– Это моя женщина, – говорить было больно, но разбитые губы помогали скрыть мой совсем не хазарский выговор.
   – Ты не злись, – ответил печенег. – Вот поправишься, тогда и решим, как быть.
   Я не смог сдержать стона от досады и боли.
   – И за побои ты не переживай, – между тем продолжал хан, – наши кудесники не хуже хазарских будут. Они тебя быстро на ноги поднимут. Раны твои заживут, а я в довесок еще одежду тебе и добра отмерю, ты только зла на людей моих не держи. Кагану Иосифу об этой нечаянной ошибке не докладывай, – поклонился он мне.
   – Только женщину мне вернешь, – упрямо повторил я.
   – Да нет у меня власти над дурой старой, – зло сказал хан и кулаком об ладонь вдарил. – Вот приедет на праздник, так ты сам с ней договаривайся. А пока тебе поправляться нужно, – и свистнул тихонько.
   Тут же в шатер девки черноволосые вбежали, точно собачонки на хозяйский зов. С бережением меня под руки со шкур подняли и вон повели.
 
14 июля 954 г.
 
   Солнце от окоема оторвалось, подниматься в небушко стало, жаркий день всему живому посулило, и тут призывно над степью трубы заревели. Диковинные дудки у печенегов, в виде зверей чудных сделаны. Стараются гудошники, всю силу в звонкую медь вкладывают. Раздувают щеки, пыжатся, а кажется, что это звери удивительные ревут.
   Выставили повозки свои огромные печенеги в корогод, так, что посредине широкий майдан образовался. Шумит народ степной, суетится, к торжеству готовится. Середину лета отметить хочет. Праздновать собрались печенеги ночь полнолуния. Праздник богини Мон – так они это называют.
   Место для торжества красивое выбрали, меж невысоких курганов стогнь ровный, как стол. Чуть поодаль речка-невеличка протекает, а за ней даль беспредельная открывается. И веришь невольно, что степь, словно Океян-Море, ни конца, ни края не имеет.
   Сами люди-кони на холмах расположились, а на майдане ристание устроили. На одном из холмов баба каменная на мир пустыми глазницами вытаращилась, возле нее под бунчуком родовым Куря на расшитом ковре, на подушках мягких расселся и меня возле себя усадил. Сзади нас приближенные хана стоят, здесь ишханы[31] кичливые, воеводы ханские и те лекари, что меня от ран исцеляли, и прислужники расторопные. Каждый жест, каждый взгляд повелителя своего ловят, во всем нам угодить стараются. Корчаги с хмельным нам подносят, блюда с мясом вареным подсовывают. Кур-хан на них строго поглядывает, а мне улыбается: дескать, вот какую я тебе честь оказываю, сидишь со мной рядом, ешь и пьешь то же, что повелитель степной.
   Несмотря на жару, хан в шубу соболиную укутался, саблей дорогой перепоясался, на голове шапка бобровая. Из-под шапки космы торчат, в ухе серьга золотая с камнем драгоценным. Камешек невзрачный с каплей водяной схож, но, когда солнечный луч на него попадает, вспыхивает камень яркой искрой, даже глазам больно становится. Дорогая серьга, не чета моей, однако я свою ни на какие другие не променяю. Память в моей серьге запрятана о человеке хорошем, о Торбьерне, сыне Вивеля, о хевденге варяжском, который мне за спасение жизни своей в благодар ее подарил.
   А у печенежского хана борода в косички мелкие заплетена, на шее цепь серебряная с золотой бляхой висит. Сидит, пыхтит, парится. Я бы в одеже такой уже давно бы сопрел, а он ничего, только шелковой утиркой пот со лба смахивает.
   А мне жарко. Припекает солнышко. Ветерок хоть и обдувает, но прохлады не приносит, только с бунчуком ханским играется да стяг родовой треплет.
   Ветер на бунчуке хвосты волчьи развевает, бубенцами медными позвякивает, трубы ревут, народ галдит, кони ржут, овцы блеют – вот тебе и музыка. И над всем этим многозвучием реет стяг печенежский, словно небо, лазоревый, а на стяге змей крылатый парит.
   – Видишь, хазарин, красота-то какая?! – сказал мне печенег, а у самого, смотрю, глаз радостью светится.
   – Красиво, – кивнул я в ответ и из рога турьего напитка пенного отхлебнул.
   В голове сразу яснее стало. Не крепкий напиток, печенеги его из кобыльего молока сбраживают. Почти как сурья нагла получается, только они мед в молоко не кладут, потому кислый он. Но ничего. Просветляет.
