Наседал молодой каган, но и старый князь отступать не собирался. Ловко от нападок отбивался, от ударов уходил и сам в ответ огрызался зло. Бились поединщики, плели затейливые кружева, друг друга перехитрить и запутать старались, то сходились, будто два кречета в небушке, то откатывались, как волна от бережка, и казалось, что не люди, а сами боги извечный спор меж собой наконец-то разрешить намерились – Перун с Даждьбогом на поле ратном сошлись.
   Следил я за сечей, глаз с бойцов не спускал. За отца сердцем болел, и умению Святослава должное отдавал, а сам все не мог от странного чувства отделаться: казалось мне почему-то, что все это неверно.
   Неправильно как-то.
   Несправедливо.
   Гнал я от себя эти мысли и все никак в толк взять не мог – отчего они у меня в голове появились?
   Но тут такое случилось, что не до глупостей всяческих стало.
   Оступился отец, нога его калечная подвела, раскрылся всего на единый миг, и этого Святославу оказалось достаточно. Вспорол каганов клинок защиту князя Древлянского, и вошло холодное жало отцу в грудь. Застонал он, меч свой наотмашь пустил, но успел каган руку отдернуть, и лишь воздух отточенное железо рассекло, да кровь из глубокой раны в лицо супостату брызнула.
   – Батюшка!
   Выпал меч из ослабевшей руки, в землю вонзился и закачался, словно былинка на ветру.
   А потом все словно в тумане.
   Последние слова отца:
   – Теперь твой черед, сынко, за честь нашу поруганную мстить… долг на тебе… обещай мне гнездо варяжское под корень вывести… слово дай… слово… – и красная пена на мертвых губах.
   – Обещаю…
   Растерянный взгляд Святослава…
   Струйка крови, стекающая по клинку моего меча…
   – Не по Прави это! – Алдан с перебитой рукой по земле катается, а я стяг с ненавистным соколом ногами топчу…
   Ратники древлянские из леска прибрежного выскочили, ряды вражьего войска сминать начали.
   – Отомстим за смерть князя нашего!
   – Бей! – это Зеленя в засаде не усидел да с тысячей своей в правое крыло неприятеля врезался…
 
   Потом был Киев. И холодный осенний дождь. И бревно, подвешенное к покрытой хворостом шестиколесной станине. Оно раскачивалось на тяжелых цепях и медленно ползло к воротам града, а мы все толкали и толкали его на гору, упираясь в скользкую от размокшей глины дорогу.
   Мы ждали обстрела, опасливо прятались под хворостяной крышей станины и молили Даждьбога об удаче. Но почему-то в нас никто не стрелял. То ли у нерадивых лучников от дождя отсырели луки, то ли они просто ждали, когда мы подтянем таран поближе.
   До Киева оставалось всего несколько шагов, когда крепкие ворота града начали отворяться.
   – Вылазка! – завопил Оскол, и Дивлян отвесил ему звонкую затрещину, чтобы зазря не нагонял страх.
   – Изготовиться! – велел я ратникам.
   Ощетинились копьями.
   Ждем.
   – А дядька Путята успеет ли на подмогу? – спокойно спросил меня Дивлян.
   – Успеет, – отвечаю, а сам все от ворот взгляд отвести не могу.
   Медленно створка отходит в сторону. Никак не разглядеть, что там киевляне затевают. Лазутчики говорили, что из служилых в граде лишь гридни остались, холопов сотни полторы да посадские с домочадцами за стенами укрылись. Неужто Претич отважится на нас попереть? Или соврали доглядчики? В засаду заманили? Выскочат сейчас конники, и тогда нам несдобровать. Не подоспеет Путята, так совсем худо будет.
   Ждем.
   Тяжелы дубовые притворы, не сразу и отворишь. И хочется, чтоб они скорее раскрылись, ведь неизвестность страшнее Пекла, и колется – ну, как Путята и вправду замешкается.
   – Может, нам самим ударить? – говорит Оскол и вновь от Дивляна по загривку получает.
