ведун, растерялся даже, глаза рукавом утирать стал, а Глушила на него насел, чтоб старик опомниться не успел:
– Ты же у нас ведун главнейший. Сам же говорил, что с Перуном Покровителем каждую ночь беседуешь, так и потолкуй с ним, чтобы нас невзгоды с бедами стороной обошли. Или кишка тонка?
– Да как ты, смерд паршивый, мне указывать смеешь, как мне с Покровителем разговоры вести?! – зыркнул сурово Звенемир на молотобойца.
– Ой, боюсь, боюсь… – засмеялся тот. – Люди добрые! – обернулся он к народу. – Нам ведун ужастей напророчил, трепета и боязни нагнал, а скажи-ка, Звенемир, если ты грядущее видишь, что дальше-то будет?
– А дальше, – зло сказал ведун, – тебя, пса шелудивого, покарает грозная десница того, кто все видит и безнаказанным такое посрамление слуге своему верному оставить не может, – и в ладоши звонко хлопнул.
Ахнул народ и от Глушилы попятился.
– Не сметь! – голос конюшего раздался.
Смотрят люди – Кветан на послухе, том, что громче всех народ на Гору идти подбивал, повис, а у парня ретивого нож в руке зажат.
– С оружием на капище? Как же можно такое? – громко сказал кто-то.
– Совсем ведун ополоумел! – Дарена крикнула.
– Значит, десница, говоришь… – презрительно Глушила на ведуна посмотрел. – А вот и не угадал, – отобрал он нож у послуха и в кольцо согнул. – Пойдемте, люди, праздновать, – крикнул он притихшей толпе, – а то костры прогорают, а еще через них никто не прыгал.
– И то верно, – раздался звонкий мальчишеский голос. – Я на праздник спешил, думал, колеса огненные уже катать начали, а тут, смотрю, не больно-то весело.
– Каган… каган вернулся… – пронеслось по толпе.
– Я же как лучше хотел, – вздохнул Звенемир. – Видать, и вправду стар я стал. Ошибся в своем предсказании, – а потом на послушника взглянул строго: – За то, что нож на капище принес, быть тебе биту!
– Здорово, Добрын, – помахал мне каган рукой издали. – Видишь, как обещался, так и успел.
Поклоном я Святославу ответил, а тот уже девку подначивает:
– Пошли-ка, милая, колесики покатаем, – и на меня оглянулся. – Так ты идешь или нет?
– Сейчас я! – крикнул я ему вдогонку.
– А Свенельд с тобой ли? – Дарена к кагану подошла.
– Нет, нянька, – ответил ей Святослав. – Он во Пскове пока нужен. Кланяться тебе велел и просил, чтоб поберегла ты себя…
Скрылись они в темноте, а за ними и остальные потянулись. Быстро народ с капища ушел. На берегу уже костры вспыхнули, песни да музыка веселая послышалась. Только мы с ведуном на капище остались.
– Пересудов теперь много будет, и надолго запомнят люди, как они Купалу праздновали, – сказал Звенемир. – А ты-то чего остался?
– Да вот, – протянул я ему тушку петушиную. – Отдать тебе хотел. Чуть совсем Вещуна не затоптали.
– Ну, давай, – протянул старик руку. – Я его на краде спалю, чтоб было чем богам насытиться.
– Все спросить тебя хотел… – сказал я, когда ведун у меня петуха взял и к жертвеннику пошел тяжело.
– Чего еще? – бросил он сурово.
– И отчего ты Ольгу задержать хотел?
– А ты не понял разве? – положил ведун кочета на краду, соломой и ветками его обложил, запалил огонь, и паленым завоняло.
– Не понял, – пожал я плечами.
– Ты думаешь, она договор заключать отправляется?
– Ну…
– Вот смотрю я на тебя, Добрын, и удивляюсь, – сказал Звенемир и ухмыльнулся грустно. – Вроде взрослым ты стал, много в жизни повидать успел, жена у тебя ведьма, каких на этом свете немного, а всё словно дите малое. С договором бы и послы справились. Она же сама в путь отправиться решила, чтобы бога своего ромейского в Царь-городе отыскать. Неужто непонятно?
– Это я давно уже понял, – сказал я. – Только тебе-то от этого какая печаль? Аскольд вон тоже христианином был, даже церковь в Киеве поставил, а народ-то за ним не пошел, так в православии и остался.
– Меняются времена, – сказал ведун. – День Сварога к закату клонится. Понавезет княгиня за собой попов на нашу землю, что ты тогда скажешь? Ладно. Ступай. Устал я нынче. Это вам, молодым, порезвиться охота, а мне уже на покой пора.
У ворот капища меня Любава поджидала. Обнялись мы, поцеловались нежно и к людям пошли.
– Знаешь, – жена мне сказала, – жалко мне Звенемира.
– И мне жалко, – вздохнул я.
