Под руку бадейка с варевом попалась, так я ее, не долго думая, на голову одному из налетчиков напялил да сверху еще пристукнул. Второго за шиворот схватил, от Рогоза отволок и на пол повалил. А потом с носка ему под ребра шарахнул, чтобы знал, что старых не обижать, а уважать надобно. Подавился ромей криком и затих.
   Огляделся я – мать моя! Все в харчевне перекурочено. Посуда осколками вперемежку со снедью по полу валяется. То ли от вина, то ли от крови лужи на полу. Столы перевернуты. Ромеи побитые стонут, а в уголке хозяин харчевни сжался. Таращится на меня испуганно и мелко крестится.
   – Все живы? – окликнул я своих.
   – А то как же, – из-под стола Рогоз выбрался.
   – А Никифор-то где?
   – Туточки я, – отозвался из-за двери жердяй.
   – Фу-ф, – облегченно вздохнул я и шапку, в бою оброненную, с пола подобрал. – Значит, и вправду живы.
   – А говорил, бляхи нас защитят, – проворчал Никифор, подцепил с пола двух ромеев и за дверь поволок.
   – Ты чего это делаешь? – вдогонку ему Рогоз.
   – Али не видишь? – сказал жердяй. – Мусор на улицу выбрасываю. Уж больно смердит.
   – Вижу, – сказал я Никифору, когда он в харчевню вернулся, – что страх у тебя старый прошел.
   – А чего тут бояться, – отмахнулся он от меня, еще двоих лихоимцев подцепил и наружу потащил, – это же не волки, а люди. Господь им судья.
   – А ножики у них знатные, – Рогоз кровь с губ утер, с пола длинный кинжал подобрал и разглядывать его начал. – Пожалуй, себе заберу, – засунул он добычу за кушак.
   – Ты почему меч вынать не стал? – Черноризник вернулся за последним ромеем.
   – А зачем? – пожал я плечами, подобрал с пола чудом уцелевший кувшин и вылил остатки вина себе в рот. – Нечего благородный клинок о всякую нечисть марать.
   – Это точно, – согласился Рогоз и, глядя на меня, слюну сглотнул. – Там глоточка не осталось? – кивнул он на кувшин в моей руке.
   – Сейчас, – сказал я и к хозяину харчевни повернулся.
   Тот уже начал приходить в себя.
   – Уважаемый, – заговорил я с ним. – Не осталось ли у тебя вина, а то в горле у товарищей моих пересохло.
   – Да, добрый человек, конечно… – закивал он, скрылся за продранными занавесками и через мгновение появился с полным кувшином в руках. – Пейте, добрые люди.
   Рогоз жадно приложился к горлышку, сделал несколько больших глотков, передал кувшин черноризнику и болезненно поморщился.
   – Губы защипало, – пояснил он нам.
   – Вот ведь нелюди, – сказал Никифор, – рубаху порвали.
   – Это ничего, – утешил его старик. – Вернемся в монастырь, девкам отдашь, они тебе ее быстро зашьют. А ты, Добрын, как? – повернулся он ко мне.
   – Целый вроде…
   – Слава тебе, Господи, – сказал Никифор и вина отхлебнул.
   – Что это были за люди? – спросил я у хозяина харчевни.
   – Это люди Колосуса-Попрошайки, – ответил он мне. – Колосус все харчевни в округе данью обложил. По три динария в месяц берут, – и вдруг упал передо мной на колени и стал руку целовать. – Спасибо тебе, добрый человек, что меня от налетчиков спас.
   – Будет тебе, – отмахнулся я от ромея и из кошеля пять монет достал. – Вот серебро. Хватит тебе, чтобы все здесь… – оглядел я разгромленную харчевню, – чтобы все здесь в порядок привести?
   – Хватит, добрый человек, – повалился он мне в ноги и хотел сапог облобызать.
   – Все, мужики, – сказал я своим и ногу убрал. – Пошли отсюда.
   – Добрый человек! – окликнул меня на выходе хозяин харчевни.
   – Что еще?