   – А ведь малец прав, – говорю я и чую, как злость во мне закипает. – Чего это мы отсиживаться будем? Таран катили, чтоб ворота разбить, а они, вон, сами растворяются. Ну-ка, братцы, дружно…
   Побросали ратники копья в грязь – с ними обороняться хорошо, а в нападении обуза – за мечи и топоры схватились. А я щит за спину закинул да Эйнаров подарок над собой поднял.
   – Вперед! – кричу и к воротам бросаюсь.
   Спешу. Стараюсь с дыхания не сбиться. Слышу, как за спиной соратники мои тяжело дышат. А прореха между притворами все шире, уже и людей разглядеть в ней можно. Замахиваюсь я, чтобы первого, кто на пути попадется, рубануть, но так с поднятым мечом и остаюсь.
   Вовсе не ратники ворота отворили.
   – Добрыня!
   – Глушила! Кветан!
   А молотобоец с конюхом стоят и на меня смотрят зло, а из-за их спин другие люди поглядывают. И нет ни страха, ни радости на их лицах.
   – Как же вы? – спрашиваю и меч в ножны прячу.
   – Уходи, откуда пришел, – Глушила в ответ и молот с плеча снял.
   – Пропустите в град, – говорю я. – От посадских я зла не имел и холопов трогать не буду. Сам ярмо носил и знаю, что они люди подневольные. Мне варяжка нужна.
   – Мы тебе ни Ольги, ни Киева не отдадим, – Кветан мне прямо в глаза взглянул, и я понял, что от своих слов он не отступится.
   – Зачем вам за варяжку голову класть? Она же, как лампада христианская, – не светит и не греет, только чад один.
   – Наша она, – ответил молотобоец. – И город этот наш. Уходи, Добрыня, не доводи до смертоубийства.
   Я ему сказать хотел, что не враги мы, что у него у самого жена из древлян, что Кветану вольную дам и коней пожалую, что при мне киевляне лучше прежнего заживут… не успел. Со свистом, рассекая воздух, пролетело надо мной копье и вонзилось Глушиле в грудь. Выронил свой молот великан, но на ногах устоял. Из груди копье выдернул, словно щепку, древко сломал и в меня швырнул. Прохрипел:
   – Будь ты проклят, Добрын! – К своим повернулся: – Перун с нами! Бей вражин… – и только после этого неуклюже осел под ноги конюшему.
   – Бей!
   Я едва успел меч из ножен выхватить. Ближнего киевлянина на клинок поймал, второму по ноге рубанул, и тут за спиной раздалось:
   – Даждьбоже милостивый, подсоби! – Это Путята нам на подмогу успел.
   Уже потом, когда мы прорубались к терему, я спросил у Дивляна:
   – Кто копье кинул?
   – Я видел, что Оскол копье у тарана не бросил, а с собой прихватил, – крикнул в ответ Дивлян.
   – Где он?
   – Нет его больше. Еще у ворот зарубили.
   – Жалко, – сказал я.
   Вот только кого мне было жалко в тот миг?
   Оскола?
   Глушилу?
   Кветана?
   Или самого себя?
   Но терзаться в раздумьях было недосуг. Сеча на майдане вышла жестокая. Порой казалось, что не одолеть нам защитников града, настолько яростно они сопротивлялись. Все же нам удалось оттеснить киевлян к самому крыльцу княжеского терема. Тут на нас гридни обрушились. Понял я, что Претич в бой последние силы бросил. У этих кроме отваги еще и умение было немалое. Я с трудом успевал отбивать их ловкие наскоки. И несдобровать бы мне, да рядом Зеленя с Путятой оказались. Дважды боляре меня от неминучей гибели прикрыли. Первый раз, когда я об убитого споткнулся и, падая, чуть на копье не напоролся, но вовремя Путята его перехватить сумел. А второй раз, когда от усталости замешкался и едва топор в спину не получил.
   – Добрыня! Смотри! – крикнул Зеленя, подцепил гридня за ногу и навзничь его опрокинул.
