Зала гостиная была небольшой. Не любил Якоб гостей, да и сам по чужим домам не ходил. Многие хотели к телохранителю каганову поближе быть, подластиться к нему пытались, дорогими подарками одарить, только понимал воин, что нельзя слабину давать, а то сядут на шею богачи итильские, заставят интриги плести, начнут волю ему свою навязывать, и не отбрыкаешься потом. Не по нраву это было Якобу. Дикарем в горах рос, и придворные тонкости ему чужды были. За то и любил его каган, а воин от подарков не отказывался, но и близко к себе никого не подпускал. За три года друзьями так и не обзавелся, потому что знал: дружба, на выгоде и интересе общем замешанная, крепкая на вид, но только в любой момент смертной враждой обернуться может. Да и времени у него свободного мало было, редко его каган от себя отпускал. А в те мгновения, когда у него роздых случался, он старался в одиночестве быть. И жизнь такая его вполне устраивала.
   Влетел в залу Якоб, головой закрутил, не сразу разглядел своего управляющего. Свернулся тот у очага клубком, словно котенок, шкурой барсовой накрылся и спит. Устал, видно, с дороги, вот и сморило его. Воин и сам едва под собой ноги чуял, но охота, говорят, хуже усталости любой бывает. А Якобу охота было. Ой, как охота. Растолкал он придремавшего.
   – Нафан, слышь, Нафан, – говорит, – ты привез?
   – Что? – не понял тот спросонья, кто это к нему пристает, отмахиваться начал.
   – Вставай, говорю! – не на шутку рассердился Якоб.
   – А-а-а, – продрал глаза Нафан и испуганно уставился на воина. – Это ты, хозяин?
   – А кто же еще?!
   – Ты прости, хозяин, – Нафан поспешно вскочил и зашатался.
   – Да ты пьян?
   – Нет, хозяин, даже росинки во рту не было, – старался Нафан поскорее в себя прийти.
   – Так чего же ты тогда?
   – Ну, ведь усталость сморила. – Управляющий себя в руки взял, глаза продрал, но дышать старался в сторону, чтоб хозяин винный дух не учуял. – Я же не евши, не спавши к тебе спешил, вот и утомился.
   – А то, что привез, тоже голодом и жаждой заморил?
   – Нет, – помотал головой Нафан. – Все в целости и сохранности. Я над товаром, как наседка над цыплятами, трясся.
   – То-то я смотрю, тебя и сейчас трясет.
   – Я же говорю, что утомился сильно.
   – И где же она? – От нетерпения Якоб треснул управляющего по затылку.
   – Вот ты, хозяин, дерешься, – Нафан сразу очухался и даже протрезвел вроде. – А я тебе не одну, а сразу трех привез.
   – Как трех? – удивился Якоб.
   – А вот так, – гордо ответил Нафан, и его снова качнуло. – Выторговал, и лучше не спрашивай, через какие муки мне пришлось пройти, чтобы добыть для моего хозяина этот первосортный товар, – горько вздохнул Нафан и рукавом вытер нечаянно навернувшуюся слезу.
   – Ну а трех-то зачем?
   – Я же хотел, чтоб выбор у тебя был, – притворно всхлипнул управляющий. – А в благодарность только затрещины.
   – Наверное, кривые какие-нибудь? – хмыкнул воин и хотел снова наподдать слуге.
   Но тот ловко увернулся, проскочил под рукой Якоба и посеменил к двери, ведущей в покои для слуг, распахнул их и крикнул в темноту:
   – Эй, давайте их сюда! – А потом повернулся к хозяину и сказал: – Почему же кривые, очень даже ровные. Да ты сам сейчас увидишь.
   Замер Якоб, в темноту уставившись, а у самого сердце вдруг заколотилось бешено – кажется, мгновение, и сейчас через горло выпрыгнет. Напрягся воин. Ждет.
   Долго он этого ждал, три года целых.
