Мы сперва решили, что нас на праздник зовут. Народу собралось много. Все веселые, разодеты ярко, песни поют, смеются, друг дружку подначивают.
   Для нас, как для гостей дорогих, особые места приготовили, чтоб нам видно все было и зеваки не мешали. Мы как на эти места поднялись да сверху на площадь взглянули, так все и поняли.
   – Что-то не нравится мне все это, – сказал Григорий.
   – Да уж, – согласилась Ольга. – Но ничего не поделаешь, – вздохнула она. – Видишь, сам Константин здесь, и августа его тоже пожаловала.
   Действительно – на противоположной стороне, на помосте, так же высоко над толпой, как и мы, на сиденьях, дорогими коврами укрытых, сидел василис с Еленой. Прямо под ними на золоченом стуле патриарх Фокий устроился. Чуть ниже дети императорские, Роман с Варварой. А между ними я Феофано разглядел. Роман ей что-то рассказывал, а она смеялась задорно.
   – Кто же это пригожая такая? – Претич даже с места приподнялся, чтобы Феофано получше рассмотреть.
   – Это Романова женушка, – сказала Ольга. – Слухи о ней ходят дурные. Говорят, что она не лучше кошки по весне, только о котах и думает.
   При этих словах я покраснел. Подумал: «Хорошо, что на меня внимания не обращают».
   – Не суди да не судима будешь, – Григорий неодобрительно на княгиню взглянул.
   – Прости, – смиренно ответила та, а потом проговорила упрямо: – Только эти сведения верные. Я бы на человека напраслину не стала возводить.
   – Матушка, – пробасил Никифор. – Гляди-ка, нам василис рукою машет.
   – Вот и я ему помашу, – Ольга платочком в ответ обмахнулась, то ли ответила на приветствие, то ли просто зной прогнала.
   А я все на Феофано смотрел и ту ночь вспоминал, когда она меня опоила. Если бы не Анастасий…
   Беспутница между тем все пуще веселилась и все на середину площади пальцем показывала, словно там действо шутейное затевается. Вот только то, что вызывало такое бурное веселье у Феофано, у меня забавным назвать язык бы не повернулся.
   В центре площади был сооружен еще один помост. Не высокий, но сделанный так, что его можно было xopoшo рассмотреть. На помосте лавка деревянная, стол, веревки какие-то, жаровня с углями раскаленными, а рядом со всем этим стоял здоровенный детина в кожаном фартуке и с красной повязкой на голове. Детина деловито перебирал ножи, крюки и какие-то странные и страшные на вид предметы, лежащие на столе, и глупо лыбился народу, окружившему помост.
   Возле детины двое помощников суматошились – горбатый карлик с длинными, ниже колен, сильными руками, и детина, с такой же красной тряпкой на голове.
   – Отец с сыном, что ли? – пророкотал Никифор.
   – У них это дело, видать, по наследству передают, – сказал Претич и хотел добавить еще что-то, но не стал.
   К нам на помост, пыхтя и отдуваясь, взобрался проэдр Василий. Скривился охранник Ольгин, толстяка увидав. Отвернулся. Не любил Претич ромея. Да и никто из наших к проэдру добрых чувств не питал. А толстяку этого и не надо было. И без нашей любви Василий себя неплохо чувствовал. Поклонился Ольге ромей.
   – Великий император Византийский Константин Порфирогенет с августой своей велели мне, презренному рабу его величия тебя, архонтиса, и людей твоих сопровождать и пояснения по мере необходимости давать, – сказал торжественно.
   – Хорошо, – ответила ему княгиня. – Вон, – указала она рукой, – в сторонке постой. Если понадобишься, я к тебе обращусь.
   Отошел проэдр, а Ольга ко мне повернулась:
   – Чем это от него так воняет? Словно поляну цветущую лось дерьмом изгадил.
   – Наверное, благовониями проэдр себя умасливает, чтобы запах пота отбить, – усмехнулся я.
