– Неужто одного человека достаточно, чтобы Мировое яйцо разбить? – перебил я ведуна. – Сомневаюсь, что найдется в Яви силач, способный бессмертных богов одолеть.
   – С песчинки малой гора начинается, – сказал Кривя, – от искорки никчемной пожар вспыхивает.
   – А буря великая от ветерка зарождается, – добавил кто-то.
   – Хватит и щелки малой, чтобы в Явь тьма ворвалась и ночь непроглядная в мир пришла. Уснут боги на тысячу лет, и во вселенной господином один лишь Чернобог останется, – сказал Белояр.
   – И что же это за выблядок такой, что мира не пожалеет?
   – Тот, кто древних богов низвергнуть решится, – прошептал Белояр.
   Звенемир посохом в землю вдарил и проговорил зло:
   – Сказано в Ведах народа славянского – не верь грекам и ромеям, ибо язык их подобен жалу Ящера. Сладкоголосо они распевают, но слова песен их ложью и клеветой оборачиваются. Добро сулят, но посулы их зло праведным несут.
   – По-вашему получается, что если княгиня Киевская с ромеями дружбу свела, она и есть тот человек, что Чернобогу путь в Явь открыть может?
   – Нет, Добрыня, – сказал молчавший все это время Гостомысл. – Не ей суждено Великой Ночи дорогу расчистить.
   – Тогда я в толк не возьму…
   – А чего тут понимать-то? – Звенемир махнул на меня рукой. – Ты перед нами несмышленыша не корчи.
   – Погоди, – урезонил его Гостомысл, – больно ты себя умным считаешь, что ли? Добрыня, – сказал он мне, – ты почто с отцом погавкался? Не совестно тебе? Он же родитель твой. И Любава тебя в Овруче, небось, ждет. Жена у тебя мудростью не обижена, любит тебя сильно, а ты ее оставил зачем-то. Возвращайся, Добрынюшка, князю Древлянскому в ноги поклонись. Он отец тебе. Он простит. Встань рядом с ним за землю предков наших, за богов Родовых, а мы уж подсобим чем сможем. Поезжай. Видишь, какого коня мы тебе уготовили, – он кивнул на белого жеребца.
   – Так это вы мне коня?! – потемнело у меня в глазах от внезапной догадки, и огромных сил стоило вновь себя в руки взять. – Слышал я о Свароговом коне*, но никогда не думал, что мне на нем поездить придется. Уж не за то ли честь такая, что по вашему наущению кровь друзей и народа православного на себя возьму?
   * Сварогов конь – белый жеребец, на которого никто не имел права сесть. У этого коня даже волос из гривы был священным. Считалось, что обладание таким волосом приносит большую удачу, бережет от болезней и злых чар.
   – О какой крови ты говоришь? – удивленно посмотрел на меня старый наставник.
   – О той, соленый вкус которой на губах своих чую, – поморщился я, вспомнив свои недавние видения.
   – Так мало ли чего привидеться может? Алатырь-камушек порой и не такое сотворить способен, – сказал Гостомысл и глаза в сторону отвел.
   – Выходит, что нарочно этот сон мимолетный меня накрыл? Недаром ты понял, о какой крови я речь веду, – разозлился я. – Получается, что Алатырь мне будущее показал?
   – Может, так, а может, и нет, – ответил ведун. – Мало ли чего тебе там пригрезилось.
   – И потом… – сказал Звенемир, – смерть нескольких людей может жизни многие сохранить. Тем более что души этих людей давно Чернобогу отданы.
   – Так отчего же вы мне жизнь оставляете? – удивился я.
   – Эх, – вздохнул Белояр. – Если бы все так просто было, думаешь, мы бы с тобой сейчас разговаривали?
   – Нам учителями нашими завещано тебе выбор дать, – Гостомысл посмотрел на меня с надеждой, смутился вдруг и сказал тихо: – Уж больно бабушка твоя за тебя просила.
   – Она знала?
   – Да, – кивнул старик. – Знала больше, чем многие.
   – Она раньше нас участь твою проведала, оттого и жалела тебя сильно, – добавил Светозар.
   – Так что знай, Добрын, сын Мала, что род Нискиничей – пращуров твоих – из Ирия Светлого за тобой наблюдает и надежду великую возлагает, – Гостомысл навис надо мной, словно коршун над добычей. – Их памятью заклинаю тебя, Добрыня, – взмолился ведун, – возьми коня, вернись к отцу, сделай так, как подобает потомку Даждьбогову.
   – Кошт тебе выпал не из легких, – Белояр посохом пристукнул. – За тобой выбор. И пускай он правильным будет.
   – Только ты сам решить сможешь, – волхв Новгородский руки к небу вознес, – идти ли по стезе Прави, или отметником[100] презренным стать и веру пращуров наших на поругание Чернобогу отдать. Так уж Доля с Недолей порешили, что лишь в твоей власти Ночь Сварога задержать. Бери коня, езжай к отцу, – сказал Светозар и поклонился мне до земли.
   – Конь тебя мигом к своим домчит, – добавил свое слово Звенемир. – А Баян тебя проводит, чтоб ты ненароком не заплутал…
   – Во имя Сварога! – провозгласили остальные ведуны, и где-то в вышине громушек вдарил.
   Захрипел у коновязи белый жеребец и на свободу вновь рваться стал.
   – Мышка-норушка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и… – прошептал я.
   – О чем это ты?
   – Сказка мне бабулина припомнилась.
 