   Хорошо воину в Итиле жилось под крылом кагана Хазарского, лишь только одна печаль его мучила. Молодость свое брала, и порой по ночам начинал Якоб томиться. Сны к нему приходили такие, что по утрам просыпаться было стыдно. И от обольщения ночного ходил он потом целый день мрачнее тучи. Знал Якоб, что стоит ему только слово сказать или хотя бы намекнуть, как тут же под него придворные лизоблюды дочерей своих и жен подсовывать начнут, но это снова в зависимость попадать.
   К непотребным женщинам, что возле пристани Рассвета ублажали купцов заезжих, ему тем более ходить не хотелось. Почему-то эти ярко размалеванные девицы, настырные и жадные, никаких чувств не вызывали в нем, кроме брезгливости. Можно было обзавестись служанкой податливой, но, вот незадача, сколько ни выискивал управляющий на рынке Итиля рабыню поприятней, ничего у него не получалось. С окрестных степей привозили в столицу Великой Хазарии женщин: трудолюбивых, исполнительных, безропотных, но кривоногих, некрасивых и глупых, только и умели они, что ноги раздвигать, а Якоба это не прельщало.
   Так и маялся бы, если б однажды не услышал он от посла Булгарии, что самые красивые женщины на торжище в столице ханства его продаются.
   – Удачливы ратники булгарские, любят из походов пленниц приводить, – бахвалился посол. – Со всего мира огромного их на рынок свозят, и выбор богатый, и цены приемлемые, и доставка по Священной реке нетяжела.
   Измучил тогда посла Якоб вопросами:
   – Из каких земель женщин в Булгар привозят? Каковы цены на них? Как ему в Итиль рабыню привезти можно?
   Смекнул посол, что на интересе этом можно выгоду поиметь, сделал вид, что Якоб ему лучший друг, угощать воина вином начал, яствами чудными кормил, пообещал свой корабль для такого дела на время одолжить. За плату, конечно. Потребовал взамен, чтобы Якоб ему пособил договор торговый между Булгаром и Итилем заключить, для ханства выгодный. Хотел посол привилегий для купцов булгарских добиться, чтоб им путь до Хазарского моря[11] открыли.
   Не пошел на эту сделку воин. Не захотел Булгарии продаваться. За корабль камень самоцветный отдал и двух кобыл со сбруей. Вздохнул посол, сказал:
   – Не понимаешь ты, Якоб бен Изафет, своей выгоды. Если бы с договором помог, я бы тебе целый десяток лучших женщин подарил. – Но плату все же принял и корабль дал.
   Вот и отправил Якоб своего управляющего на торг, серебра отмерил, чтоб Нафан ему служанку привез, два месяца его обратно ждал и дождался, наконец.
   – Ну, и где же они? – снова спросил он управляющего нетерпеливо.
   – А вот они! – торжественно, как недавно Авраам на площади перед дворцом, прокричал Нафан.
   Но на этот раз не было ни музыки, ни криков, просто в залу вошли три обнаженные женщины и встали напротив Якоба.
   – Огня сюда! – крикнул воин.
   Тотчас слуги внесли масляные лампы, и стало немного светлее. Якоб прищурился, стараясь получше рассмотреть вошедших, но света было явно маловато. Воин выхватил лампу у одного из слуг и поднес ее поближе к рабыням.
   – И самое главное, – Нафан, словно торговец на базаре, принялся расхваливать товар, – что все эти жемчужины привезены из разных концов Света. Посмотри, хозяин, какие они различные, но до чего приятны глазу их округлости. Если ты обратишь свое внимание…
   – Заткнись, – прервал его Якоб.
   – Ну вот… – недовольно заворчал Нафан, но хозяин так взглянул на него, что тот предпочел отойти в сторонку и со стороны наблюдать за происходящим.
   А Якоб с интересом разглядывал женщин.
   Первая была высокого роста, огненно-рыжие волосы волнами сбегали на ее массивные плечи. Сильные, почти мужские руки с крупными ладонями безвольно висели вдоль тела, крепкие ноги, большие ступни и при этом маленькая, даже слишком маленькая грудь. Рыжеволосая уставилась в одну точку, словно ее вовсе не занимало, что происходит вокруг. Якоб поднес горящую лампу к ее лицу, но и это не произвело на нее никакого впечатления.