   – Богом молю! Не жалуйся властям, что я вас, носителей охранных печатей, – показал он на бляху, висевшую на моей шее, – оберечь не смог. Иначе не сносить мне головы.
   – Жаловаться не буду. Твоей вины в этом нет. Мы, как видишь, и сами себя оберечь смогли..
 
   Сразу после Перунова дня нам из-за монастырских стен в город выходить позволили. Любопытно мне было на Царь-город вблизи поглядеть, вот и засобирался я торопливо. Рогоз в проводники вызвался, и Никифор с нами напросился. Малуша с Заглядой тоже на прогулку захотели, но Ольга их от себя не отпустила.
   Интересные отношения сложились между сестренкой и княгиней Киевской. С одной стороны, Малуша холопство свое честно отработала, тот ряд, что отец с Ольгой в Коростене заключил, мы с ней до конца исполнили. С другой – не больно-то она на свободу рвалась, все к Ольге жалась. Да и куда ей было идти? На пепелище к Путяте? Или со мной по миру неприкаянной мотаться? Она же совсем маленькой была, когда княжество Древлянское частью Руси стало, матери не помнила почти, отца, наверное, при встрече и не узнает вовсе. Не гнала ее княгиня, возле себя держала – я и рад был. Вот и теперь Ольга сестренку мою с собой в посольство взяла, словно близкую привечает, как милостивицу свою.
   Оделись мы понарядней, Никифор по такому случаю свою черную ризу на рубаху расшитую сменил и бороденку куцую расчесал.
   – Ну, вот, – сказал я жердяю, – на человека похож стал.
   – Прости, Господи, – ответил тот и привычно перекрестился.
   – А как Григорий на то, что ты с нами пойдешь, посмотрит? – спросил его Рогоз.
   – Учитель сам мне город посмотреть велел, – ответил послушник и кушачок поправил.
   – Ну, тогда пошли, что ли? – крякнул старик.
   Меня даже оторопь взяла, когда мы за ворота шагнули, но я опасения свои постарался подале запрятать.
   – Ты не робей, Добрын, – подбодрил меня Рогоз. – Здесь, небось, не Булгар. Здесь тебя в рабство не заберут.
   – А ежели такое случится? – пробасил Никифор. – Все же боязно к незнакомым людям идти.
   – Они же твои братья во Христе, – улыбнулся Рогоз. – Считай, что родственники.
   – Христос у нас один, – вздохнул послушник, – только мы с ним по-разному знаемся.
   – Ишь, какую нам Анастасий бляху дал, велел, чтоб я ее на шею повесил, – подергал я за цепь массивную железную пластину, на которой орел двуглавый[76] выбит был. – Сказал, что с таким знаком нам любой горожанин, любой стражник уважение и помощь оказывать обязаны, – и спрятал ее за пазуху, чтоб при ходьбе не болталась. – Мы теперь под защитой самого василиса Константина находимся, и тебя обижать я никому не дозволю.
   – Будет лясы точить, – сказал Рогоз, – пойдемте-ка, я вам град сей предивный покажу. Не зря его в наших краях Царь-городом зовут, вот и полюбуетесь.
   Если издали город мне чудом сказочным показался, то, вблизи его рассмотрев, я понял, что за всей громадностью и великолепием, меж колоннами мраморными и под крышами железными, на улицах длинных и на майданах просторных идет обыкновенная жизнь. Порой мне непонятная, порой странная для глаза и непривычная для слуха, бурная и суетливая, но для местных обитателей простая и обыденная.
   Вдоль берега рыбацкие сети развешаны, чайки над ними гомонят, такие же жадные, как вороны киевские, только белые. Мужики лодки свои смолят и на нас внимания не обращают. Некогда им, не до иноземцев. Им бы рыбы вдосталь наловить, на торжище продать да детишек хлебушком побаловать, а до остального им дела нет.