   – Благодар от меня, болярин! – выдохнул я и лежащего воина мечом ткнул.
   Взглянул мельком ему в лицо – знакомый вроде. Точно. Мы же вместе когда-то Ольгу на днепровском берегу от лихоимцев обороняли. Потом в Царь-городе он меня в харчевне в чувство приводил, а я в беспамятстве ему шишку на лбу набил. А позже он был готов костьми лечь, лишь бы меня василису не отдать. И вот теперь…
   Как же звали его?
   Не помню…
   – Именем Перуна Громовержца! Прекратить! – зычный голос ведуна Звенемира перекрыл звон оружия.
   Обернулся я на этот окрик. Ведун на ступенях крыльца стоит, а рядом с ним послухи и младшие ведуны сгрудились. Все при оружии, словно не Боговы люди, а ратники. У ведуна волосы от дождя слиплись, мокрыми патлами седые усы обвисли, одежа на нем в пятнах кровавых, в одной руке посох с молнией, а в другой голова Претича отрубленная.
   – Княгиня Ольга от власти отказывается, – сказал ведун. – Добрыну Древлянскому стремя целует и велит подданным своим оружие сложить. Властью, данной мне Покровителем, объявляю мир! – И высоко голову боярина поднял да посохом о доски крыльца стукнул.
   – Измена! – крикнул молодой гридень, на ведуна бросился, но тут же захрипел и упал с перерезанным горлом на ступени, а один из младших ведунов нож о портки вытер.
   И вдруг кончилось все. Побросали горожане оружие, на колени попадали и головы перед нами склонили.
   – Именем Перуна Громовержца! – Звенемир голову от себя отшвырнул, спустился с крыльца, встал передо мной и до земли поклонился. – Добрын, сын Мала, город твой!
   – Ольга где? – тихо спросил я старика.
   – В опочивальне мы ее заперли. Там она будет участи своей ожидать.
   – Хорошо, – кивнул я.
   Поднялся на три ступени, побоище оглядел.
   – Всех, кто дрался со мной, – сказал народу, – отблагодарю. Всех, кто дрался против меня, – прощаю!
   – Да будет так! – провозгласил Звенемир и в третий раз ударил посохом.
   Тишина повисла над градом, только падала с неба холодная вода, смывая со ступеней пролитую кровь, да где-то в вышине тревожно граяли вороны.
 
   Душно в горнице, как в бане прогретой. Не пожалели дров истопники, поусердствовали. Осень за окнами, а они печи разожгли, будто на дворе стужа лютая. Жарко. Пот по спине ручьем бежит, крупные капли на лбу проступили, но я терплю да в шубу рысью кутаюсь. Лихоманка меня ныне одолела, с утра морозом пробрала, вот и попросил истопников, чтобы расстарались.
   В голове шумит и во рту паскудно, хочется в постель забраться и поспать всласть, но не получается. Дел невпроворот, вот и креплюсь из последних сил.
   А тут еще сестренка над душой стоит и корит меня безжалостно.
   – Нельзя так, Добрыня. Нельзя, – ругается Малушка. – И откуда в тебе жестокосердие такое? Разве не будет тебя совесть мучить? Разве сможешь ты с тяжестью душевной дальше жить? На тебе и так крови столько, что вовек не отмыться, зачем же еще…
   – Грех на душу принимать?! – перебил я ее. – Совсем тебе варяжка голову задурила баснями христианскими.
   – Когда-то ты ее по имени величал, – усмехнулась Малушка. – Небось, хороша была, если в Вышгороде ты из ее постели вылезать не хотел.
   – Не тебе меня судить, – разозлился я.
   – Конечно, не мне, – согласилась она, а потом добавила: – Святослава не пожалел, хоть и знал, что люблю его. Сыновей кагановых в свинопасы определил, мне их забрать не позволил. Свенельда из Руси выгнал, оттого Дарена совсем душой заболела – ходит по посадам простоволосая да на людей кидается. Всех христиан в городе перебил, друзей не пожалел, а теперь еще и с полюбовницей бывшей такое сотворить хочешь. Кобелина ты неблагодарный. Потому от тебя Любава и отказалась, что неведомы тебе больше ни сострадание, ни любовь. Не захотела в Киев приезжать, сколько ты ее ни звал. Знает она, что от ее Добрыни ничего не осталось. Только злоба одна да ненависть беспощадная.