   Не приучен был подгудошник к верховой езде, все больше пехом по земле ходил, вот и теперь он моего конька в поводу вел. Из чащи буреломной мы выбрались, леса да болота позади остались, а он все никак не решался в седло сесть. Я же рядом ехал да о своем думал.
   Когда после странной ночи у Алатырь-камушка ведуны по родам своим разошлись, я белого жеребца в объездку взял. Хорош был Сварогов конь – зол и могуч. Попервости поборолись мы с ним изрядно. Узду он покорно принял, но стоило мне на хребтину конскую потник положить, такие выкрутасы выделывать начал, так брыкался, что, если бы не станина рогатая, зашиб бы меня до смерти. Не дал я ему воли: седло быстро накинул, подпруги подтянул, вскочил на спину да повод в кулак зажал.
   – Отпускай, – велел Гостомыслу, а коньку шепнул: – Давай посмотрим, кто кого.
   Не привык жеребец к подобному обращению – вольным смолоду ходил, а тут вдруг такая напасть. Лишь только голова его из станины высвободилась, он вперед скакнул, на дыбки взвился, копытами замолотил, а потом вдруг на бок повалился. Я едва успел на землю соскользнуть. Вставать жеребец начал, а я уже снова в седле. Рванул он к лесу, но я его на самом краю поляны удержать сумел. Повод натянул так, что конь нижней губой к груди придавился. Захрипел он от боли, попятился, на круп присел, боком пошел, а потом завертелся на месте, скинуть меня попытался. Рвался он из-под меня, шею дугой изгибал, все за ногу цапнуть норовил, только я ему спуску не давал. Коли уж всучили мне его ведуны, значит, в моем он праве. Все губы коню трензелями изорвал да по храпу пару раз ногой двинул, когда зубяками своими он мне чуть коленку не откусил.
   – У, волчья сыть! – изругался я на жеребца, и вдруг пропал у меня задор.
   Горько так на душе стало, что чуть слезы из глаз не брызнули. Соскочил я с коня, на землю повалился, в траву густую лицо спрятал – мужикам же плакать негоже. И тут чую, что меня по волосам кто-то погладил. Ласково так, словно матушка в детстве. Я голову поднял, а это Сварогов конь. Губы у него мягкие, белым пушком покрыты, а на сером железе трензелей кровь запеклась. Посмотрел он на меня глазищами своими грустными, ресницами хлопнул и вздохнул. И от дыхания его дух травный.
   Поднялся я, за шею его обнял.
   – Прости ты меня, – говорю. – Ради всех богов прости.
   Он ушами повел, словно прислушиваясь к моим словам, снова вздохнул и головой закивал. Я ему по гриве белой рукой провел, колтун расправил, сел в седло, и он меня покойно обратно к Гостомыслу повез.
   А потом Баян появился. Где носило все эти дни подгудошника, мне неведомо, только поспел он, как всегда, вовремя. Навьючили они с ведуном моего старого конька припасом нехитрым, подгудошник к седлу гуселъки свои приторочил, под уздцы Серко взял и в лес пошел. Оглянулся я в последний раз на Алатырь-камушек, кивну л ему, как знакомцу старому.
   – Что было – видели, а что будет – посмотрим, – сказал и на Свароговом коне вслед за Баяном поехал.
   Гостомысл нас провожать не стал. Обижен я на него был сильно. Все это время мы почти и не разговаривали. Чувствовал ведун, что тяжко мне, потому в сторонке держался и без великой нужды не докучал. И не знал я в тот миг – свидимся ли мы еще с моим старым наставником, или нет.
   Да и знать не хотел.
 