На третий день после праздника Купалы тридцать две ладьи вышли из Киева. Вновь мне пришлось с женой расстаться. Хотел ее с собой взять, и Ольга ее звала, только не поехала Любава. Сказала, что дел у нее непочатый край и некогда ей по странам заморским разъезжать.
– Мы же слово друг другу дали, чтоб не расставаться больше никогда, – уговаривал я ее.
– Прости меня, Добрынюшка, – сказала она. – Только и ты меня пойми, расставание с тобой хуже ножа вострого, но покидать землю родную мне тоже невмоготу. Страх во мне великий сидит, даже из дома порой выходить боязно. Знаю, что ты меня в обиду никому не дашь, знаю, что любовь твоя от любой напасти меня оборонит, но пересилить себя не могу. Езжай без меня, а я за тебя Даждьбогу молиться буду.
Простились мы и отчалили. Ольга с Григорием и Никифором в середке строя обосновалась. У нее ладья большая, с просторным шатром да навесом от непогоды. Вслед за ней Претич с гриднями своими. Малуша с Заглядой и прочими бабами на другой ладье. А я на передней устроился с друзьями проверенными. Ромодан – кормчий почитаемый, вот ему и доверили за собой остальных вести. Но даже он едва с днепровскими порогами справиться смог. Здесь на водовертье мы ладью потеряли. Потом на Хортице-острове чинились да Хорсу ясному требы возносили[52]. У Перунова дуба[53] стрелы оставили. Жрецы местные в честь нашего прибытия у дуба особое моление совершили, ворона, орла и петуха в жертву принесли, и на протяжении всего оставшегося пути дни стояли ясные, а ветер нам был попутным.
В устье Днепра мы немного задержались. Три дня ушло на то, чтобы ладьи наши к морскому переходу оснастить. Меня-то водой соленой не удивишь, а многим Понт был в диковину. Я все за Ольгу волновался – как она качку морскую перенесет, но княгиня крепилась и другим пример подала. А как в море вышли, то вместо того, чтобы на Корсунь идти, как того старый договор требовал, мы на закат повернули. И до самой Дичины[54] плыли с большой осторожностью, опасаясь, что наткнемся на ромейские корабли. А тогда либо бой принимать, либо назад поворачивать.
Болгары нас как братьев встретили, Ольге почет и уважение оказали, а Григория, словно старого знакомого, приветствовали.
– Неужто ты здесь бывал? – спросил я его.
– Два года мы с Андреем в Дичине прожили. Здесь учитель мне великую тайну миросоздания и мироустройства раскрыл.
– Что за тайна? – пристал к нему Никифор.
– На то она и тайна, чтобы пока для недозревших умов сокрытой быть, – ответил Григорий.
В Дичине мы запасы пополнили и дальше двинулись. До самой Месемерии[55] мы безбоязненно шли. Боялись ромеи к болгарским берегам соваться. Их галеры эти места стороной обходили, и это нам было на руку.
– К диаволу в пасть лезешь, матушка, – провожал Ольгу митрополит Месемерийский. – Ты уж остерегись, храни тебя Господь, – а Григорию сказал: – По трудному пути идешь ты, черноризник, но ты его сам выбрал, и не мне тебя судить.
Преклонила колено княгиня перед старцем седовласым, руку ему поцеловала, а потом к нам повернулась:
– Отчаливаем!
Так вдоль бережка до Суда и добрались. Тут нас туманом прикрыло, но Ромодан пережидать напасть не стал.
– Я когда-то часто сюда захаживал, так что и с закрытыми глазами могу на Царь-город ладьи вывести, – сказал он.
Доверилась ему княгиня. Сказала:
– Коли до места доведешь, то будет тебе благодар от меня.
Постарался он.
Едва только дымка рассветная рассеиваться стала, мы к Царь-городу подошли.
– Слава тебе, Даждьбоже, – сказал я тогда. – Добрались.
Глава пятая
ЦАРЬ-ГОРОД
29 июля 956 г.
Скрипит плохо смазанное салом деревянное колесо. Трудится раб, как рабу и положено, – в поте лица своего. Колесо крутит, пыхтит и логофеда[56] клянет:
– Пожадничал, скупердяй, денег на смазку пожалел. А я упирайся тут из последних сил.
Но ругается тихо, чтобы с дыхания не сбиться да колесо тугое из рук не выпустить. А еще раб опасается, как бы ворчание его кто из свободных не подслушал да куропалату[57] Митрофанию не доложил. Несдобровать тогда рабу – быть поротым. Жесток Митрофаний в расправе, и плеть из рук своих даже по ночам не выпускает.
Особенно не любит куропалат, когда рабы голос подают. Для него раб что скотина безмозглая, мул бестолковый. А у мула, как и у раба бессловесного, предназначение одно: работать, работать и работать. И языком болтать при этом не полагается.
Только как же не ругаться тут, если колесо проворачивается плохо, канат рывками натягивается, а противовес соскользнуть норовит? Вот и тужься тут да руки в кровь стирай. А салом бы ось смазали, так и мягче бы шло. Не приведи Господь, тряхнет хозяина, так он велит куропалату раба нерадивого прямо в Царствие Небесное отправить, чтобы среди светлых ангелов ему сладко было Второе Пришествие ожидать.
