Фаги, не отвечая больше ничего Гэвину, стал командовать смене, чтоб переносили парус, дозорщик с мачты выкрикивал еще направления и расстояния. Гэвин, стиснув зубы, стоял рядом.
   А ведь ему всего лишь хотелось, чтоб покой одинокого плавания продолжался еще чуть-чуть.
   Хотя что значит «всего лишь»? Ничего себе «всего лишь»! Неведомо для самого Гэвина это означало: он не хотел видеть в Кажвеле Кажвелу, как до самого мыса Хелиб боялся поглядеть на Метки Кораблей.
   Птичий остров встречал их своими мелями. Гэвин все стоял на корме. Через некоторое время Фаги сказал ему:
   «Дай-ка мне гребцов, капитан». Мог бы сказать прямо бортовому, но сказал Гэвину. Вдобавок к парусной смене усадили на весла три дюжины человек. Потом мачту и вовсе пришлось спустить и поставить на нос несколько человек с шестами, чтоб отталкивали «змею» от песка, как на речке. Гэвин прошел на нос, к ним, и некоторое время он и Фаги работали, как всегда, спокойно и слаженно. Как будто ничего не случилось.
   «Имо рэйк киннит» — так это звучало на языке, на котором Гэвин повторял эти слова про себя. «Как бы ничего не было», «как ни в чем не бывало». Или еще так: «Притворимся, что ничего не было». Тоже правильный перевод. Но люди запомнили этот случай, и для Гэвина он выглядел совсем не хорошо.
   Когда корабль подходил к берегу, чернохвостая крачка закружилась над ним. Если эта птица добралась уже сюда из страны своих гнезд, где летом не заходит, а зимою не всходит солнце, — осень и вправду катит по островам. И Звери, бредя ночами по Небесному Пути, говорили о том же. Через две дюжины ночей пора настанет поворачивать носы кораблей на север.
   А Кажвела вся точно клонилась на ветру, наискось расчерчена была побуревшими тростниками. Синели Соленые озерца между рядами дюн, шатры надувало, как паруса, и только кое-где приземистые деревья со странно перекрученными узловатыми ветвями не шевелились, и жесткие их листья торчали наперекор наклону всего мира. Над плоскою Кажвелой возвышались мачты двух кораблей: еще одно судно южной постройки добавилось к килитте с корабельным лесом, которая так и не доплыла до острова Гийт-Кун, оттого что северяне в Добычливых Водах разживаются деревом для починки своих кораблей, так же как бараниной для своей похлебки.
   От Йиррина Гэвин узнал, что это «Конь, приносящий золото» повстречал тарибн с пенькой; в другое время Сколтис на него бы не позарился, но тут привел с собою и теперь позволял каждому, у кого не хватало (или кому казалось, что не хватает), брать пеньку с этого корабля безо всякого расчета. «У нас хватило и так», — сказал Йиррин. Он был теперь единственным человеком, с которым Гэвин все еще мог разговаривать. А с остальными говорил Гэвин-с-Доброй-Удачей, которого он пытался удержать в себе так, будто бы само по себе это было делом достойным и хорошим, и совершенно искренне ухитряясь не замечать, что у него это не получается, да и не могло получаться, ибо нет сил на свете, способных вернуть прошлое.
   Тот Гэвин — тот, что был еще хотя бы год назад — и не вздумал бы обращать внимания на этот тарибн. Точнее, на то, кто именно привел его. Тот Гэвин зашел бы к Сколтисам вгости, сказал бы: «Ну, хвалитесь — что у вас за обнова?», а выслушав, самолично отправился бы на суденышко — посмотреть, в каком оно виде, облазил бы его с кормы до носа (он любил корабли — всякие корабли, иногда даже южные), а потом сказал бы Сколтису — или Сколтену, — кто там отправился бы его проводить: «Хорош! Молодцы, что догадались». И было бы в этой похвале столько безотчетной самоуверенности и уверенности в своей власти, до которой Дому Всадников все одно не достать, что Сколтен подумал бы: вот так, наверное, хвалят короли своих удачливых латников. А Сколтис спросил бы себя уж в который раз, как же это он ухитрился на одном из пиров праздника Середины Зимы объявить, что отправится в Летний Путь с Гэвином вместе. На этих пирах всегда хвастаются будущими подвигами. А потом приходится исполнять сказанное и порою жалеть о том, что сорвалось с языка.
   А нынешний Гэвин выслушал Йиррина и не сказал в ответ ни слова.
   На берегу, искромсанном ветром, костровой с корабля рыбаков проговорил, возясь с непослушным пламенем: «Да что за непогода, гаснет и только». Парень, только что подтащивший ему еще охапку тростника, оглянулся в сторону «Дубового Борта». Это всегда само собою в таких случаях получается, и костровой оглянулся тоже. Или, может быть, наоборот, — сперва костровой поглядел, а потом и другому дружиннику (звали его Кьеми, сын Лоухи) голову просто-таки само собой развернуло вслед за его взглядом. «Дубовый Борт» не видно было за дюной, но оба они знали, что именно там он стал, придя с час назад. А шатер для Гэвина тогда еще не поставили, иначе эти двое взглянули бы на шатер.
   — А ты слыхал, о чем Йолмер врет? — сказал костровой.
   А второй, выслушав, что именно врет Йолмер, хмыкнул:
   — Да уж. Этот может. Этот такое скажет, что и Знающая не разберет. Он ведь всех одновременно оговаривает — интересно, а сам он в какие свои верит слова?