   Продирались мы с Баяном сквозь чащу. Подгудошник ко мне с шутками и прибаутками приставал, песни пел да расспрашивать пытался, что же той ночью на корогоде со мной деяли, но я отмалчивался. Все понять пытался, правду мне Алатырь показал или это лишь сон пустой? Понял парень, что из меня слова не вытянешь, да и отстал. Дальше в молчании двигались, и мне от этого покойней было.
   Наконец мы в знакомые места выбрались. Дневку сделали. Баян костерок развел, похлебку затеял, а я у кострища сидел да безучастно на огонь пялился.
   – Да что же с тобой такое? – не выдержал калика. – Куда прежний Добрыня подевался? Или я тебя чем обидел? Так ты скажи только.
   Прав был Баян. Он-то уж точно ни в чем не виноват. И хотя я догадывался, зачем его ко мне ведуны приставили, обиды на него не держал. У калики свои клятвы, свои обещания, своя Правь.
   – А ты где был, пока я у Гостомысла обитал? – спросил я его, чтобы хоть что-нибудь спросить.
   – Ожил! – обрадовался Баян и затараторил быстро: – Так ведь по окрестным деревенькам да весям пробежался. Огнищан на жатве веселил. Первое дело – хорошая песня да доброе слово. Когда на душе радостно, то и жито собирать легче…
   – Ну? – перебил я его. – И как?
   – По земле слух прошел, что у Святослава второй сынок родился. Олегом его каган нарек. То ли в честь матушки, то ли в честь дядьки отца своего…
   – А старший? Ярополк помер?
   – Да нет. Жив мальчонка. Теперь у варяжки двое внуков. А вот жена каганова, Преслава, так та померла. Родов не сдюжила. Так что теперь Святослав в бобылях ходит. Сам еще в силу не вошел, а уже вдовец.
   – Бывает, – кивнул я и вдруг замер.
   Показалось, что где-то глубоко во мне шевельнулось что-то. Заворочалосъ, набухать стало, разрослось, заполнило меня от пяток до маковки, а потом лопнуло, словно пузырь.
   А Баян все говорил и говорил без умолку, будто боялся, что я опять в себя уйду. Намаялся балагур без общения, вот и прорвало его, как запруду в половодье. Только я его все равно не слушал. Кивал, поддакивал, а сам к новым чувствам прислушивался. Легко мне вдруг стало, словно камень с души свалился. И камень этот был потяжелей Алатырь-камушка.
   – Слушай, Баян, – взглянул я на подгудошника, – нагнись-ка сюда. Мне тебе что-то важное сказать нужно.
   – Что такое? – Калика варево в покое оставил, ко мне придвинулся да ухо подставил. – Что ты сказать хотел?
   – Ты же жену мою увидишь. Так передай ей, что я люблю ее больше жизни своей. Пусть за меня не волнуется и верит, что все у нас хорошо будет.
   – А сам-то ты чего? – удивился подгудошник.
   – А вот чего, – сказал я и резко выбросил вперед кулак.
   Хорошо попал. Аккурат в лоб. Охнул Баян, изумленно на меня уставился, сказать хотел что-то да не сумел. Закатились у него глаза, тонкой струйкой слюна изо рта побежала, завалился подгудошник на спину, едва в костер не угодил.
   – Синяки теперь под глазами расплывутся, – пожалел я калику.
   Оттянул его подальше от огня, чтоб не запалился ненароком, корзном от зноя прикрыл. Пусть полежит. Отдохнет подгудошник немного и будет опять как новенький. А синяки пройдут. Чай, не впервой ему оплеухи получать.
   Потом я снедь пополам поделил. То, что Баяну оставлял, рядом с ним положил, то, что решил с собой взять, Серку в седельную суму засунул. Гусельки отвязал да возле подгудошника пристроил. Может, он, как в себя придет, поиграть захочет. Потом со Сварогова жеребца седло снял, уздечку стянул.
   – Не мне тобой владеть, Божий конь, – сказал. – Ступай на травы вольные. А Хозяину своему передай, что я сделал выбор. И пусть Сварог на меня обиду не держит – коли написано на роду отметником стать, так этого не миновать. Я же человек простой, а не хоробр былинный, о котором Баянка свои враки поет. И пускай боги споры свои сами решают, а мне людей жалко.
   Гаркнул я погромче, руками взмахнул. Испугался жеребец, прочь рванул и вскоре в подлеске скрылся. А я ему вслед посмотрел и дальше собираться стал.