   – Лучше бы в бане попарился, – сказала княгиня.
   – Ему нельзя, – подал голос Претич.
   – Это почему?
   – Расплавится и потечет.
   Рассмеялись мы, но смех наш не больно-то веселым вышел. Хлопнул трижды в ладоши василис Царьградский, трубы призывно загудели, барабан громыхнул, притихли люди на площади. На центральный помост поднялись вельможа разодетый и священник в платне золоченом.
   – Во имя Господа нашего, Иисуса Христа… – пропел поп.
   И затянул длинный молебен, часто повторяя имя Бога и апостолов его. Люди на площади попадали на колени и усердно молились, старательно стукаясь лбами о пыльную мостовую.
   Василис с семьей молились наравне со всеми, а патриарх лишь крестился изредка да на нас поглядывал недовольно.
   Наконец священник замолчал, и на его место вельможа встал. Народ с колен поднялся и зашумел одобрительно. А вельможа между тем речь начал. Говорил о том, что всякая власть от Бога, что покушаться на нее грех великий, что император Константин – единственный заступник для всех христиан. И снова Иисусом и именами его учеников, и всеми святыми, и ангелами, и архангелами обильно свою речь сдабривал.
   – А ты говоришь, – шепнул Никифор учителю, – что Господа всуе поминать не стоит.
   Ничего ему Григорий не ответил, лишь хмыкнул сердито.
   – Эй, – окликнула Ольга проэдра, – и долго все это продолжаться будет? Неужто меня Константин позвал только для того, чтоб я посмотрела, как его народ любит? Так я это знаю. Он муж праведный и людям своим словно отец родной. Чего дальше-то?
   Оживился толстяк, заулыбался. Обрадовался, видать, что на него внимание обратили.
   – Сейчас, – говорит, – самое интересное начнется. Обвинитель уже преступника вызывает.
   – Преступника? – сделала вид, что удивилась, Ольга. – А я-то думаю, чего это рядом со священником страхолюды делают? – показала она на заскучавшего детину и его помощников. – И в чем же тот преступник провинился?
   – Разве архонтиса не слышала, что обвинитель говорил? – растерялся Василий.
   – Ты уж меня прости, будь ласков, – вздохнула княгиня. – О своем я задумалась, вот и пропустила мимо ушей. Да и речь у него была больно мудреная, даже толмач мой, боярин Добрын, не разобрал. Так ведь, Добрыня? – взглянула она на меня.
   – Так, княгиня, – с поклоном я ей ответил.
   – Не изволь беспокоиться, – закивал проэдр. – Я тебе сейчас все объясню, – и затараторил: – Тут дело государственной важности. Злоумышленник этот стыд Божий потерял. Решил жестокое дело свершить и императора, да продлит Господь его годы, вместе с женой и детьми убить. Только задумка его пустой оказалась. Нашлись люди, которые сумели каверзу его злобную предотвратить. – Тут Василий просиял и нас оглядел многозначительно, словно давая понять, что именно он жизнь василису спас. – Теперь же Порфирородный на суд Божий преступника выставил. Демос[87] решить должен участь этого злоумышленника.
   – Вот оно что, – Ольга руками всплеснула. – И кто же этот человек?
   – Да вон же… – сказал толстяк и рукой в дальний конец площади указал. – Ведут его.
   В этот миг притихли люди. И в тишине, тяжело нависшей над площадью, раздался звон цепей.
   Я его не узнал сразу. Оброс бородой, лохматый и грязный, на плечах власяница грубая, руки-ноги в железах тяжелых, а в глазах тусклых пустота.
   – Как же так, воин? – прошептал я. – Как же так?
   Шел он сквозь толпу, оковами звенел, а у меня сердце кровью обливалось.
   – Вот и свиделись, Анастасий.
   Поднялся в тишине бывший стратиг Норманнской капитулы на помост посреди Лобной площади. Оглядел бывший проэдр Византийский людей, собравшихся на его кончину посмотреть, на четыре стороны поклонился и встал между вельможей-обвинителем и священником. Тут же к Анастасию горбун подскочил, за цепь ручищами рванул и на колени его поставил.