   – Позволь заметить, – не выдержал Нафан, – что в северных землях именно такие женщины сейчас в большом почете.
   – Эй, – Якоб помахал лампой перед ее глазами, – ты слышишь меня?
   Но женщина все так же безучастно смотрела в сторону.
   – Она что, глухая? – Воин обернулся на своего управляющего. – Даже не шелохнется.
   – Я же говорю – с севера она. – Нафан, довольный, что хозяин обратил на него внимание, принялся объяснять. – У них там целый год зима, вот ее, видно, и заморозило. Ну, так это ничего. Она у нас быстро оттает. И потом, ты же ей песни петь не собираешься, – хихикнул он. – А если что, ткнешь ее пару раз ножиком, она и зашевелится.
   Вторая была пониже ростом, черноволосая и узкоглазая. Она, словно пританцовывая, поводила своими неширокими бедрами, то показывая, то застенчиво пряча треугольник иссиня-черных курчавых волос в низу живота, кокетливо опускала глаза долу и украдкой поглядывала на Якоба – видимо, понимала, зачем оказалась здесь и, не стесняясь своей наготы, старалась преподнести себя с лучшей стороны.
   Якоб почувствовал, как кровь приливает к его чреслам, а щеки обдает жаром.
   Нафан заметил, что эта женщина понравилась воину, и тут же принялся ее нахваливать:
   – Хороша. А ты посмотри, какие у нее упругие груди, какие маленькие ступни. У них на Востоке это признак красоты. Взгляни, какие пальчики, какие ноготочки, пяточки розовые, сам бы съел, но для тебя берег. Она и по-нашему говорит, – гордо добавил он и пихнул женщину в бок: – Ну-ка! Скажи что-нибудь.
   Рабыня презрительно скривилась от этого тычка, вновь взглянула на Якоба, словно ища у него поддержки, сказала громко:
   – Хо-ся-ин. Пхай-пхай холосо, – и улыбнулась во весь рот.
   Шарахнулся Якоб от этой улыбки, враз все томление прошло.
   – Она же беззубая! – гневно сказал он управляющему.
   – Конечно, – кивнул тот как ни в чем не бывало. – На Востоке это признак знатного рода. Значит, она благородных кровей…
   – Беззубая! – Воин привычно стал шарить у пояса, стараясь нащупать рукоять меча, вспомнил, что отдал его слуге, и от досады зло топнул ногой.
   – Так, значит, не покусает. – Управляющий с опаской отступил подальше. – А ты думаешь, легко было сразу трех купить за то серебро, что ты мне дал? Для тебя же старался. Думал, что оценишь заботу мою. Отблагодаришь. Вот она – хозяйская благодарность.
   – А эта, – кивнул Якоб на третью женщину, стыдливо прикрывавшую свою наготу, – тоже калечная? – И схватил рукой Нафана за горло.
   – С ней все в порядке, – пискнул тот, – сам посмотри.
   Отпустил воин слугу своего, к третьей рабыне подошел, лампой осветил, оглядел ее со всех сторон. Вроде и вправду целая: ростом небольшая, но ладная, волосы русые по плечам рассыпаны, глаза зеленые с искрой карей, и спереди и сзади на месте все, только сжалась она, глядит зверьком затравленным, и ненависть в ее глазах.
   – Пусть зубы покажет, – велел воин Нафану.
   – Все зубы у нее на месте, у них в Куяве[12] все зубастые, – вздохнул управляющий и заголил руку: – Вот как погрызла всего. Видишь? Ух, как глазищами зыркает! Словно волчица.
   – Волчица, говоришь, – Якоб успокоился и сменил гнев на милость. – Посмотрим, что за волчица. – Он и вправду уставился на рабыню: – Ну, что молчишь? Да не бойся, я тебя на потраву не пущу.
   Долго они так друг на друга смотрели. Нафан даже окончательно протрезветь успел. Наконец воин сказал:
   – Ну? Не будешь кусаться? – Улыбнулся он русоволосой, руку осторожно протянул, потрогать ее хотел.