Эпилог

8 сентября 988 г.
 
   Я проснулся от слез… Собственных слез. Стыд и обида. И еще что-то неуловимое. Похожее на безвозвратную потерю. На сказку с плохим концом. На ложь. На Навь. Полоснуло по сердцу и затаилось где-то на самом донышке души. И вдруг полыхнуло желтыми волчьими глазами…
   Душно. Хочется квасу и свежего воздуха…
   А в дверь уже колошматили изо всех сил.
   – Эй, болярин! – услышал я голос Путяты. – Добрыня! Слышишь? Ты там, часом, не помер?
   – Не дождетесь! – крикнул я в ответ, с трудом поднялся с лежака и пошел отпирать двери.
   Полоснуло по глазам яркое солнышко, когда из потемок на свет вышел. Потер я глаза ладонями, поморщился и спросил воеводу:
   – Это сколько же я проспал-то?
   – Так ведь за полдень перевалило, – ответил Путята. – Здоров ты, Добрыня, дрыхнуть.
   – Что там гонец? – почему-то разозлился я на усмешку воеводину. – Пришлет Владимир подмогу-то?
   – Велел князь передать, чтобы мы своими силами обходились. Не может Великий граничъе сейчас оголять. Печенегам стоит только слабину почуять, так они на Белгород попрут. Так что думай, болярин, как нам город с тем, что есть, брать.
   – У тебя голова после вчерашнего не болит? – взглянул я на Путяту.
   – А чего ей болеть, – хмыкнул он. – Я еще с утра раннего опохмелился.
   – У меня трещит…
   – Может, олуем полечишься? У меня корчага еще осталась.
   – Нее… лучше квасу.
   – Тришка! – кликнул он отрока. – Квасу для болярина раздобудь.
   – Где же я его сейчас добуду? – растерялся Трифон. – Деревеньку-то еще второго дня дружина разорила. Огнищане в город сбежали, даже собак не осталось.
   – Придется тебе олуй пить, Добрыня, – вздохнул Путята.
   – Ну, давай… – согласился я.
   Поморщился, едва только в нос ударил крепкий хмельной дух. Едва не вывернуло наизнанку, но, пересилив себя, я всё же сделал несколько больших глотков из протянутой воеводой корчаги. Пиво оказалось теплым и противным.
   – Ты потерпи, – прошептал Путята. – Сейчас полегчает.
   Отрыжкой олуй наружу полез, передернуло меня, и я поспешно отдал корчагу.
   – Забери эту гадость.
   – Кому гадость, а кому влага живительная, – сказал воевода и жадно принялся допивать остатки пива.
   Я отвернулся, чтобы не смотреть, как заходил кадык у Путяты, как тонкая струйка цвета перекисшей мочи потекла по обезображенному подбородку воеводы, окрасила седину противной желтизной, закапала с бороды и растеклась мокрым пятном по расшитому пазуху рубахи.
   – Ух, – подал голос тот, словно не замечая, какую муку мне принес своим питием. – Хорошо пошла. Тришка, лови! – и кинул пустую корчагу отроку.
   Тот поймал ее, но неловко. Корчага выскользнула из рук Трифона и грохнулась о землю, развалившись на несколько крупных черепков.
   – Что ж ты, растяпа! – прикрикнул на паренька Путята.
   – Так ведь… – пожал плечами Трифон, упал на колени и принялся быстро собирать черепки. – Может, как склеим?
   – Брось, – махнул я на него рукой. – Что разбилось, того уж не собрать.