   – Вина этого преступника доказана, – провозгласил обвинитель. – Что скажет демос?
   – Сейчас народ решит, – пояснял Василий радостно, – казнить или миловать.
   Зашумели люди на площади, гвалт такой подняли, что и не разобрать – кто за смерть Анастасию ратует, а кто жизнь ему сохранить требует. Посидел Константин, рев толпы послушал, а потом лениво руку вверх поднял. И тотчас заревели трубы, заухал большой барабан, перебила эта музыка крики, и вновь стихло все.
   – О, великий император, – обратился обвинитель к василису. – Не может демос принять решение. Тебе отдает право предать смерти преступника или милостью своей простить его, – и согнул спину в почтении.
   Степенно поднялся Константин со своего сиденья.
   – Благослови, отче, – попросил патриарха.
   – Во имя Отца, Сына и Духа Святого, – Фокий размашисто перекрестил василиса и руку ему подал.
   Поцеловал Константин пальцы патриарха, сам перекрестился, встал перед народом, кисть правой руки в кулак сжал, а большой палец оттопырил. Выставил кулак вперед, помедлил малость…
   – Он простит его… – услышал я тихий шепот Ольги. – Он простит.
   …подождал еще мгновение Константин, а затем кулак большим пальцем вниз повернул.
   Взревел народ, не то радостно, не то огорченно – разве в таком гвалте разобрать что-то можно?
   – Смерти преступника император предать повелевает! – перекрикивая толпу, провозгласил вельможа. – Аминь!
   Подождал обвинитель, пока шум утихнет, и у Анастасия спросил:
   – Если хочешь смерти легкой и быстрой, отвечай, кто в заговоре богомерзком вместе с тобой участвовал? Кто подбивал тебя на мерзкое действие? Кто вместе с тобой должен жизни лишиться?
   Отпрянул народ от помоста, назад подался.
   – Сейчас преступник на любого указать может, – голос у Василия дрогнул. – И тогда этого человека рядом с Анастасием поставят, – и проэдр бочком-бочком да за спиной Претича укрыться попытался.
   Между тем Анастасий всю площадь осмотрел и на Феофано свой взгляд остановил. Всего несколько мгновений воин и девка смотрели друг на друга, а затем она глаза в сторону отвела.
   – Нет, – сказал Анастасий. – Никто меня на покушение не подбивал. Я один все замыслил. Один все решил. Казните меня, как хотите.
   Выдохнули люди с облегчением и вновь к помосту прихлынули.
   – Аминь! – сказал обвинитель и в сторонку отошел.
   – Вот ведь сучка драная! Безвинный за нее страдать должен! – чуть не вырвалось у меня. – Ведь это же она меня подбивала в Царь-городе бунт устроить. Она хотела Константина убить, а Анастасий ее отговаривал! Что же это на свете белом делается?
   Священник над осужденным нагнулся, голову ему рушником накрыл, и о чем-то они меж собой переговорили поспешно.
   – Отпускаю тебе грехи, сын мой, – громко сказал поп, на Фокия взглянул и головой помотал отрицательно.
   – Патриарх распорядился перед казнью, – сказал проэдр, – исповедь у преступников принимать и грехи отпускать, чтоб представали они перед Господом, подобные младенцам безгрешным. Большой души человек наш патриарх.
   – Да уж… – подал голос молчавший все это время Никифор.
   – Анастасий грех великий совершил, – Василий будто не заметил издевки жердяя. – Даже на исповеди своих соучастников не выдал. Гореть ему в аду вместе с прочими грешниками. Во грехе жил, во грехе и умира… – толстяк поперхнулся, закашлялся и подальше от меня отодвинулся.
   Встретились мы взглядами, оттого он и подавился последними словами своими.
   А воина уже на лавку положили, из кувшина ему в рот что-то вылили и на живот повернули.