   – А чего дальше-то будет? – спросил я Курю.
   – Помнишь, хазарин, – пихнул меня в бок хан, – я тебе обещал, что твои обидчики строго наказаны будут? Вот и приспел тот день, когда обещание свое исполнить пора пришла.
   – Что ты сделаешь с ними? – Я от тычка поморщился, ребра ладонью потер.
   – На восходе луны их удавят, а в утробы набьют свежей травы, чтобы богиня Мон посчитала их не за людей, а за баранов безмозглых, и не пустила этих дураков в свои прохладные чертоги. – Хан огладил пышные, блестящие от бараньего сала волосы. – А пока баранину ешь и вместе с нами радуйся. Ну-ка, подставляй-ка рог, я тебе еще бузы подолью.
   Подхватил он корчагу, бузы мне плеснул, а потом сплюнул по обыкновению и сам к корчаге приложился.
   – Погоди, – сказал я ему. – Может, не стоит воинов убивать? Раны мои зажили, злость прошла. И потом, они же не знали, что у меня грамота охранная, да и сам я…
   – Неужто прощаешь? – уставился на меня Куря.
   – Считай, что уже простил.
   – И кагану своему жаловаться на нас не будешь?
   – Не буду.
   – Быть посему! – обрадовался печенег. – Пусть живут.
   Поманил он рукой одного из приближенных, шепнул ему на ухо, тот закивал и прочь побежал ханское приказание исполнять. Значит, не шутил Куря, когда говорил, что ради меня своих воинов казни лютой придать собирается. А я вздохнул облегченно, значит, не будет на мне чужой крови.
   – Ты еще обещал, – взглянул я на печенега, – что ныне я женщину свою увижу.
   – Увидишь, – кивнул хан и корчагу в сторонку отставил. – Должна Дева Ночи к восходу луны пожаловать, а пока пора праздник начинать. Эй, – обернулся он к воину, что бунчук ханский придерживал. – Давай!
   Тот глаза прикрыл, полной грудью вздохнул да вдруг как завопит. Перекричал и людей, и коней, и дудки медные, и сразу стихло все. А Куря с места поднялся, саблей взмахнул, заговорил что-то громко, руками замахал, ногой притопнул и трижды на землю сплюнул – чуть в меня не попал.
   Радостными криками народ степной слова его встретил и не смолкал, пока Кур-хан на место не сел.
   – Теперь настоящий праздник начнется, видишь, – ухватился он ручищей за полу шубы и потряс мехом дорогим перед моим носом, – сколько я подарков для народа своего приготовил. Пусть каждый, от мала до велика, знает, что за смелость и ловкость свою без награды не останется, – подмигнул мне одноглазый, и от этого мне почему-то не по себе стало.
   Лишь сейчас я понял, зачем в такую жару Куря в меха убряхтался – и шапка, и шуба, и сабля драгоценная – это же благодар за победу в состязании. Интересно мне стало, а за что же он саблей одаривать будет?
   Вскорости случай мне представился узнать, за что такой богатый благодар полагается. А как узнал, то содрогнулся от ужаса.
   Но все это чуть позже случилось, а пока на майдан дудари вышли. Завыли трубы, завопили печенеги, в ладоши застучали, ногами затопали, заверещали громко. Праздник богини Мон начался.
   Вывели на середину барана белого, повалили на землю, ножом старейшина ему горло перепилил, брызнула кровь в блюдо большое. Баран даже не дернулся, смерть свою принял безропотно, и от этого мне на душе тошно стало. А блюдо это на наш курган вознесли и хану передали. Принял Кур-хан кровь жертвенную, блюдо над головой высоко поднял, подошел к бабе каменной, обмазал истукану лицо кровушкой горячей, а остатками подножие идола облил.
   – Это жертва духам степным, – сказал мне, когда на свое место сел, – чтобы пути и дороги наши удачными были. Чтобы кочевья наши скотом полнились. Чтобы дети наши здоровыми росли.
   – Пусть так и будет, – сказал я Куре, рог поднял и бузы из него отхлебнул.
   А на стогне уже новое представление разворачивается. Выволокли воины на середку девку черноволосую. На землю грубо бросили, одежонку с нее срывать начали. По одеже и по повадкам я в ней сразу печенежку признал. Эта-то чем провинилась?
   – Видишь, хазарин, – Кур-хан на стогнь кивнул, – эту мерзкую тварь? Это Хава, моя дочь. Решила она мою голову позором покрыть. Черной неблагодарностью мне за все хорошее отплатила.