   Вверх от пристаней и рыбачьих слободок взбегают на горы узкие улочки, шумные, многоликие. По ним харчевни стоят, где любому и еды, и питья, и девок для забавы хозяева настырно предлагают, мастерские, в которых день и ночь молоточками чеканщики по металлу стучат, изысканные блюда, горшки да чаши драгоценные прямо на глазах из-под рук умелых выходят. Дальше лавки менял, в которых все сокровища мира необъятного взвешивают и на деньгу ромейскую обменивают. Прямо за ними ювелиры притулились. Пестро в глазах от украшений золотых и серебра белого, от каменьев самоцветных и посуды бесценной. Голова от блеска и изобилия кругом идет. Однако, пообвыкнув, осознал я, что все это больно на Подол, или на Козары, или на Торжище Новгородское похоже. Лишь солнце поярче, люди одежей на наших не похожи, а так… все, как везде.
   Прямо меж лавок да харчевен церквушки маленькие расположились. Я, пока мы на горы карабкались, восемь штук насчитал. Думал, что Никифор, как дом бога своего заприметит, так тут же туда и кинется. Но не тут-то было. Мимо церквей жердяй проходил, на них не глядя, да еще косоротился, если по дороге нам священник встречался.
   – Что-то ты со своими единоверцами христосоваться не спешишь? В дома бога твоего не заглядываешь? – спросил парня Рогоз.
   – Церкви ромейские мне не любопытны. И вообще, я в твои дела языческие не лезу, – сказал Никифор, – вот и ты ко мне не лезь.
   – А я чего? – обиделся Рогоз. – Я ничего.
   – Они с Григорием и в монастырскую церковь отчего-то не заглядывают, – шепнул я старику, когда жердяй чуть подале отошел. – Может, у них свои причуды?
   – Ладно, – махнул тот рукой. – Дальше пошли.
   – Погоди, – остановил его Никифор. – Что-то у меня в утробе заурчало.
   – Что? Оголодал?
   – Ага, – кивнул жердяй и живот погладил. – Нагулялся. Желание возникло в рот чего-нибудь кинуть.
   – За чем же дело стало? – сказал я. – Вон харчевня. Зайдем?
   Мы и зашли.
   Харчевенка оказалась небольшой. Посреди каменной клети три стола с широкими лавками, в углу очаг, возле которого суетился низкорослый иудей, с курчавыми седыми волосами и небольшой бородкой. Он мне сразу Соломона напомнил, и я вздохнул, помянув старого лекаря. Хозяин поднял голову, взглянул на нас и широко улыбнулся.
   – Проходите, добрые люди, – радушно пригласил он. – Чего вам нужно?
   – Нам бы вина, – сказал я ему, – и снеди какой-нибудь.
   – Садитесь за любой стол, у меня сегодня негусто, – вздохнул он и с тоской оглядел пустую харчевню. – Я сейчас.
   Хозяин скрылся за тряпичной занавесью и вскоре выставил на наш стол три кувшина вина, затем проворно подлетел к очагу, шлепнул на блюдо большущий кус шипящего прожаренного мяса, подхватил с подставки нож и железную приспособу, похожую на вилы. Вонзил эти вилы в мясо и быстро разрезал на три равных куска.
   – Вот, – поставил он перед нами блюдо. – Жаркое сегодня отменное. И еще… – и тотчас перед нами появились три глиняные кружки, какое-то вкусно пахнущее варево, большое блюдо с зеленью и тонкие лепешки…
   – Эка он суетится, – Никифор шумно втянул ноздрями воздух и расплылся в блаженной улыбке.
   – У него вся жизнь такая, – сказал Рогоз. – Не угодишь гостям, так они больше не придут. Вот и старается.
   – Ешьте, добрые люди, все свежее, с пылу и с жару, – сказал хозяин, а потом добавил: – Расплачиваться-то чем будете?
   – Не беспокойся, – сказал я ему, за пазух полез, чтоб калиту достать.
   Вместе с кошелем бляха ромейская выпросталась. Как увидел иудей двуглавого орла, даже в лице переменился. Еще более угодливо спину согнул и зашептал подобострастно:
   – Как я мог усомниться в вашей платежеспособности, милостивые господа! Простите меня за недогадливость мою ради Господа нашего Иисуса Христа! – И он размашисто перекрестился.