   А воевода рукавом губы утер, на меня посмотрел. Сказать чего-то хотел, не дали ему.
   – Боярин! Боярин!
   Смотрю – ратник из руси к нам спешит, мужичонку какого-то под мышки подцепил и за собой волокет. А мужичонка едва на ногах держится. Черный весь, то ли дегтем, то ли сажей измазан. Голова нечесана, бороденка куцая топорщится, порты на нем разодраны, и почему-то мокрый.
   – Боярин! – кричит воин.
   Крик этот у меня в голове, словно эхо горное, отзывается, больно от него, терпежа не хватает.
   – Не ори! – зажал я ладонями уши.
   – Боярин, беда! – ратник выдохнул.
   – Чего еще?
   – Вот, – положил он мужичонку мне под ноги. – Перебежчик с того берега.
   Вода с того ручьями бежит, а рубаху с портами хоть выжимай.
   – Кто таков? – Путята над мужичонкой нагнулся.
   – Мефодием меня зовут, – тихо сказал перебежчик. – Мне бы Добрына Нискинича повидать, ключник я его…
   – Здесь я, Мефодий, – с трудом узнал я мужичонку. – Что стряслось?
   – Беда большая, господин, – он меня тоже разглядел, подняться попытался, но не смог и заплакал от бессилия.
   – Будет тебе, ключник, – присел я перед ним на колени. – Успокойся. Случилось-то чего?
   – Господин мой, – ключник принялся размазывать слезы по щекам, – прости меня Христа ради. Не сумел я хозяйство твое сберечь. Поганцы сперва церковь пожгли, а потом на подворье твое накинулись, терем подпалили, добро растащили, а жену… – и он зашелся в рыданиях.
   – Что с ней?
   Я почувствовал, как похмелье оставило меня, как голова вдруг стала ясной, и мысли с неимоверной скоростью закружились в просветлевшем мозге.
   Нехорошие мысли.
   Недобрые.
   Злые.
   От предчувствия чего-то жуткого и непоправимого защемило сердце и захотелось выть. А потом передо мной вновь вспыхнули давно забытые, жестокие и беспощадные волчьи глаза. И мне на миг показалось, что я стою возле заиндевевшего от мороза куста, сжимаю в руке свой детский лук, а по правой ноге тонкой горячей струйкой стекает мой страх…
   – На посадников двор позарились нехристи… – сквозь рыдания причитал мой старый ключник Мефодий. – Греха не побоялись, поганцы…
   – Что с ней? – повторил я свой вопрос, уже догадываясь, каким будет ответ.
   – Спалили ее, – прошептал Мефодий. – Спалили вместе с теремом… сожгли нехристи горлицу нашу, госпожу Наталию светлую… не уберег я… сам едва жив остался. В реку кинулся… доплыл.
   – А Константин?!
   – Живой… – из последних сил ключник пытался оставаться в сознании, – … его еще на прошлой седмице бабка Загляда в Коростыню забрала… в деревеньку вашу… живой, Добрыня Нискинич, твой сынок… жив Константин, слава тебе, Господи… – и ключник впал в забытье.
   – А-а-а! – не сразу понял, что это я сам кричу, а Путята обхватил меня своими ручищами, повалил на землю рядом с ключником и старается удержать, чтобы я не вырвался, не бросился бежать в ставший ненавистным город и крушить… крушить… крушить все на своем пути…
 