   Она же отстранилась и что-то крикнула ему гневно. Подивился Якоб ее бесстрашию.
   – Что она говорит? – управляющего спросил.
   – А я откуда знаю? – пожал плечами Нафан. – Это раньше, при дедах наших, мы из Куявы дань женщинами брали, тогда много толмачей было, а теперь…
   – Она говорит, – подал голос один из слуг, – что ты – прости, хозяин, – сын вонючей потаскухи, который ест из-под себя испражнения. Если, конечно, я правильно понимаю слово «вы-бля-док» и слово «гов-нюк».
   – А ты откуда знаешь? – Управляющий с подозрением посмотрел на слугу.
   – Мать моя была из Куявы, – пояснил тот. – Я варварского языка не знаю, но эти слова запомнил хорошо. Она так часто отца называла.
   – И что отец? – Якоб рассмеялся.
   – Пил с горя, пока не умер, – ответил слуга и замолчал.
   – Мне жаль твоего отца, – сказал воин, а потом спросил: – Где моя еда и вино?
   – В спальне, – сказал второй слуга. – И вода для омовения уже нагрета.
   – Отлично. Ее… – он взглянул на русоволосую и ожегся об ее взгляд. – Я буду звать ее Рахиль. Запомнили?
   – Да, хозяин, – ответили слуги.
   – Хорошо, хозяин, – сказал Нафан. – А с остальными что делать будем?
   – Этих двоих, – кивнул он на рыжую с чернявой, – завтра с утра продашь. Не нужны они мне. А эту Рахиль… помыть, умастить благовониями и ко мне в спальню доставить.
 
   Он набросился на нее, словно изголодавшийся волк. Она отбивалась, как могла, брыкалась, кусалась и царапалась, но это только сильнее распаляло его. Он не бил ее, просто силы были неравными. Наигравшись, словно кот с мышонком, он опрокинул ее на просторное ложе и навалился своим тяжелым телом…
   Все кончилось гораздо быстрее, чем она ожидала. Он разозлился, велел одеть ее и накормить. И уснул со счастливой улыбкой на устах, прежде чем вертлявый управляющий увел ее прочь. Нафан исполнил приказание хозяина – набросил на искусанные плечи шерстяную накидку, а потом слуги заволокли ее в холодную комнату с маленьким оконцем под самым потолком, лежаком и тонкой цепочкой, прибитой к стене. Управляющий пристегнул конец цепи к ее щиколотке, рассмеялся довольно и вышел. Кто-то из слуг поставил перед лежаком миску с едой, и она осталась одна. Сжалась в комок в углу темницы, тоскливо заскулила, словно побитая собачонка, и все старалась унять мелкую противную дрожь.
   А потом она заплакала, обхватила голову руками и запричитала на своем дикарском языке…
   Если бы кто-нибудь в этом доме смог понять ее причитания, то, наверное, сумел бы разобрать слова огнищанки древлянской, на чужбине Рахилью прозванной:
   – Боля, ты, боля, Марена Кощевна, остави мя ныне, а приходи надысь…

Глава вторая
РА-РЕКА

13 июля 953 г.
 
   Весла чавкали, словно молодые поросята. Они с шумом погружались в вязкую воду, упирались в нее, изгибались дугой, сердито скрипели укрепами и настырно толкали вперед тяжелую ладью. На почерневшей мачте ненужной тряпкой болталось провисшее полотно ветрила[13].
   Деготь, разморенный нещадным солнцем, стекал с просмоленных бортов ладьи. Черные капли падали в воду, расходились радужными корогодами и уносились назад. Терялись в белой пене за кормой.
   Обожженные летним припеком спины гребцов лоснились от влаги. Люди дружно наваливались на весла. Рвали жилы. Толкали истертыми в кровь ладонями длинные весельные хватки. Выдыхали разом двумя дюжинами пересохших глоток, стараясь не сбиться с ритма:
   – Нале-гай! – и перо в воде…
   – Нале-гай! – и валек[14] на себя, до боли в руках, до хруста в пояснице…
   – Нале-гай! – и ладья, словно птица из сказок о Матери-Сва, взмахивает крыльями весел и летит… летит, разрывая речные волны деревянной грудью.