   – Константин премилостивый велел преступникам перед смертью вина с травами дурманящими давать, чтобы они от боли не сильно страдали, – продолжал бубнить толстомясый. – А то народу не нравится, когда жертва раньше времени дух испускает.
   – Да заткнись ты! – не сдержался Претич.
   Хорошо, что проэдр по-нашему не понимал, а то бы до брани дело могло дойти. До обид взаимных. А этого нам сейчас не нужно было. Ой, как не нужно.
   – Ты уж потерпи, – сказала Ольга телохранителю своему. – Ты же воин, а не девка красная.
   – Так ведь это не бой… – попытался оправдаться Претич.
   – А может, Константин нас сюда не просто так пригласил, – спокойно сказала княгиня. – Может, он только повода ждет, чтобы договор с нами не заключать.
   – Прости, матушка.
   – Все! – Проэдр ладонь о ладонь потер. – Сейчас с него кожу сдирать начнут.
   Кожу!
   С живого!
   Со Славуты-посадника тогда тоже кожу содрали. Мы с побратимами моими все гадали, как же возможно такое. Выходит, возможно. Вот случай представился самому это увидеть.
   Нет!
   Не хочу!
   Не хочу!
   – Не могу больше, – сказал Никифор Григорию.
   – А ты глаза прикрой и не смотри.
   – Так он же кричать будет.
   – Ты и уши заткни.
   – Что ж ты думаешь, – разозлился Никифор, – если я глаза закрою и уши заткну, мне от этого легче станет?! Когда в бою… когда на равных. Когда или ты, или он – это я понимаю. А зачем же так?!
   И тут ахнула толпа, жадная до кровавых зрелищ. Это горбун клещи, докрасна раскаленные, из жаровни выхватил и к Анастасию пошел. А кат что-то сыну сказал, и тот нож острый ему подал.
   – Сейчас он за все расквитается, – услышал я злорадный шепот Василия.
   Как же мне хотелось ему зубы выбить. И не только мне. Претич вон тоже кулаки сжал и на толстяка зыркает злобно. Я на Феофано взглянул – думал, она сейчас слезами заливается. Ничего подобного! Сидит как ни в чем не бывало и на страсти эти с любопытством поглядывает.
   Сука!
   Мне Анастасий в тот вечер памятный, когда у нас с ним дружба наметилась, рассказал, что ее при дворе в честь собачонки императорской прозвали. Есть за что…
   И тут вновь криками взорвалась толпа, и не понять – то ли радостно, то ли разочарованно. На помост люди указывают. Я взглянул туда и понял, что там все наперекосяк пошло. Бросил горбун страшные клещи свои, кат возле Анастасия мечется, сын его растерянно вытаращился, а возле головы осужденного по струганным доскам растекается кровавая лужа.
   – У-у-у! – завыл проэдр. – И на этот раз всех перехитрил… сбежал от кары… сбежал… язык себе откусил… кровью захлебнулся… легкой смерть его оказалась…
   – Счастливого пути тебе, воин Анастасий, – сказал я и на княгиню оглянулся.
   А Ольга словно окаменела. Бледная, платок в руках тискает так, что тонкая ткань трещит, и все шепчет и шепчет что-то. Прислушался я:
   – …а Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благодарите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. Да будете сынами Отца нашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных… не судите да не судимы будете; ибо каким судом судите, таким будете и сами судимы, и какою мерою меряете, такою и вам будут мерить…[88]
   – Не знает этого василис Константин, – сказала ей тихонько Григорий, а потом вздохнул и добавил: – Или не хочет знать.
 
   В ночь после казни не спалось. И Никифор на соседнем лежаке тоже все ворочался с боку на бок и вздыхал.
   – Слышь, Добрын, – наконец не выдержал он, – ты по дому скучаешь?
   – По жене скучаю, – отозвался я.