   – Ну? Надумал чего-нибудь? – спросил меня воевода вечером.
   – А чего тут думать? – горько вздохнул я.
 
   Ближе к полуночи город запылал. Его подожгли сразу с четырех сторон. Огонь бодро перекидывался от одного дома к другому, подворья вспыхивали, словно сухие дрова в печи, и быстро выгорали дотла. Обезумевшие от навалившейся напасти люди метались среди пожарища, не зная, что спасать в первую очередь, то ли нехитрый скарб, то ли собственные жизни. Кто-то выносил пожитки из не охваченных пока пожаром домов, а кто-то из последних сил старался справиться с разбушевавшимся пламенем. До самого утра, не смолкая ни на мгновение, заглушая крики людей, треск догорающего дерева и яростный гул взбесившегося от внезапной свободы и вседозволенности огня, над городом плыл тревожный набат Вечевого колокола.
   А перед рассветом я велел Путяте вести русъ на приступ…
 
   Красное солнце медленно выбиралось из-за горизонта. Над землей разливался новый день. День радости и скорби. Побед и поражений. Удач и несчастья.
   А на земле шла битва. Битва жестокая и беспощадная. Бессмысленная и нелепая. Битва между Добром и Злом. Только чем отличается Добро от Зла, если и то и другое проливает кровь и отбирает жизни? Да и на чьей стороне Добро, а на чьей Зло?
   Кони ржали. Мечи сверкали. Раненые стонали. Победители радовались. Побежденные молили о пощаде. И только мертвым было уже все равно…
 
   – Болярин! Болярин! Смотри! Дрогнула русъ! Вырвутся поганцы!
   – Не вырвутся! Никифор, где твои черноризники?
   – Здесь они, Добрыня! Давно! Воины Боговы готовы!
   – Выручайте, отцы!
   – Отойдите-ка, ребятушки.
   Я невольно попятился, когда Никифор со священниками вышли вперед.
   – Господу помолимся! – точно пробуя голос, затянул поп.
   И над головами нашими взметнулся стяг с ликом Спаса Ярого.
   – Да воскреснет Бог! – Густой Никифоров бас поплыл над полем, заглушая звон оружия.
   – И расточатся врази Его… – подхватили черноризники. – И бегут от лица Его ненавидящие Его… яко исчезает дым, да исчезнут…
   – Добрыня! Добрыня! – кричал Путята. – Смотри! Помог Бог ромейский! Они бросают оружие! Они сдаются! Наша взяла! Наша! – И он бросился к своим ратникам, словно испугавшись, что перемога пройдет мимо него, а он так и не успеет обнажить клинок.
   – Так и должно быть, – прошептал я ему вслед. – Так и должно…
   А потом погрозил кулаком в сторону догорающего города и немного успокоился.
   – Никифор! – крикнул я черноризнику. – Пошли кого-нибудь за Иоакимом. Пусть ромей к делу своему готовится. Да вели ему моим словом, чтоб все по чину, а не как в Киеве было. Мужиков по эту сторону моста пускай крестит, а баб по ту, ниже по течению.
   – Хорошо, Добрыня, – пророкотал Никифор. – Только почему ромею ты крещение доверяешь?
   – А ты что? На себя этот грех насилия взять хочешь? – зло взглянул я на черноризника.
   – Избави Боже, – отмахнулся он, и на миг мне показалось, что Никифор вновь стал тем юным жердяем, который когда-то пошел за учителем в большой мир.
   – То-то же, – сказал я ему. – А теперь оставьте меня. Все, что был должен, я сделал. Теперь хочу побыть один.
   Никифор ушел и увел за собой черноризников, а я остался.
   Лишь в этот миг я вдруг осознал, что этот день пришел. То, чего я так боялся в детстве, случилось. И призрачная граница между Явью и Навью исчезла. Мировое яйцо дало трещину, и появился непреодолимый рубеж между прошлым и будущим, брешь в Мироздании разорвала ткань бытия, и эта бездонная пропасть пролегла через землю, через людей, через души. И виной этому вовсе не Чернобог. Виной этому я сам – отметник Добрын.
   Я стоял и смотрел, как догорает Новгород. Я смотрел, как дым тяжелыми клубами поднимается вверх, как разливается он по небосводу неотвратимым мраком. Я видел и понимал то, что другим пока понять было не дано. Я видел, как над миром расправляет свои черные крылья Ночь Сварога…
 