   Заигрался облаками Ветер Стрибожич, задержался где-то вдалеке. А может, устал от вечных метаний по бескрайнему небу, затих да и прикорнул тихонечко. Укрылся среди раскидистых древесных ветвей и не слышит, как зовут его сквозь стиснутые от напряжения зубы, усталые гребцы. Что ему, легкому на подъем небесному страннику, до людских страданий?
   – Нале-гай! – давлю я из последних сил на весло, пытаясь хоть ненамного продвинуть груженую ладью к заветной цели.
   – Су-у-ши! – наконец кричит кормчий, и изморившиеся гребцы крик его встречают вздохом облегчения.
   Я поднимаю голову. Сквозь потную пелену вижу, как, сжалившись над нами, ветер упруго натягивает ткань паруса.
   – Слава тебе, Даждьбоже! – шепчу едва слышно и понимаю, что не могу сдержать улыбки.
   – Как ты, парень? Утомился, небось? – спросил меня старик-напарник.
   – Есть немного, – кивнул я ему. – Отвык на веслах ходить.
   – Да неужто тебе в привычку? – подивился он.
   – Было дело, – ответил я, вспомнив, как безусым отроком бороздил Океян-Море вместе с ватагой хевдинга Торбьерна.
   – То-то я смотрю, что сноровисто у тебя выходит.
   – Наставник у меня был хороший, – поплевал я на мозоли, ладонь о ладонь потер.
   – Кто таков?
   – Ты о нем навряд ли слыхивал. Ормом его звали. Из варягов он был.
   Покачал головой старик. Да и откуда ему было знать о Могучем Орме?
   – Кулак у него, что твоя голова. Этим кулаком он меня в гребном деле и натаскивал.
   – Так ведь лучшего учителя и придумать трудно, – подмигнул он мне.
   – Это точно, – согласился я и вверх голову задрал.
   Ветрило на мачте пупырем вздулось. Уперся в него Стрибожич своим могутным плечом, подтолкнул ладью. Нам роздых дал. Побежала лодка весело по речным волнам. Охолонули гребцы от труда своего тяжкого.
   – Слушай, парень, все спросить тебя хотел… – Напарник на. меня взглянул хитро да бороденку свою пегую огладил. – А не тот ли ты Добрын…
   – Нет, – перебил я его поспешно. – Не тот.
   – Ясно, – кивнул он.
   Только вижу, что не верит он мне. Ну и пусть. Лишь бы не болтал много. А так… пускай что хочет, то и думает.
   – Уже третью седмицу мы воду в реке баламутим, а кто ты и что ты – непонятно.
   – А чего тут понимать? – пожал я плечами. – Две руки, и ноги тоже две, голова на плечах… выходит, что человек…
   – Ну, как знаешь, – отвернулся старик, через борт ладейный перегнулся, ноздрю пальцем придавил и шумно высморкался в воду.
   Пусть обижается. Не люблю, когда без спроса ко мне в душу лезут.
   – Ты почто, Рогоз, такое неуважение к Водяному выказываешь? – строго прикрикнул на старика кормчий.
   – А-а-а, – отмахнулся мой напарник. – Мы с ним не первый год знаемся. Небось, не побрезгует.
   – Дядька Рогоз, – хлопнул старика по плечу молодой гребец, что за нами сидел, – а правда, что ты с Водяным меды пьяные попивал?
   – Было дело, – кивнул напарник. – И меды пили, и с русалками баловались…
   – Как же ты русалок-то? – удивился малый. – У них же хвост рыбий.
   – Вот под хвост им и впиндюривал, – ухмыльнулся Рогоз.
   – Ну? И как она на ощупь? – спросил кто-то.
   – Склизкая и тиной речной воняет, а так ничего, – пожал плечами старик. – Ведь на безрыбье…
   – И русалку раком… – закончил за него кормчий.
   Дружным гоготом грянули гребцы. Усталость из нас через смех выходить стала.