   – А мне почему-то Карачары вспомнились, – он повернулся ко мне, взбил подушку и устроился на ней поудобней. – Как там, интересно, брат Иоанн? А Параскева? А остальные? Софьюшка уже выросла, наверное. Небось, девкой красной стала.
   – Был я у них, рассказывал же. Все там хорошо.
   – Вот и я думаю, что хорошо. Живут себе и не ведают, какие страсти в мире творятся. Надо же… город красоты неземной, Божьи храмы везде, осень на дворе, а тут теплее лета нашего – живи и радуйся, словно в раю земном. А о милосердии позабыл народ. О прощении и любви к ближнему своему даже не вспоминает. И как такое Господь допустить может?
   – Вот ты у него и спроси, – сказал я и к стене отвернулся.
 
17 сентября 956 г.
 
   С самого утра в монастыре Святого Мамонта стоял бабий вой. Обливались слезами девки сенные, Малуша с Заглядой обнялись и плакали, не скрывали горя своего. Мужики украдкой слезы смахивали, а Никифор навзрыд ревел, никого не стесняясь. Даже Претич и тот сдержаться не мог. И только Ольга себя в руках держала.
   – Будет вам нюни распускать! – кричала она на нас. – От того, что вы здесь рассопливились, разве проще кому-то станет?
   – Конечно, проще, – сквозь всхлипывания ответила ей Малушка. – Со слезами горе прочь уходит. И ты, матушка, поплачь лучше, тебе тоже полегчает. Ты не держи в себе… ты поплачь. – И слезы с новой силой брызнули из глаз сестренки.
   – Добрыня! Ну, хоть ты им скажи, – с надеждой взглянула на меня Ольга.
   – Они правы, княгиня, – сказал я спокойно. – И ты не хорохорься тут. На тебе же лица нет. Сердце-то сдюжит?
   – Он мне плакать не велел. Я слово дала, а значит, сдержусь, чего бы мне это ни стоило… сдержусь, – повторила она упрямо, а потом губу закусила и рванулась прочь.
   – Малушка! Загляда! Бегом за княгиней! – прикрикнул я на девок, как только за Ольгой закрылась дверь. – И чтоб ни на шаг от нее. Ясно?!
   – Ясно, Добрынюшка, – кивнула сестренка, кулаком слезы по щекам размазала и вместе с наперсницей своей вслед за княгиней бросилась.
   – И тебе, Никифор, закругляться с вытьем пора. Хватит в отроках несмышленых ходить, пора мужиком становиться. Вчера вон отмахивался от лихоимцев не хуже мужалого, а ныне словно дитятя хнычешь!
   – Как же не плакать-то? – жердяй поправил перевязь на израненной руке.
   – А вот так! Не плакать, и все тут. Мужики не плачут! Огорчаются только иногда. Верно я говорю, Претич?
   – Верно, – кивнул воин. – На твоем веку, Никифор, еще столько всего будет…
   – Но как же вы не поймете?! Ведь нет его больше! Нет! – Бас у черноризника ядреным был, а сейчас вдруг голос его на писк сорвался.
   – Нет его, – согласился я. – Только вспомни, что он тебе вчера сказал.
   – Сказал, что к Господу уходит, – шмыгнул носом жердяй, рукавом глаза вытер и вздохнул со всхлипом. – Сказал, что из чертогов небесных за мной наблюдать будет. Что, если сверну я с пути праведного, он за меня перед Иисусом заступаться не станет, а если жизнь моя совестливой будет, тогда он дождется меня в райских кущах…
   – Вот видишь, – потрепал я его по плечу. – А ты уже норовишь с дороги своей свернуть, слезы тут льешь, вместо того чтобы за него радоваться. Ведь он теперь рядом с Богом.
   – Но ведь это я… – Никифор было опять слезу решил пустить, но поостерегся и только за бороденку себя дернул. – Я же его к погибели привел. Если бы я вчера…
   Отчасти это было правдой. Это жердяй вчера предложил Анастасия помянуть.