   В самое сердце меня сестра ужалила. Знала, куда бить, вот и вдарила туда, где больнее всего.
   – Замолчи! – замахнулся я на сестру и зашелся в кашле.
   – А ты не сдерживайся, – рассмеялась она. – Ударь меня, да покрепче, авось полегчает.
   – Как же ты не поймешь… я отцу обещал… долг на мне… обязан я желание почившего родителя исполнить… так Правь велит… – И снова безжалостный кашель сдавил грудь.
   – А если бы он перед смертью тебе велел луну достать, ты бы на небушко полез?
   – Эй! Кто-нибудь! – позвал я, как только откашлялся, и тотчас в горнице появился Дивлян.
   – Звал, Великий князь? – поклонился он.
   – Отведи княжну в ее светелку, – велел я. – Запри и никуда от дверей не отходи. Головой за неё отвечаешь.
   – Слушаюсь, Великий князь.
   – Дурак ты, Добрыня, – сказала Малуша. – И себе, и другим жизнь искорежил, а ради чего, Великий князь? – Взглянула она на меня презрительно, к Дивляну повернулась: – Пошли, что ли? – и вон вышла.
   – Звенемир передать велел, что у них все готово, – поспешно проговорил отрок. – Тебя только на капище дожидаются.
   – Сейчас иду, – ответил я, с трудом поднялся и закутался в шубу.
 
   Синевой отливает в руке Звенемира нож острый, медленно и величаво обходит ведун каменную краду у подножия кумира. Сурово поглядывает деревянный Перун на людей своих. Отливают золотом длинные усы Бога, искусно вырезанные старыми умельцами в незапамятные времена. Сколько лет стоит истукан здесь? Теперь уже и не помнит никто. Кажется порой, что еще в день сотворения мира был поставлен этот кумир. Много разного он повидал за долгий век. Разные жертвы приносили люди Покровителю своему, но такой жертвы, как ныне ему уготовили, давно не получал Громовержец.
   Обходит посолонь краду ведун, кощун торжественный тянет, славит Бога своего, а послухи ему подпевают. Народ вокруг притих, они же такого еще не видели. А я в сторонке сижу, в шубу кутаюсь, а все одно согреться никак не могу и лишь о том мечтаю, чтобы все это закончилось поскорей.
   Завершил Звенемир свое шествие, возле меня остановился, земной поклон отвесил и сказал громко, чтобы все слышали:
   – Дозволь, Великий князь, действо начать?
   – Погоди, – говорю я ему, с трудом превеликим с сиденья своего поднимаюсь и к краде подхожу. – Зачем тебе все это? – говорю тихонько. – Прими то, что Доля тебе уготовила. Отринь чужое, славь Сварога, поклонись Перуну, и Даждьбог тебе за то жизнь дарует.
   – Помнишь, – так же тихо отвечает мне Ольга, – как дулебы Андрея мучили? Они тоже от него отречения требовали. Неужто ты думаешь, что у меня стойкости не хватит? Баба я. А мы, бабы, такое стерпеть можем, что вам, мужикам, и не снилось. Прощаю я тебе все, что ты мне во зло сотворил. И за сына прощаю, и за внуков своих, и за честь поруганную на тебя не сержусь. Молиться за тебя буду, а теперь уйди от меня. Дай ко встрече с Господом моим подготовиться.
   Отошел я от крады, еще раз взглянул на привязанную к холодным камням Ольгу, вздохнул тяжко. Подумал:
   «Эх, отец. Зачем же ты с меня слово перед кончиной своей взял, что исполню я последнее желание твое?»
   Потом ведуну кивнул:
   – Приступай к действу, – и отвернулся.