   – Чего же она натворила такого, что ты ее на поругание обрек? – удивился я.
   – Мой язык отказывается называть тот ужасный проступок, который эта неразумная тварь совершила. Горе мое безмерно, и только смерть этой дряни позор с меня смыть сможет, – Куря к корчаге приложился и жадно пить начал, словно пытался свое несчастье бузой залить.
   – Ладно, – сказал он, утолив жажду. – Скажу тебе. Чтобы знал ты, как я посланнику кагана Хазарского доверяю. Хава с грязным рабом меня опозорила. Ноги перед презренным пленником раздвинула. У-у-у! – потряс он кулаком. – Сам бы удавил, но нельзя хану на свое семя руку подымать.
   – Как же это она?
   – Я ей поручил следить, чтобы пленники с голоду не передохли, нам за них в Кы-рыме[32] хорошую цену византийцы дают. Больше, чем в Булгаре, греки за живой товар платят. Вот и стараемся в целости их до рынков тавридских довести. А они вдруг помирать с голодухи вздумали. Пришлось баранов резать, похлебку варить, кормить этих презренных, чтобы до Сугдеи дошли. Видишь, мерзость какая случилась? И как они меж собой столковались? Полудохлый, а туда же… – всхлипнул хан и глаз рукавом вытер.
   И, точно сговорившись, приближенные ханские за нашими спинами выть принялись, стараясь показать Кур-хану, как они сочувствуют его горю.
   Удивился я порядкам печенежским. У нас-то наоборот. Радуются, когда холоп на местной бабе женится. Значит, после холопства своего домой не уйдет, на месте останется, а лишние рабочие руки никогда не помешают. Здесь же все не так, и такая любовь позорной считается.
   А хан глаз вытер и большой кус баранины в рот отправил. И все вокруг сразу вытье свое прекратили.
   – Пусть ее народ мой казнит, – сказал Куря спокойно. – У меня дочерей, словно кобылиц в табуне, не обеднею.
   Сорвали с Хавы одежду, голой на всеобщее презрение выставили. Печенеги вокруг смеются, пальцами в нее тыкают, слова обидные выкрикивают. Праздник у них, а девке – горе.
   – Что же с ней делать будут? – спросил я, самому жалко печенежку, но виду не показываю.
   – Кровь в ней моя течет, – прожевав, ответил Куря. – Ее проливать нельзя. Вон в той речушке утопят. А чтоб другим неповадно было такие гадости совершать, речку отныне Хавой звать будут, как память о позоре моем. Такой обычай у нас, хазарин.
   Рявкнул он на воинов, те девку схватили и к реке поволокли. Она упираться не стала, только на отца оглянулась, выкрикнула что-то презрительно и на гибель пошла. А на берегу ее уже всадник ждет, в одеждах желтых, с арканом в руке. Кат печенежский. Смертоубивец.
   К ногам ей камень привязали, конец аркана у конника взяли, петлю хитрую на шею Хаве накинули. Тронул кат коня, в воду его загнал, аркан рванул. Упала девка, захрипела. Поволокло ее в реку вслед за всадником. Поплыл конь, от воды зафыркал, а Хава в реку нырнула, только волосы ее черные по воде разлетелись. Но вскоре и их под воду затянуло. А кат до середки доплыл, поддернул аркан и из реки его вытянул. Над головой его поднял, а на конце петли-то и нет. Ликованием печенеги эту смерть встретили. Развернул кат коня, на берег выправил, спешился, к кургану нашему подбежал и аркан у подножия кинул. А на речной глади лишь пузыри побулькали и стихли. И все. Как до этого река сонно по степи воды свои несла, так и дальше нести будет.
   Река Хава[33].
   – Ну, вот, – сказал Куря, – с ослушницей по справедливости поступили, теперь за охальника приниматься пора, – и саблю свою драгоценную из-за пояса выпростал.
   Тут же к нему один из воевод подскочил. Отдал ему саблю хан и ко мне повернулся:
   – Коли мой воевода себя настоящим воином покажет, я ему эту саблю в дар за удаль отдам.
   – Хороший подарок, – согласился я и почувствовал, как сердце мое сжалось.
   Новую жертву я рассмотреть сумел. Парень молодой.
   Наш.
   Славянин.
   Богумиров потомок.