Но рабу почему-то в кущи эдемские не хочется. Хоть и не слишком сладкая жизнь на этом свете, однако же и на тот свет пока не тянет. Вот и пыхтит раб, надрывается, старается, чтобы хозяина ненароком в подъемной махине не тряхнуло.
И не знает раб, что хозяина сейчас совсем другое заботит. Ни до подъемной махины, ни до плавности ее хода проэдру Анастасию дела нет. Так глубоко задумался проэдр, что, когда хитроумный механизм поднял его в библиотеку дворца, он еще долго сидел в золоченой клетке. Трудное решение принимал Анастасий. Все так и эдак просчитывал. Понимал, что время пришло либо на одну, либо на другую сторону встать, а все ему в середочке остаться хотелось.
Только по теперешнему раскладу в стороне отстояться не получится. Придется на себя грех тяжелый взвалить. Грех убийства – ноша нелегкая, и нести его сил нет. Ну, а грех предательства разве легче? Сколько проэдр голову ни ломает, а все у него без греха обойтись не выходит. Устал Анастасий от раздумий своих. Уж больно не по нутру ему по лезвию ножа ходить, по ночам просыпаться, опасаясь, что император за ним доместиков[58] своих пришлет. Но и девку распутную ему почему-то палачам отдавать не хочется.
– Совсем мне выбора не оставила эта шлюха, – выругался проэдр и наконец-то вышел из махины.
Вздохнул раб облегченно, оставил ненавистное колесо, пот со лба утер и на скамеечку уселся в ожидании, когда хозяин сверху спуститься захочет. А проэдр растерянно прошел вдоль высоких резных шкафов, заставленных свитками, и упал в свое любимое кресло. Здесь, среди мудрости ушедших поколений, среди кем-то и когда-то записанных слов великих мыслителей древности, он всегда чувствовал себя спокойно. Всегда, но не в этот раз.
Хитрую задачку задала ему дочка харчевника, и обидно было Анастасию, что именно он ее из грязи вытащил, до высот невиданных поднял, а теперь сам же от нее страдает.
Думал проэдр, крепко думал. И чувство было у Анастасия нехорошее. Словно пригрел он змею на груди своей, а теперь время пришло за глупость свою расплачиваться. Укусила гадюка, когда не ожидал, самое слабое место отыскала и впилась острыми зубами, кольцами обвила и душит потихонечку.
– Шлюха! – Он схватил лежащий перед ним старинный пергамент, который был так интересен еще вчера, а сегодня потерял всякую ценность, и зашвырнул его в угол библиотеки. – Проклятая шлюха! Сам же… сам виноват…
Не напрасно винил себя Анастасий. Разве думал он тогда, весенним жарким днем, накануне Светлого Воскресения, когда случайно заглянул в прохладную харчевню на берегу залива[59]…
Разве мог он предвидеть, что маленькая девочка с волосами, заплетенными в косички и стянутыми на затылке в тугой пучок, с тонкими руками, торчащими из складок просторной одежды, с чуть полноватыми, по-детски капризными губами и… взглядом течной суки, подавшая ему кувшин холодной воды, спустя несколько лет поставит его перед выбором – убить императора или броситься ему в ноги, моля о прощении.
– Как твое имя? – спросил он тогда девчонку.
– Анастасо, – ответила она, с вызовом взглянув ему прямо в глаза.
– Значит, – улыбнулся проэдр, – мы с тобой в один день родились и в честь одного святого названы.
– Может быть. – Будто случайно с острого плечика девчонки сползла расшитая тесьма пеплоса[60], обнажив маленькую упругую грудь с твердой горошиной соска.
Она не стала поправлять тесьму, только хитро сощурилась на проэдра и розовым язычком дерзко облизала пересохшие на ветру губы…
Совсем он тогда голову потерял, накинулся на нее, словно голодный зверь, она же совсем не испугалась его напора.
Наоборот.
Как только они оказались за цветастой занавесью, отделявшей от общего зала харчевни небольшую нишу, заставленную бочками с просоленной рыбой, она стряхнула с себя одежду и бросилась в его объятия. Он был потрясен, когда понял, что в этом не созревшем еще теле таится безудержный вулкан вожделения и неистового сладострастия. Ее неуемное желание наслаждения и совсем не детское умение доставили ему такое удовольствие, которого он не испытывал очень давно.
Прямо на грязном полу, за провонявшими рыбой бочками, он с обреченностью приговоренного к смерти понял, что согласится лишить себя всего – положения, богатства, самой души, лишь бы эта девочка навсегда осталась с ним рядом.
– Ты не забудь папаше денег дать, – сказала она устало, когда все закончилось. – Не то он пожалуется нашему священнику, что ты со мной прелюбодействовал в Страстную седмицу. Тебя предадут анафеме, привяжут к позорному столбу и будут бить палками.