   Вновь запели кощун послухи. Просили Громовержца принять жертву особую. Требу о даровании мира ему возносили. А я глаза зажмурил покрепче, зубы сжал и уши ладонями закрыл. Но даже так мне чудилось, что я слышу молитву Ольги.
   – Отче наш, сущий на небесах…
   – Не-е-е-е-ет!..
 
   – Не-е-е-е-ет! – кричал я.
   – Ты чего? Ты чего, Добрыня? – Гостомысл испуганно уставился на меня.
   – А?.. Что?.. – я с трудом вырывался из своего кошмара…
   Осознал, что сумел это сделать, и немного успокоился.
   – Сон это… сон… – и удивился тому, что вновь могу говорить. – Долго я спал?
   – Ты и не спал вовсе, – пожал плечами ведун. – Мы обряд очищения начали, а ты посидел немного у Алатарь-камня да вдруг закричал сильно.
   – А остальные где?
   – Здесь мы, Добрын, – услышал я из темноты скрипучий голос Криви.
   Тут чуть поодаль конь заржал, видно, надоело ему в приспособе стоять, и я понял, что совсем в себя пришел. Темень ночная, бор заповедный, поляна с Алатырь-камушком посредине, я на валуне сижу, рядом со мной ведун Гостомысл, а остальные люди Боговы вокруг стоят. Значит, не было ни боя на берегу Ирпеня, ни сечи жестокой на майдане киевском, ни кровавого жертвоприношения Перуну.
   Или было?
   – Звенемир, – позвал я.
   – Что?
   – Ты ритуал Великой жертвы знаешь?
   – Послухом я был, юнцом неразумным, когда в последний раз человеком Перуну жертвовали, – ответил Звенемир. – Потом корогод решил, что негоже жизнь у людей ради Божьей радости отбирать.
   – Это еще при Нискине, деде твоем, было, – пояснил Гостомысл.
   – А сейчас провести смог бы? – спросил я у старого ведуна.
   – Говорят же тебе, запрет корогод наложил…
   – А если бы запрет сняли?
   – Отчего же не смочь? – сказал Звенемир. – Мается Громовержец без людской кровушки, – и вздохнул тяжко, словно это он сам без жертвы человеческой чахнет. – Древляне-то вон Игоря в честь Даждьбога своего казнили.
   – Так на то мы особое дозволение дали, – подал голос Светозар. – Каган ваш все законы Прави нарушил, тому Гостомысл доказательства предъявил. Ты же сам свой голос за оправдание казни подал. Так ведь?
   – Конечно, – кивнул Звенемир да глаза в сторону отвел.
   – Зачем тебе это? – спросил меня Кривя.
   – Так. Ничего… – ответил я.
   – Ну, а если так, – сказал Гостомысл и бороду огладил, – тогда настала пора и нам с тобой, Добрыня, поговорить. Мы же не просто так тебя на корогод вызвали.
   – Это я догадался.
   – Вот и славно, – ведун кивнул одному из ведунов: – Белояр, ты человек Велеса Премудрого, так тебе и речи вести.
   Вышел вперед молодой волхв, один из тех, что коня норовистого сдерживал да привязывал, поклонился на четыре стороны, а пятый поклон мне отвесил.
   – Слово дай, Добрын, что сказанное здесь ты никому не передашь. Ни близкие, ни далекие, ни друзья, ни враги ничего не узнают. Ни на хмельном пиру, ни под пыткой жестокой, ни на любовном ложе ты тайну не выдашь, – сказал строго Белояр.
   – И эти от меня Слова требуют, – подумал я и невольно поежился, но вслух сказал: – Еще никто меня в болтливости не обвинил. Клятв я никаких давать не буду. Коли поверите – хорошо, а не поверите, так то дело ваше.
   Смутился молодой ведун, на Гостомысла растерянно взглянул. Тот улыбнулся одобрительно и Белояру кивнул:
   – Я Добрыню от младых ногтей знаю. Ты не сомневайся зазря, то, что ему в уши влетело, там навеки и останется.