   Растянули его арканами, веревками обмотали. Словно чуча спеленатая, он посреди стогня столбом встал, лишь голова непокрытая из вервья торчит. А чтобы не упал он ненароком, его подпорками обтыкали.
   – Да не бойтесь вы, – крикнул он печенегам. – Не сбегу. Не велел Даждьбоже Пресветлый от всякой нечисти древлянину бегать.
   Похолодело у меня внутри, пальцы сами собой в кулаки сжались, от бессилия лишь зубы покрепче стиснул. Он не просто свой, он из древлян. Сородич мой. Даждьбога в час свой последний поминает. И хоть не знаю я по имени его, хоть лицо его мне не знакомо, но все одно чувство такое, будто брата моего единоутробного на казнь вражины вывели. А я сижу чурбаком нетесаным и поделать ничего не могу.
   «Что же делать мне? Что делать?!» – мысль шилом ржавым мозги мне дырявит, от обиды и злости кровь вот-вот закипит…
   – Смотри, хазарин, каких я рубак взращиваю, – показалось мне, что голос Кур-хана издалека доносится.
   – Чу! Чу! – Воевода уже верхом сидит, коню под бока пятками бьет, саблю над головой крутит.
   Скакнул конь вперед, потом поправился – иноходью пошел. А печенег заревел страшно:
   – Хур-р-р! – над степью разнеслось.
   – Хавушка моя любимая, – сказал спокойно обреченный, – ты меня еще немного подожди. Сейчас я… сейчас… к тебе…
   Сверкнул клинок, а я не выдержал. Зажмурился, чтоб не видеть, как сородича моего убивают.
   – Ай, молодец! – воскликнул хан, а вслед за ним остальные печенеги радостью изошли.
   Мне на миг почудилось, что от этих криков небеса разверзнутся, что я сейчас оглохну, а голова моя на куски разорвется.
   Пересилил себя.
   Открыл глаза.
   Тело, обезглавленное, на подпорках повисло, печенег коня осаживает, кто-то плясать пустился, а кто-то треух в небушко подбросил, поймал на лету и снова подбросил… Веселятся печенеги, ловкость воеводы своего нахваливают, а мне дурно от всего этого. Подкатился ком к горлу, еще чуть-чуть, и буза из меня наружу выливаться начнет.
   – Ты видел? – пихает меня Куря в плечо. – Ты видел, как он лихо его? С одного удара башку снес! Ай, молодец!
   Спешился воевода, к кургану нашему подошел. Гордость его переполняет, ишь, как подбородок задрал.
   Протянул убийца саблю хану, но тот отмахнулся:
   – Оставь себе, заслужил. Хороший клинок в хорошие руки отдаю…
   – Пусть тебе и суженой твоей в Светлом Ирие тепло и светло будет, – тихонько прошептал я, за убитого сородича требу Богам вознося. – Пусть вас больше ничто не разлучит.
   – Ты чего это там, хазарин?
   – Да вот хотел узнать, – я заставил себя взглянуть на хана, – много ли у тебя таких воинов?
   – Много, – кажется, еще немного, и печенег от самодовольства лопнет. – Каждый воин мой десятерых стоит.
   – А пленников много ли?
   – Было почти две тысячи, сейчас, правда, не больше тысячи осталось. Говорил же тебе: мор на них напал. Ничего, – ухмыльнулся Куря. – Если до Кы-рыма сотня доживет, уже я внакладе не останусь.
   «Ох, парень, – подумал я, глядя на то, как тело казненного со стогня убирают, – занесло тебя так далеко от бора родового. В чужом краю любовь свою нашел, а жизнь потерял», – а вслух Кур-хану сказал:
   – А чего это я никаких полонян не вижу?
   – А чего им здесь делать-то, – пожал плечами печенег. – Во-он там, за тем курганом, их воины мои стерегут.
   – Это правильно, – кивнул я и понял, что не прощу себе никогда, если чего-нибудь не придумаю, чтобы Куря без прибыли остался.
   Убрали старейшины с майдана следы недавних казней, и тут же сюда конники выехали. Кони под ними невысокие, но, по стати видать, крепкие, так и рвутся из-под всадников. Гривы у коньков длинные, а хвосты в косы заплетены. Осадили коней печенеги, ждут чего-то.
   Вот старик козленка-годка косматого на середку вытащил. Хану поклонился, потом народу. Затем козленка на ноги опустил, прокричал что-то, печенеги словам его засмеялись и в ладоши захлопали. А старец руки разжал да козленку по тощему крупу со всего маху ладонью влепил. Заблеяла животинка и прочь от старика бросилась.