   – Погоди, – удивился я. – Я же думал, что ты иудейской веры.
   – Только от рождения, – смутился он. – Но пять лет назад по указу всемилостивейшего владыки нашего принял христианское крещение. Иначе кто б мне позволил харчевню держать? А платы мне от вас никакой не надо. Для меня и так честь великая, что обладатели охранной печати ко мне заглянули.
   – Нет, – сказал я ему. – У тебя, судя по всему, и так дела не слишком хорошо идут. Расплатимся мы сполна, ибо прием твой учтив, а еда и вино отменные.
   – Премного благодарен, – и он низко поклонился.
   – А теперь оставь нас. Нам бы с товарищами моими поесть не мешало.
   Но как следует поесть у нас не получилось. Только хозяин нас в покое оставил, как в харчевню ввалилась шумная ватага. Предводитель сразу на хозяина набросился.
   – Вышло твое время, Варварий! – закричал, схватил его за грудки и трясти начал. – Ты еще вчера должен был долг отдать, а теперь к смерти готовься!
   Жалко мне стало иудея крещеного, потому и встрял.
   – Эй! – окликнул я налетчика. – Ты чего это нам отдыхать мешаешь? – и, словно ненароком, бляху орлатую ему показал.
   – Смотрите-ка, – рассмеялся разбойник, – он меня цацкой своей напугать решил.
   Подмигнул он своим, те без лишнего шума ножи достали и на нас поперли.
   И завертелось…
   – Больше они сюда не сунутся, – сказал хозяин. – Помогай вам Бог, добрые люди.
   И какого бога он за нас просил, непонятно.
   Вышли мы на улицу, а налетчиков уже и след простыл.
   – Значит, живы все, слава тебе, Господи, – сказал Никифор, и мы дальше отправились по улочкам узким все вверх и вверх.
   – Везде одинаково, – по дороге Никифор рассуждал. – Что у нас, что здесь, что в любом месте мира как хорошие люди есть, так и мерзость всякая.
   – Это точно, – согласился с ним Рогоз. – Смотрю я вокруг, все тут почти как у нас.
   В город мы поднялись, так и тут все от нашего житья-бытья мало отличается. Разве что народ, на жарком солнышке выросший, кожей темнее да глазами чернее. Суетится больше да еще горлопанит не хуже чаек. Оно и понятно – в зное кровь бурлит, горячит тело, душе покоя не дает.
   А еще мальчишки меня поразили – любопытство их одолевало. Интересно им было, что за странные люди в их мирок вдруг вошли. И в то же время страх неподдельный в глазенках огнем горел. Стоило только взглянуть на сорванца, как тот с криком прочь бросался и норовил куда-нибудь с глаз моих скрыться, рев поднимал да к мамкиному подолу жался.
   – Чего это с ними? – удивленно спросил я у Рогоза.
   – А вот я тебе сейчас покажу, – ухмыльнулся он. – Здесь недалеко. Пойдем-ка.
   Вскоре мы на стогнь вышли, серым камнем выложенный. Искусно плиты вытесаны, плотно друг к дружке подогнаны, на таких поскользнуться немудрено. Но не хотелось мне на виду у всех поперек стогня растягиваться, оттого я на камни с опаской вступил, словно на лед склизкий. А посреди площади столб высокий стоит. Мы к нему подошли, я голову задрал, даже шапка наземь свалилась.
   – Да ты не туда смотришь, – Рогоз меня в бок пихнул. – Вот сюда погляди.
   Столб из мрамора розового, на верхушке завитки, а в основании каменюка массивный тумбой обтесан, и резьба по камню затейливая. На ней люди с мечами, стены городские разрушены, раненые кричат и руки в ужасе заламывают. А меченосцы их не жалеют – головы рубят, за волосы дерут, ногами несчастных попирают – жуть, одним словом.
   – Страсть-то какая, – сказал Никифор.
   – Это, между прочим, мы, – рассмеялся Рогоз и на душегубов показал.