Конец третьей книги
 
   Июль 2005 – август 2006

Действующие лица:

РУСЬ:
 
   Добрын, сын Мала, – боярин.
   Любава, дочь Микулы, – его жена.
   Малуша, дочь Мала, – ключница княгини Ольги, сестра Добрыни.
   Ольга, дочь Асмуда, – княгиня Киевская.
   Святослав, сын Ольги, – каган Руси.
   Преслава Болгарыня – его жена.
   Свенельд, сын Асмуда, – воевода Святослава, брат Ольги.
   Дарена – его жена.
   Мал, сын Нискини, – отец Добрыни.
   Путята, Зеленя, Ярун – хоробры древлянские.
   Претич – боярин, сотник личной охраны княгини Ольги.
   Стоян – новгородский купец.
   Марина – его жена.
   Рогоз, Ромодан, Просол – ватажники Стояна.
   Григорий Пустынник – богомил, духовник Ольги.
   Никифор – послух Григория.
   Микула, сын Селяна, – огнищанин, тесть Добрына.
   Людо Мазовщанин – стрельник.
   Ратибор – друг детства Добрыни.
   Звенемир – ведун Перуна.
   Гостомысл – ведун Сварога.
   Белояр – ведун Белеса.
   Светозар – волхв Хорса.
   Кривя – жрец Макощи.
   Баян – калика.
   Глушила – молотобоец из Подола.
   Кветан – княжеский конюх.
 
БУЛГАР:
 
   Махмуд – предводитель ловцов.
   Ильяс Косоглазый – работорговец.
   Искандер-богатур – начальник стражи Ага-Базара.
 
ХАЗАРИЯ:
 
   Иосиф – каган Великой Хазарии.
   Якоб, сын Изафета, – личный телохранитель Иосифа, начальник стражи кагана Великой Хазарии.
   Нафан – управляющий в доме Якоба.
   Авраам, сын Саула, – друг детства Иосифа.
   Асир (Всеслав) – раб Авраама.
 
ДИКОЕ ПОЛЕ:
 
   Кур-хан (Куря) – печенежский хан.
   Хава – его дочь.
   Дева Ночи – колдунья, жрица богини Мон.
   Байгор – печенежский воин.
 
ВИЗАНТИЯ:
 
   Константин Парфирогенет (Багрянородный) – император Византийской империи.
   Елена – его жена.
   Роман, Варвара – их дети.
   Феофано – жена Романа.
   Анастасий – проэдр Константина.
   Василий Евнух – проэдр Константина.
   Фокий – патриарх Константинопольский.
   Колосус-Попрошайка – предводитель Псов Господних.
 
   А также прочее население Европы и Азии середины X века нашей эры.