   Ну а всадникам, видать, того и надобно. Сорвались их кони с места и за козленком понеслись. Старик едва успел с ристалища ноги унести, а то бы затоптали его. А козленок по стогню заметался, куда спрятаться – не знает. А к нему уже первый конник подлетает. Свесился с седла, хотел рогатого зацепить, но не тут-то было. Сиганул козлик в сторону, ни с чем всадника прыткого оставил. Второй конник тоже мимо пролетел и с досадой коня своего разворачивать начал, да и завалил ненароком.
   А козленок верещит, скачет, с ристалища улизнуть норовит, но конники его не выпускают. Гоняют бедолагу, схватить хотят.
   Наконец его один перехватить сумел, за ногу поддернул и на конька своего забросил.
   – Так его! – крикнул Куря и ко мне повернулся: – Ты заметил, как он его ловко?
   А на удачливого уже остальные налетели. Кто-то его по спине плеткой огрел, кто-то в конька его въехал, а кто-то козленку за рога уцепился да на себя потянул. Но и удачливый не сдается, от одних уклоняется, от других плеткой отмахивается, а козленка бедного ногами зажал и не отпускает.
   Рвут козла, а тот верещит, народ от возбуждения ревет, трубы воют, кони друг друга кусают – гвалт, смех, визг. Праздник богини Мон печенеги отмечают[34].
   Подивился я на всадников. Это какой же ловкостью и силой нужно обладать, как конем владеть, чтобы вот так, на скаку, животину подцепить, а потом еще в суматохе удержать суметь! Не зря печенегов «люди-кони» прозывают. Ох, не зря.
   А между тем козленка на куски разодрали. Кому-то нога, кому-то голова, а кому-то просто шкуры клок достался. Кони кровищей перемазались, сами всадники от усталости едва в седлах держатся, но довольные, словно битву великую выиграли.
   Тот, у кого голова козлиная оказалась, прямо к нам направился. У подножия кургана с коника соскочил, наверх взбежал, плюнул на ковер ханский, голову к ногам Кури кинул и на колени перед одноглазым бухнулся.
   Кур-хан сказал ему что-то одобрительно, а потом шапку бобровую снял и под всеобщее ликование ее на голову победителю напялил.
   А старейшины печенежские на майдан приспособы чудные вынесли. Десять треног в ряд выставили, а на каждой кольцо кованое. Пропустили сквозь эти кольца старейшины веревку, натянули туго и по ней треноги расставили. Одно кольцо от другого в трех шагах оказалось, а всего получилось двадцать семь шагов. От крайней треноги еще три шага отмерили и в землю шест воткнули. Тонкий шест, не шире моей руки будет. Веревку вынули, хану поклон отвесили и в сторонку отошли.
   Снова встал Куря со своего насиженного места, прогорланил начало нового состязания и обратно в подушки брякнулся.
   – Полюбуйся, хазарин, каковы у меня стрелки, – сказал мне и громко бузой рыгнул, вытер бороду и снова к корчаге приложился.
   А на майдан уже три воина с луками короткими вышли и давай меж колец выплясывать. Народ вокруг притих, только трубы танцорам подвывают, да собаки отчего-то вой подняли.
   – Видишь, – мне хан пояснил, – они ветер заговаривают. Просят его, чтоб он им подмогу оказал.
   – А дальше-то что? – спросил я.
   – Так ведь через кольца стрелять будут, чтоб стрела сквозь пролетела да в шест воткнулась. А чего это у тебя глаза заблестели? – нагнулся он ко мне. – Или тоже в стрельбе силен?
   – Когда-то неплохо у меня получалось, – кивнул я и почуял, что пора за дело приниматься.
 
   Вот всегда у меня так: мучиться могу долго, переживать, и так и эдак прикидывать, взвешивать «за» и «против». Не люблю с кондачка решения принимать. Всегда стараюсь все последствия поступка своего предугадать. Так отец меня учил, а ему я верил.
   Всего лишь однажды я поступил безрассудно. Когда впервые на воле оказался, после долгого сидения на Старокиевской горе в полоне злом. Голова у меня от свободы, от чистого воздуха лесного закружилась. Рванул я без оглядки в замерзший бор, ни сугробов высоких, ни бурелома непролазного не замечая. Так домой хотел, что и об отце, и о сестренке забыл. Думал – доберусь до родной земли, а там будь что будет…
   Только не вышло у меня ничего. Когда снова пришлось решать, то ли путь свой продолжить, то ли Ольгу замерзающую спасать, понял я, что поступок мой глупым оказался. Назад к пленителям своим повернул. А в результате сам чуть не погиб, Любаву на долгие годы потерял и в конце концов в степи дикой, рядом с ханом печенежским оказался. Сидел и глядел, как сородича моего лютой смертью за любовь казнят.