   – Как это? – не понял я.
   – Вот так. Смотри, одежа на этих кровопийцах какая? А оружие? – и ножны моего меча поддел.
   – А ведь верно, – пригляделся я к фигурам на каменюке. – Это же наши воины тут погром и разорение учиняют.
   – Вот-вот, – кивнул Рогоз. – Говорят, что на этом столбе последние дни Царь-города представлены. Под мечами нашими это место уничтожено будет, и для местных мы Демонами-Дасу представляемся. Неугомонных и непослушных детишек именем нашим пугают. Говорят, мол, не будешь мамку слушать, так придет злой рус и тебя слопает[77].
   – Чудно это, право слово, – пожал я плечами.
   – А мне почему-то грустно от этого, – вздохнул Рогоз. – На старости лет пугалом ходить не нравится.
   – Тогда зачем нам Анастасий бляхи эти нацепить велел, коли и так от нас все шарахаются? – спросил послушник.
   – А чтоб со страху не пришибли ненароком. Ну, что? – спросил Рогоз. – Может, обратно пойдем, а то вон люди на нас как смотрят? Да и вечереет уже, а нам бы к Маме засветло вернуться.
   – Погоди, – сказал Никифор. – Мы же еще до Софии не добрались.
   – А тебе-то она зачем? – пожал плечами старик. – Ты же сам говорил, что церкви ромейские…
   – Я на чудо это, людьми созданное, вблизи посмотреть хочу, – ответил жердяй.
   – Ну, пошли, коли не шутишь, – сказал Рогоз.
   Но посмотреть на купол, как этот странный и величественный каменный шатер называли ромеи, Святой Софии мне в этот день не довелось. Едва мы отошли от пророческой колонны, как нам навстречу женщина вышла. Никифор в сторону шарахнулся от неожиданности.
   – О, Господи!
   Женщина, словно не заметив моих спутников, направилась прямо ко мне. Внимательно оглядела меня с ног до головы и улыбнулась.
   – Приветствую тебя, первый среди равных, гордый рус, пришедший издалека, – с легким поклоном сказала она. – Надеюсь, что боги даровали тебе попутный ветер, а соленая волна была к тебе ласкова.
   – Боги были милостивы, – ответил я ей.
   – Ты тот, кого я искала, – женщина сделала еще один шаг навстречу и вдруг упала на колени, поймала мою руку и прижалась губами к ладони. – Отпусти своих трэлей и следуй за мной. Мои господа, знатные и щедрые, желают видеть тебя по важному делу, – сказала она.
   – Они не трэли, – я отнял у нее руку и помог подняться с колен. – Мои попутчики свободны в своих мыслях и поступках.
   – Чего это с ней? – спросил жердяй удивленно.
   Только тут я понял, что женщина обратилась ко мне по-свейски, и я ответил ей на незнакомом моим спутникам языке.
   – Она говорит, – сказал я Рогозу с Никифоров, – что дело у нее, и хочет, чтоб я за ней пошел.
   – Знаю я дела эти, – усмехнулся старик.
   – Нет, – покачал я головой, – тут что-то важное.
   – Так что? Неужто пойдешь? – пробасил Никифор.
   – Пойду, схожу узнаю, чего там…
   – Вот ведь голова бедовая, – с завистью взглянул на меня парень. – И не забоишься?
   – Чего бояться-то? – сказал я. – Меч со мной, под одежей кольчуга, а в Мамоне-то сидеть, так ведь ничего не высидишь. Скучно там.
   – А Ольга что скажет? – спросил Рогоз.
   – Не до того сейчас княгине, – хмыкнул жердяй. – Она ныне хочет посмотреть, как монахи всенощную молитву совершать будут.
   – Вот и хорошо, – кивнул я, – а Малушке ничего не говорите, если что… Да все будет хорошо, – сказал уверенно и к незнакомке повернулся.
   – Ты рабыня? – спросил ее по-ромейски.
   – Да, господин, – ответила она.
   – Веди меня, тир[78], – сказал я.