   – Вы чего тут надрываетесь? – Из маленького шатра на носу ладьи показалось избитое оспой лицо.
   – Да вот, Стоян, – едва сдерживая хохот, ответил кормчий, – Рогоз нас учит, как русалок пользовать.
   – Что? Уже заскучали без баб? На нежить речную готовы кинуться? – улыбнулся щербато купец, выбираясь из шатра наружу.
   – Сам-то, небось, с гречанкой своей милуется, – зло пробурчал себе под нос молодой гребец, – а нам хоть вправду к Водяному в гости отправляйся… – И отвернулся.
   – А тебя что, Просол, завидки берут? – Рогоз подначил парня.
   – Еще бы не брали, – тихо, чтобы не слышал Стоян, ответил малый. – Такому поросю и такая девка досталась.
   Стоян и вправду был не из худосочных. Жиром заплыл, глазки маленькие едва из-за щек выглядывают, носик-пуговка еле-еле проглядывает, а личико такое, что подумать можно, будто навье семя на нем горох молотило. Оспой, как коростой, изъедено. И как после лихоманки такой купец выжить смог, даже ума не приложу.
   А жена у купца красавица. Мариной чудно прозывается. Молодая, чернявая, стройная, словно лань на подъем легкая. А рядом с чудом-юдом своим и вовсе красавицей смотрится. Понимаю я малого. Будь мое сердце свободно, сам бы по ней сохнуть начал.
   Как-то на ночевке кормчий рассказывал, что привез Стоян-купец Марину из самого Булгара-города. Как гречанка в такой дали от дома своего оказалась, неизвестно, только выставили ее в Булгаре на торжище невольничье и такую цену заломили, что и не подступиться.
   – Торговаться за нее начал булгарин один, – рассказывал кормчий, а сам ушицу в котле артельном помешивал. – Из знатных, видать. Каменья на пальцах его так и играли, у меня ажник в глазах зарябило от их сияния. Потом мараканский купчина свою цену назначил, выше булгарской. Продавец аж приплясывать начал, чуя нежданную прибыль. Но и булгарин отступиться не пожелал, еще выше откуп пообещал, и хоть мошна у мараканца немалой была, все же он такую цену не потянул. Отступился. Тут Стоян не выдержал, в торг за гречанку встрял. Видать, тоже на красоту иноземную позарился, если серебра не пожалел. Переплюнул он булгарина. Так Марина его холопкой стала. Но неволить Стоян ее не стал. Вольную дал и честь по чести в жены взял. Теперь вот на шаг от себя не отпускает, за собой по миру возит. Куда он – туда и она.
   – А что? – спросил я тогда кормчего. – Верно говорят, что в Булгаре и наших баб продают?
   – Верно, – вздохнул он тяжко. – Наши бабы в большой цене.
   А у меня сердце вдруг защемило, как представил себе, что Любавушку мою на торг выставили.
 
   Вот уже полгода я добираюсь до этого страшного града, где живых людей, словно тварей бессловесных, на торг выставляют. Вначале дорожкой протоптанной ехал, по которой мы с подгудошником Баяном когда-то за ушами хлебными к муромам ходили. До Карачар добрался уже, когда листья на деревах распустились. Рады были христиане карачаровские меня повидать. С расспросами накинулись, все хотели узнать, как наставника их, Григория, в Киеве княгиня Ольга приняла? Как послушник Никифор на чужой земле прижился?
   Иоанн с Параскевой все это время тоже без дела не сидели. Трудились карачаровцы во имя Господа своего, старались изо всех сил. Обстроились Карачары, красивым поселением стали. Церковь на бугре красками яркими расцветилась. Вырезанное мной распятие над входом чуть потемнело под дождями, так Иоанн его лаком покрыл, а Софьюшка глаза Иисусу подрисовала, и теперь взирал Спаситель с креста на жизнь общины, и взгляд его был кроток и спокоен.