   – Учитель, – сказал он Григорию, – что-то душа у меня в томлении с утра пребывает. Пока княгиня договором занята, пойдем, зелена вина откушаем за упокой души безвинно убиенного ромея.
   – Не дело боль душевную вином заливать, – ответил христианин. – Однако и мне отчего-то выпить захотелось. Ты с нами, Добрын?
   – Конечно, с вами. Только Рогоза с собой возьмем, а то обидится старик.
   – Я смотрю, у вас уже содружество образовалось, – недовольно Григорий на ученика покосился.
   – Так ведь, – пожал плечами жердяй, – вино Господь злом не считал. Сам с апостолами не раз к корчаге прикладывался.
   – Тут возразить нечего, – согласился Григорий. – Однако и меру знать не мешало бы.
   – Так мы знаем. Правда, Добрыня?
   – Правда. Так пойдем, что ли?
   – Пойдем, – сказал Никифор и учителю пояснил: – Тут недалеко харчевню иудей крещеный держит. Вино у него знатное, и лишнего с нас не возьмет – мы его от налетчиков недавно отбили.
   Сначала мы на пристань направились, где русь наши ладьи к обратному пути готовила. Здесь и старого гребца отыскали, но тот на приглашение только руками развел:
   – Нечего ему по городу шлындать, – кормчий Ромодан старика с нами не отпустил.
   Еще сказал, что с ладьей заниматься нужно и без Рогоза никак не справиться. Вздохнул старик, усы отер, нам счастливого пути пожелал и вслед посмотрел с сожалением и тихой завистью.
   А мы от пристаней поднялись, в проулок знакомый свернули, и невдомек нам было, что здесь уже ждут нас давно. Только заметил я, как один из мальчишек, что в пыли дорожной с друзьями возился, увидев нас, вскочил, словно ошпаренный, и куда-то побежал быстро. Ну, так я этому значения не придал – мало ли чего малец испугался.
   Хозяин харчевни радушно встретил, за стол пригласил, вина и снеди выставил. Только мы Анастасия как следует помянули, а они уже тут как тут. Вошли делово, без шума и лишней суеты. Плащи на них серые, на левом плече крест вышит, на ногах сапоги добротные, бороды черные до пояса висят, взглянул я на них, и стало мне почему-то совсем грустно.
   – Проходите, гости дорогие, – хозяин к ним с поклонами.
   Но предводитель ихний на него так зыркнул, что тот язык прикусил да прочь шарахнулся. Хозяина точно ветром сдуло, и остались мы втроем супротив семерых.
   А они прямо к нам направились. Главный перед нами встал, трое за спину зашли, остальные по бокам остановились. Прогнал я от себя думы невеселые и Эйнаров подарок из ножен потянул.
   – Погоди, – остановил меня Григорий. – Может, все миром сладится.
   Предводитель меж тем в столешницу руки упер и оглядел нас внимательно. На Григории его взгляд остановился.
   – Это он? – спросил он кого-то из своих.
   – Как будто он.
   – Как будто? – хмыкнул ромей.
   – Мир вам, – Григорий взгляд бесцеремонный выдержал. – Кого вы ищете, добрые люди?
   – Кажется, нашли уже, – усмехнулся предводитель. – Зовут тебя как?
   – Послушай, уважаемый, – сказал я. – Шли бы вы своей дорогой. Мы тут товарища поминаем. Не до ссор нам.
   – Заткнись, варвар! – гавкнул ромей, будто пес задиристый.
   – Вот видишь, – сказал я Григорию, – а ты говоришь, миром обойдется.
   – Как зовут тебя? – вновь повторил предводитель и на христианина вылупился.
   – Раб Божий Григорий.
   – Он, – сказал один из ромеев и в улыбке расплылся.
   – Веруешь ли ты, Григорий, в Святую апостольскую церковь? – сощурился предводитель.
   – Я верую в Господа нашего, – ответил черноризник смиренно.
   – Отвергаешь ли ты Сатану как врага людского? – не отставал ромей.