 
   Быстро темнело, а я все шел за своей провожатой и все никак не мог понять – почему эта рабыня подошла ко мне? Кому я, чужой человек в чужом городе, вдруг понадобился? Может быть, мне удастся хоть что-то узнать у тир?
   – Как ты оказалась здесь, так далеко от родных фьордов? – попытался я разговорить женщину.
   – Только лишь Один знает пути, которыми человек идет к Вальхалле, – ответила тир, и больше, сколько ни старался, я не смог добиться от нее ни слова.
   Дорога оказалась недлинной. Мы немного поплутали по узким улочкам, свернули на ведущую в горы широкую дорогу и остановились возле больших, затейливо скованных ворот.
   – Нам сюда, – сказала рабыня и потянула за большое кольцо.
   Одна створка с громким скрипом отворилась, тир прошмыгнула внутрь и поманила меня за собой. Я на мгновение задержался, закрыл глаза, припоминая дорогу, понял, что смогу выбраться обратно к колонне, и шагнул вслед за рабыней.
   За воротами оказался густо разросшийся, запущенный сад, больше похожий на маленький сумрачный лесок.
   Лесок дышал странным, едва уловимым ароматом, который мне показался смутно знакомым. Что-то из детства… что-то…
 
   – …и зовется то дерево – лярв. И растет тот лярв только в саду у василиса Цареградского… – как все было просто и ясно тогда.
   Были друзья и враги, было добро и зло, черное и белое… без оттенков и полутонов. И тогда, в детстве, я сидел в избушке учителя своего, хлебал духмяное варево, слушал знахаря Белорева и даже представить себе не мог, что однажды враги станут друзьями, а черное и белое сольется в серое марево…
 
   – По тропинке иди, воин, – голос рабыни вернул меня в Явь. – Увидишь накрытый стол – угощайся и жди… – И она ушла в лавровый сумрак, а я остался.
   – Значит, обманули тебя, Белорев. Дерево лярв тут повсеместно растет, – сказал я себе тихо, поправил перевязь меча и по тропе пошел.
   Каменный стол стоял под шелковым навесом. Вокруг стола в кованых ставцах горели факелы. На мраморной столешне – несколько богато изукрашенных кувшинов и на большом золотом блюде яркой разноцветной горой диковинные плоды. Здесь же стояло две чаши для вина, обильно усыпанные жемчугами и драгоценными камнями.
   Слабы ромеи в питии, зеленое вино с водою мешают. Вот и здесь особую чашу-кратер поставили. Усмехнулся я, на эту безделицу взглянул, плеснул себе неразведенного напитка из кувшина в чашу, хлебнул – вкусно. Хорошо, забористо вино ромейское. Ягоду от грозди отщипнул, закусил выпитое, сел на лавку и стал хозяев ждать.
   – Интересно, зачем я этим богатеям понадобился? Как узнали они, что я по-свейски говорю? Почему на ночь глядя меня к себе позвали? Да и кто они такие? – Сидел я, размышлял, из чаши прихлебывал, плоды диковинные пробовал и ответа на свои вопросы не находил.
   А хозяев все не было. Уж стемнело совсем, ветерком ночным потянуло, прохладой долгожданной повеяло. Жара дневная отступила, дышать легче стало. Хмель от пьяного вина ромейского теплом по телу разливается и голову туманит. И вот ведь что странно: вроде легкое вино, ни с олуем нашим, ни с медом пьяным в сравнение не идет, а забирает не хуже. И факелы вокруг стола накрытого мерцать начали, словно их кто-то невидимый от меня загораживает, и листва на деревьях шуршит тревожно, а темень вокруг будто подрагивать начала.
   – Что-то тут не так, – хотел я сказать, но почуял, что язык у меня во рту одеревенел.
   «Говорила же мне мама, чтоб я в рот всякую гадость не тянул, да вот, не послушался», – пришла откуда-то странная мысль.