   Илия все меня про Баяна пытал. Не знал он, что подгудошник каликой оказался. Мы тогда с Григорием истинную причину появления здесь Переплутова пасынка решили в тайне сохранить, чтоб народ зазря не пугать. Так что убивец запомнился мальчишке весельчаком и балагуром безобидным. Да еще помнил Илия, что подгудошник про калечность его сказывал. Дескать, если захотеть, то можно ногам владенье вернуть, вот мальчишка и вспоминал поргудошника часто, даже в молитвах своих его поминал. Хоть и крепится он, и верх лихоманке над собой взять не дает, а все одно видно, что тяжко ему, безногому, по земле-матушке ползать.
   Там, в Карачарах, мне пришлось Буланого, коника моего, которой мне верой и правдой служил, оставить. Жалко было с коником расставаться, но поделать ничего не мог. Дальше мой путь по реке лежал, а конь не ладья, на нем далеко не уплывешь. А плыть до Булгара мне было сподручней. Тем более что оказия нежданная подвернулась.
   Пристал к карачаровскому причалу гость новгородский, Стоян-купец со своей ватагой. Он хоть из тех земель был, откуда общинники бежали, от волхвов спасаясь, но на христиан зла не держал. За долгую жизнь свою пришлось ему и с христианами, и с иудеями, и с исламитами дела иметь, потому в делах веры терпимым был. Да и неважно, каким богам твой покупатель требы возносит, если платит серебром или соболями искристыми. Торговля во всем мире единого бога признает – прибыль.
   К нему на ладью я и пристроился. У него как раз двух гребцов лихоманка скрутила, так что мне местечко у весла освободилось.
   – Заодно и охранником надежным для тебя будет, – расхваливал меня купцу Иоанн.
   – Это кстати, – соглашался Стоян. – Времена нынче лихие, и лишний меч мне совсем не лишним окажется.
   Параскева мне с собой узелок собрала со снедью да с исподним чистым. Калиту с колтой Любавиной да веточкой Берисавиной мне за подклад, к сердцу поближе, пришила.
   – Так оно надежней будет, – сказала.
   А Софьюшка мне вслед ручонкой помахала.
   – Спаси Хлистос! – крикнула.
   Отчалили мы и по Оке вдаль поплыли. Так я рядом с Рогозом в ладье на лавке гребной уселся и теперь изо всех сил на весло налегал, чтоб как можно быстрее в Булгаре оказаться.
 
   А ладья свой путь продолжала, вокруг леса поднимались, за бортом река волнами плескала, солнышко пригревало ласково. Я и не заметил, как сон меня сморил.
   И приснилось мне, будто стою я на берегу, а река мимо меня катится. Но не та река, по которой ныне ладья наша бежит, а другая – грязная да мутная. И словно нужно мне на тот берег перебраться, а не могу, уж больно течение у потока быстрое. Боязно мне отчего-то в воду лезть, только знаю, что нужно мне это сделать. Очень нужно. Ведь на том берегу, к березке белой прислонившись, стоит суженая моя и рукой мне приветливо машет.
   – Любава! – кричу я ей. – Любавушка! Погоди! Сейчас я доберусь до тебя, – а самого совсем страх заел, поджилки трясутся.
   А жена как будто и не слышит меня. Стоит, вдаль смотрит и улыбается. Вот только улыбка у нее грустная почему-то. И жалко мне ее, и за себя боязно, и хочется страх свой побороть, а не выходит. Ругаю я себя, за малодушие корю, но стоит только ногу мне для шага поднять, как она тяжестью непомерной наливается, так что шагнуть вперед не выходит. И щеки от стыда горят, не хочу я немощь свою признать, хочу туда, на берег, к жене, к Любаве моей. Напрягаюсь до скрежета зубовного, кулаки сжимаю так, что ногти до крови в ладонь впиваются, и все же шаг вперед делаю… потом второй… третий и… камнем в воду мутную падаю, только грязь до небушка брызгами взлетает.
   И подхватывает меня река, и несет незнамо куда. Захлебываюсь я в жиже зловонной, отплевываюсь, что есть мочи руками гребу, воздух ртом хватаю, то ныряю на глубину, то снова выныриваю. И вдруг вижу – Любава меня заметила, вдоль берега бежит, хочет вслед за мной в реку кинуться.