   – Чего ты пристал, словно банный лист? – подал голос Никифор. – Сказано тебе, что мы братья твои во Христе…
   – Ты мне не брат, еретик поганый! – оборвал его ромей.
   – Все! Надоело! – Встал я из-за стола и ромею высказал: – Мы из посольства русского, люди неприкасаемые. Коли не хотите беду на себя накликать, оставьте нас в покое.
   – Сидеть! – рявкнул предводитель, и те ромей, что сзади нас стояли, меня за руки ухватили и обратно на лавку посадили. – Не вмешивайся, варвар. Ты язычник, а у нас свои дела. Именем Иисуса Христа и церкви его! – выкрикнул он вдруг, из-под плаща меч короткий достал и Григорию в грудь вонзил. – Смерть еретикам!
   Всхрапнул черноризник и набок заваливаться начал. Ртом воздух хватает, словно рыба, на берег выброшенная.
   – А-а-а-а! – взревел Никифор.
   – За что, Даждьбоже?! – взмолился я, под стол нырнул, спиной в столешницу снизу уперся, на ногах поднялся, опрокинул на обидчиков яства и питие уже ненужное, меч выхватил.
   Заметил краем глаза, что ромей от прыти моей растерялся на миг, раскрытый передо мной стоит, и по самую рукоять клинок Эйнаров в живот ему воткнул.
   – А-а-а-а! – вопит жердяй, и нет страха в крике его, а только ненависть к убийцам учителя.
   Вцепился он в плащ одного из разбойников, на себя рванул. Тот равновесие потерял, через лавку под ноги остальным налетчикам полетел. А те уже мечи из ножен рвут. Еще мгновение, и мы рядом с Григорием ляжем. А меня такая злость обуяла, что мир тухнуть начал, словно лучина догорающая.
 
   И тут ко мне пришло то, что уже приходило однажды. Я тогда еще совсем малым был. Сцепились мы у стен Коростеня с Зеленей болярином шутейно. Старый спор докончить захотели. Но кровь молодая, кипучая, а язык порой всякого по глупости наговорить может. Чтоб меня раззадорить, супротивник мой о Любаве нехорошо отозвался. Не хотел оскорбить, но получилось так. И погасло все в моих глазах от обиды и злости. В себя пришел, когда меня Путята от горла Зеленина насилу оторвал. Так и теперь случилось…
 
   Вспышка яркая… лицо ромейское, в страхе перекошенное, из губы рассеченной кровь струей, а на моем кулаке царапина от зуба выбитого…
   Вспышка… хруст костей переломанных и вопль звериный…
   Вспышка… горячим и липким мне в лицо брызнуло, а глаза у вражины тухнут, и ему уже не важно, что вокруг делается…
   Вспышка… и кто-то к стене кулем отлетает…
   Вспышка… и на мне тяжестью неподъемной повисли, и Претич в самое ухо кричит:
   – Все, Добрын! Все! Кончилось!
   – Порву-у-у! – рычу, вырываюсь из хватки, а сам в толк взять не могу, откуда здесь боярин взялся.
   – Некого рвать! – он мне орет. – Успокойся!
   Вздохнул… выдохнул…
   В голове проясняться стало.
   – Как ты здесь? – я Претичу.
   – Нас хозяин харчевни позвал, – он мне отвечает. – Отпустите его, – велел он гридням.
   – Драться не будешь больше? – спросил один из державших меня воинов.
   – Не буду, – сказал я устало. – Своих не бью.
   – Ага, – сказала ратник. – Не бьешь, – и шишку на лбу потер.
   – Извини, – я ему.
   – Небось, жив буду, – горько усмехнулся он и добавил: – А вот им меньше повезло.
   Глянул я – харчевня вся кровью забрызгана, посредине лужа большая, а в ней ухо отрубленное лежит. И все семеро разбойников никуда не делись. Среди обломков столов и лавок переломанных покой нашли. А хозяин харчевни, иудей крещеный, в уголочке сидит и плачет.