   И так мне от нее весело на душе стало, что хоть в пляс пускайся. Вон, и музыка откуда-то взялась. Красивая музыка, ладная. Словно с небес на землю мелодия полилась тягучая и душевная, я даже заслушался. А потом по телу сладкий озноб прошел, то ли оттого, что музыка волшебная мне так сердце растревожила, то ли потому, что в освещенный факелами круг девушка нагая вышла. Красивая она, среди деревьев словно навка лесная появилась, взглянула на меня и танцевать начала.
   Завораживал ее танец, дразнил и заманивал в такие дали, что и представить себе невозможно. Руки ее – словно крылья лебяжьи, тело – подобно пламени на ветру. Дразнила меня навка, блаженство неземное сулила, а сама кошкой дикой все ближе и ближе ко мне подбиралась.
   «Опоили…» – мысли вдруг ленивыми стали, а глаза слипались, словно на веки гири пудовые повесили.
   Попытался я до меча дотянуться, а руки не слушаются. Да и разве нежить мечом одолеть можно? Только и оставалось, что сидеть и смотреть, как эта навка бесстыжая вокруг меня вьется. И уже близко совсем. Так близко, что я аромат тела ее чувствую, и от этого еще сильнее голова кругом идет. Трется она об меня, в груди свои упругие лицо мое схоронить старается. Смеется звонко оттого, что борода ей соски щекочет. А руки ее проворно под рубаху мою ломятся, кольчугу легкую задирают и в порты забраться норовят.
   И стыдно мне от наготы ее, и противно оттого, что меня будто куклу используют, и сладостно от ласк ее неистовых. Она меня на скамью повалила, оседлала, словно жеребца норовистого, мои бедра своими сдавила. Чувствую я, как плоть моя с ее плотью сливается, как из двух людей единое существо возникает, и противиться этому сил никаких нет.
   Нагнулась она ко мне, шеи губами коснулась. Даже если сейчас она мне в жилу зубами вопьется да кровь пить начнет, я сопротивляться не стану – пусть хоть всю выпьет, до капельки – так меня разморило. А она уже в ухо мне дышит жарко:
   – Варвар… скиф дикий… еще… еще…
   И кажется мне, что не человек я вовсе, а борзый конь. И видится мне степь бескрайняя, и несусь я навстречу солнцу, удила закусив, а земля мне травой под ноги стелется. А наездница моя, от свободы и неги пьяная, руки раскинула, ветру лицо свое подставила, волосы у нее ковылем вьются, и кричит она от восторга и радости нечеловеческой.
   И вдруг я словно о стену ударился. Кости от удара затрещали, мышцы судорогой свело, а на глаза слезы выступили.
   – Любава! Любавушка моя! Чтоб меня приподняло да не опустило! – И словно водой ледяной меня с головы до ног окатило.
   А искусительница не унимается, скачку безумную прерывать не желает. И все шепчет мне настойчиво:
   – Сила за тобой немалая, а он трус… тысячи русов хватит, чтобы скинуть его с трона… вы же варвары… вам греха не иметь… убей его… убей…
   – Феофано! – окрик будто плетью ожег.
   Насильница моя вздрогнула, оглянулась испуганно, ощерилась зло и принялась еще яростнее на мне подпрыгивать, точно голодный, у которого изо рта ложку вырывают, а он в нее зубами вцепился и отдавать не хочет. Только ложка изо рта выскользнула, и голодный ни с чем остался.
   Разъяренной кошкой заверещала девка, кулаками меня в грудь молотить принялась.
   – Давай, варвар… чего же ты… – шипит, а поделать ничего не может.
   – Феофано! – новый окрик ближе раздался.
   – Ненавижу! – просипела девка и с меня слезла, нагнулась, так что волосы ее мокрые на лицо мое упали, и прошептала с жаром: – Убей его… убей императора, варвар, и тогда блаженство неземное от меня в подарок получишь.
   А я лежу, на нее смотрю и ответить ничего не могу. А если бы смог? Вот она бы у меня поплясала! Забил бы до смерти, тварь похотливую! Такая злость меня обуяла, что в глазах потемнело. Напрягся я – но даже пальцем пошевелить не смог, только зубами скрипнул и совсем сил лишился.