   – Истинно сказал, – подтвердил слова старика Звенемир.
   Вот уж от кого я поддержки не ожидал, так это от ведуна Перунова. Выходит, что не все я в Звенемире до конца понял. Что ж, в другой раз умнее буду.
   – Хорошо, – согласился Белояр и вновь ко мне повернулся: – Коли наставник за тебя поруку дает, а ведун Киевский с ним соглашается, то и мы тебе верить станем.
   Помолчал он немного, на костер, что у Алатырь-камушка ярко пылал, поглядел, с мыслями собрался, а потом глаза к небу ночному поднял и заговорил, как по писаному:
   – Многое в Ведах о жизни человека и мира рассказано. Про хорошее и плохое, про праведное и лживое, про доброе и злое. Многое Премудрый Вeлес прародителю[99] нашему поведал – о том, что было, когда ни богов, ни людей еще и в помине не было. О том, как Сварог-Кузнец по наущению самого Рода вселенную создавал, как бил он молотом своим вот по этому Алатырь-камушку, только искры из-под молота его брызгали, да чад с гарью от Огня Сварожьего по миру дымом расплывался. И те искры, что вверх летели, превращались в звезды красивые, а те, что на землю падали, волотами-великанами оборачивались, а из чада и гари тьма непроглядная образовалась. И накрыла тьма-тьмущая все вокруг, и в ней Чернобог зародился, а вместе с ним во вселенную Навь пришла. И смешалось все – верх с низом перепутался, правое стало левым, а правда кривдой обернулась. Разве могло такое Белобогу-Сварогу понравиться? Разве мог он мир на растерзание Чернобогу отдать? Создал он себе воевод-помощников, младших богов: Перуна и Даждьбога, Макошь и Стрибога, Ярилу и Хорса Пресветлого, и на Навь войною пошел. Но Чернобог его силой несметной, войском дасу-демонов встретил, воеводой у него Кощей, а советчиком Змей-Ящер, у которого два языка, и оба лживые. И грянула битва, и вечность целую Белобог с Чернобогом бились, пока не поняли, что друг друга им не одолеть. Тогда Сварог любовь из естества своего достал, все доброе, что было в молодом мире, собрал и Ладу явил. А Чернобог, сколько ни тужился, лишь смерть-Марену создать смог. Только любовь сильнее смерти оказалась, даже в Маренино черное сердце она проникла. Влюбилась смерть в Даждьбога и ничего поделать с этим не смогла. Ведь Даждьбог дает, а Марена лишь отбирать может, как же им вместе быть возможно? От любви этой смерть силы лишилась, и Чернобогу не помощницей, а обузой стала. И праздновать бы Белобогу победу, но Ящер треклятый все испортил. Одним своим лживым языком он Перуна соблазнил, страсть к жене Даждьбоговой, Майе Златогорке, внушил. И стали братья врагами лютыми, и согласия меж ними по сию пору нет. А другим языком волотам нашептал, что они сутью своей равны богам, что над ними воеводами поставлены. И взбунтовались волоты, искры Сварожьи от себя отринули да на сторону Чернобога переметнулись. Вновь силы равными стали, и пуще прежнего битва разгорелась. И не видно было этой сече конца, и пали бы в ней Белобог с Чернобогом, ибо никто из них в побежденных ходить не хотел, но не допустил этого Род. Не мог он на ту или иную сторону стать, ведь и Сварог и Чернобог, и Марена с Ладой, и все, что во вселенной и за ее пределами, – все это он сам и есть. Тогда он Птицу Сва-Матерь Сущего на битву послал. Махнула та крылом и развела бойцов по разные стороны.