   И понял я в тот жаркий летний вечер, когда Куря со своими людьми гибели древлянина радовались, что настала пора весь свой разум, всю хитрость свою в дело пустить, чтоб людей, печенегами замордованных, из полона вызволить.
   Быстро решение этой задачи мне в голову пришло. И, приняв его, нужно было цели своей добиваться во чтобы то ни стало.
 
   – Может, попробуешь стрельнуть? – усмехнулся Куря, на меня глядя. – А то засиделся, наверное.
   – Отчего же не попробовать, – согласился я.
   – Вот это мне нравится, – рассмеялся печенег. – Эй, там! – крикнул он воинам. – Дайте лук хазарину! Пусть покажет, как он со стрелами управляется.
   – Только… – начал я.
   – Что? – перебил меня хан. – Испугался уже?
   – Да не про то я, – махнул я рукой. – Просто воины твои ради богини вашей стрелять будут, а мне просто так лук в руки брать интереса нет. Давай об заклад побьемся.
   Азартный огонек вспыхнул в единственном глазу Кур-хана. Выходит, с предложением своим в самую точку попал. Еще Свенельд мне рассказывал, что Куря азартен до умопомрачения. Вот и наступил момент на этой страсти его сыграть.
   – Что же ты на кон выставишь? – отшвырнул он пустую корчагу в сторону, а ему уже новую волокут.
   – Седло с моего коня подойдет?
   Поднял печенег глаз свой к небушку, прикинул что-то, а потом кивнул согласно:
   – Подойдет.
   – А коли я в победителях окажусь, ты мне женщину мою в тот же миг вернешь.
   – Так ведь у Девы Ночи она… – попытался возразить Кур-хан, но я ему сразу вдогонку высказал:
   – Ты народу этому хозяин? – и на печенегов кивнул.
   – Хан я им, – ответил Куря.
   – Что же ты за хан такой, коли какая-то старушка на власть твою начихать хотела?
   Разозлился он. Потом из новой корчаги бузы хлебнул и сказал упрямо:
   – Так и быть. Постараюсь вернуть тебе женщину.
   – Вот это другой разговор. Где лук-то?
   Подали мне и лук, и колчан, стрел полный. Вынул я одну, в руках повертел.
   – Ладно слажена, – говорю.
   – Это у нас ясыр[35] один выделывает, – похвастался Куря. – Правда, последнее время руки у него дрожат. Больно он к бузе пристрастился, хоть глотку ему зашивай.
   – Из урусов?
   – Как угадал? – удивился хан.
   – Знавал я одного мастера, – сказал я. – Тот тоже стрелы знатно вытачивал. Уж больно на эти похожи.
   Встал я с подушек, на майдан вышел, а сам все к луку приноровиться стараюсь. Непривычный лук – короток для меня. С такого хорошо с коня стрелять, ну да в моей задумке и такой сойдет.
   Печенеги стали по очереди луки натягивать.
   Первый стрелу пустил, та три кольца пролетела, а за четвертое зацепилась и в сторону ушла. Зашумел народ, засвистел и ногами затопал. Вздохнул печенег и ушел с майдана.
   Второй долго ветер вылавливал, все стрелу отпускать не хотел. Наконец разжал пальцы. Зазвенела тетива, прошуршала стрела сквозь кольца и в шест впилась. Криками радости этот выстрел люди встретили, а стрелок народу поклонился и на меня взглянул гордо.
   Третий печенег долго не мешкал. Отпустил стрелу и даже смотреть не стал, как она через кольца пролетать будет. Наверняка знал, что выстрел удачный. Чвакнул наконечник, в шест впиваясь, затрепетало древко и успокоилось.
   Мой черед настал. Я тетиву к щеке прикинул, шест глазом поймал и выстрелил. Сам удивился, когда народ вокруг одобрительно зашумел. Попал, значит.
   – Ай, молодец, хазарин! – крикнул Кур-хан.
   А я про себя радуюсь тихонько, что с руками своими совладать смог. Видно, крепко в меня Побор-болярин стрельную науку вложил, так просто от умения не избавиться.
   А старейшины из шеста наши стрелы вынули, а на их место острый нож воткнули.