   И еще Велес Премудрый Богумиру поведал, как Птица Сва яичко снесла, как возникла Явь и от Нави гранью тонкой, скорлупкой хрупкой отгородилась, как Лада любовью ту Явь наполнила, как от любви великой живность в мире появилась и первый человек родился. Как Создатель с Ладой-Любовью в людские души вложили искры, волотами отринутые. Как холили и лелеяли Дед с Бабой создания свои, как расплодились люди и землю-матушку заселили, как один род от другого отделяться стал, а чтобы меж родами распри не случилось, дали людям Сварог с Ладой покровителей, младших богов: древлянам – Даждьбога, полянам – Перуна, славенам – Хорса…
   – И потому зовемся мы все внуками Сварожьими и славим Покровителей, ибо младшие боги нам за родителей, а сами они дети Сварога и Лады, которые нам Дедом и Бабой доводятся, – перебил я Белояра. – Это мне бабушка еще в детстве рассказывала, а потом, когда я послухом в Коростене ходил, Гостомысл объяснял.
   – Смотри-ка, – улыбнулся мой старый наставник, – помнит науку.
   – И ради этого вы меня сюда звали? Хотели проверить, не потерял ли я память, не забыл ли, откуда в мир наши предки пришли?
   – Ты погоди, Добрыня, – спокойно сказал мне Белояр. – Лучше до конца выслушай.
   – Костер вот-вот догорит, – усмехнулся я. – В потемках сидеть будем?
   – Не догорит, – сказал Кривя да на костерок подул.
   Взметнулось пламя, словно сушняка да соломы на угли подбросили, осветилась поляна вокруг Алатырь-камня, увидел я, что конь белый у коновязи своей притих и во сне с ноги на ногу переминается, а ведуны по-прежнему стоят ровным колом вокруг, и взгляды их на меня устремлены. Стыдно мне стало за дерзость свою, неуютно на валуне холодном. Попытался я встать, но Гостомысл мне руку на плечо положил да на месте удержал.
   – Про прошлое ты знаешь, – словно не заметил моей издевки Белояр и продолжил неторопливо: – А теперь узнать должен, что и про настоящее, и про будущее Велес прародителю поведал. А вот о том, что он ему рассказал, лишь корогод знает, да дальше этого круга не выпускает.
   – Что же такого ужасного Учитель Мудрости прародителю нашему открыл, что знание это ведуны в тайне держат?
   – Скажи ему, Белояр, скажи, – новгородский волхв Светозар вперед подался.
   – Скажи, Белояр, – эхом отозвался круг ведунов.
   Ветер зашумел в вершинах деревьев, затрещал валежиной костер и искрами в небо рванул, чуткий конь ото сна очнулся и заржал тревожно, словно чуя беду, и где-то далеко-далеко так неожиданно и тоскливо завыл одинокий волк.
   – Вот что Велес Богумиру рассказал, – я невольно вздрогнул от тихого голоса Белояра. – Зеленеет береза молодым побегом, а спустя время листва с нее опадает, рождается день и гаснет зарей, лето травами расцветает, а зима стужей суровой разнотравье губит. Человек рождается, живет, а потом умирает, и все в этом мире имеет свое начало и свой конец. А значит, и сам мир кончиться может. – Замолчал ведун, на меня посмотрел внимательно, точно хотел убедиться, что я его слова правильно понял, потом на стариков оглянулся и, наконец, сказал: – И по всем приметам выходит, что конец его близок, и День Сварогов к закату клонится. Скорлупа Мирового яичка уже едва сдерживает натиск несметных полчищ дасу-демонов, а властелин их, Чернобог, когти вострые точит. Не дадено ему Родом воли снаружи скорлупу рушить, но терпения у повелителя Тьмы на целую вечность хватит, тем более что ожидать ему недолго осталось. Все меньше люди почитают покровителей, все реже жертвами подсобляют, законы Прави для них уже ничего не значат, больше они о выгоде, чем о чести, пекутся. Слабеет власть Сварога над миром и народом, устал Вышний опекать творение свое. Чует Навь, что боги светлые силу теряют, что вскорости им покой понадобится, чтобы мощь за века истраченную восполнить. А Чернобог меж тем силу копит и лишь одного дожидается – когда кто-нибудь из смертных заветы пращуров позабудет, Сварога предаст и скорлупу Мирового яйца изнутри проклюнет…