   Подошел еще кто-то третий — заметил:
   — А в такие слова, которые ему осенью будут припоминать, — насчет дочки Борна!
   Они засмеялись. Они были ребята молодые и отчаянные — они по-настоящему смеялись даже сейчас. На рыбацкой однодеревке народ большею частью такой и был — молодые и отчаянные, из-за своей отчаянности они и гибли больше всех…
   А Йолмер среди прочих предположений какое-то время назад сказал вот что: мол, Гэвин попросту надорвался, с дочкою Борна шутил да перешутил. Когда до Борна, сына Норна Честного, дошли его слова, тот (он был человек скорее спокойного нрава, но в этом походе подпал под Ямхирово влияние) пришел к Йолмеру и сказал, что, мол, когда «мирная клятва» кончится, он с Йолмером поговорит по-серьезному. «Моя сестра не для твоих речей», — сказал он. Даже и заклады были сделаны, как полагается. Это с Йолмером-то, про которого раньше считали, что от него даже и вреда никакого не может быть!
   В конце концов и до Гэвина дошло это — капитану любую новость должно сообщать, — и он осердился крепко. Не на Йолмера — на того он по-прежнему считал ниже себя обращать внимание. На Борна.
   — Это мое дело! — сказал ему тогда сын Гэвира и тот ответил:
   — Это не твое дело! Если ты покупаешь женщину из дома Борнов, Гэвин, — это еще не значит, что ты уже купил весь дом Борнов до пятого колена!
   Такой вот разговор был семь ночей назад. Перед тем, как «Дубовый Борт» отплыл от Кажвелы…
   Третий потом ушел от костра, а Кьеми задержался. Его тянуло поговорить. Тянуло так, как тянет человека в огонь или в пропасть.
   — Дурак врет, врет, да и правду соврет, — сказал он, помолчав.
   Они с костровым были, как уж говорено, ребята молодые и с Зеленым Ветром в головах. Они сейчас испытывали почти благоговейное удивление перед дерзостью собственного ума. Потому что поверить в это было невозможно. Невозможно в такое поверить о человеке, чья удачливость вошла в поговорку в нескольких морях. Какой бы он там ни был и как бы ни становился с каждым днем хуже, — все одно это ведь был тот самый Гэвин, который провел их корабли н о ч ь ю от мыса Силт к острову Силтайн-Гат.
   — Хорошо другим, — сказал костровой. — У других свои капитаны есть, а он — над капитанами. А мы — мы, получается, прямо Гэвиновы.
   — И у него тоже с башни Катта один из троих живым вышел, — сказал Кьеми. Потом он помолчал еще немного. — И валгтан от слепой горячки у кого помер? У него. И «Черноокий» сгорел у него.
   Костровой заругался опять, подталкивая к костру пищу. Все время поправлять приходится, а ведь, кажется, и от ветра худо-бедно, прикрыты, да и к ветру он приноровился уже, — и все одно с костром неладно, с тех пор как пришел «Дубовый Борт». В нем сейчас, как влага с огнем в тростинке, боролись какие-то мысли, какие — он не мог разобрать.
   — А Рункорм как же? — сказал он наконец, сопротивляясь.
   — Рункорм? — Кьеми вдруг присел рядом на корточки, глаза у пего заблестели. — А это «Дубового Борта» была судьба. Ты вспомни: она как раз к лесовозу пробивалась, тут галера… — он показал руками, как охранная галера вдвинулась, перехватив на себя «Дубовый Борт», — а на «Вепре» проскочили.
   — Как я могу это вспомнить? — сказал костровой. — Я что — это видел? Или ты видел? Небось там же, где я, сидел.
   Сидели они оба тогда на веслах. А это и вправду не лучшее место, чтоб оглядываться по сторонам.
   — Ну… — сказал Кьеми, — неважно. Мне ведь потом рассказали. А она небось так уже разохотилась — ну и ударила, кого могла. Филгья.
   — Да не может она — кто подвернется! — воскликнул костровой. — Она может — кого назначено…
   — Может, — сказал Кьеми. Память сама раскрывалась там, куда онникогда бы и не заглянул, — слишком уж он хотел ясности, хоть какой-нибудь ясности в этом походе, где всем уже надоело ничего не понимать, а в молодости люди любят простоту, неважно какую… — Кто ее знает, а может, она бродячая. Вроде бродячей лошади.
   Что такое бродячая лошадь, они оба знали, хоть и рыбаки. В прошлом году на сходе разбиралось дело, когда бродячую лошадь не вернули, и шуму было много с этим делом, и ругани. Двух человек из-за этой лошади успели убить, вот какое было дело.
   Когда пасут коней в горах, бывает — какая-нибудь лошадь уйдет из своего табуна в соседний. Просто ей на тех угодьях трава больше нравится, а косячный жеребец не уследил. Потом назад приходит. А не приходит — пастухи возвращают в конце концов. По закону так и называется — бродячая лошадь. Поэтому и не положено возмущаться, найдя свою лошадь на летовье в чужом табуне. А вот если к тому времени, когда гонят скот назад с летовий, не вернуть — тогда она уже не бродячая, тогда ворованная. Но обычно возвращают. Вот так и бродят они от летовья к летовью — шатуны, бродячие лошади. У коней тоже разный характер.
   — Да нет, не бывает такого, — сказал костровой. — Если бы было, я бы знал.
   — Что бродячие кони бывают, я вон той осенью узнал! — откликнулся Кьеми. — А мне вот бабка говорила, а я не верил…
   «Посвоевольничай у меня! Пащенок ты с бродячей филгьей, и больше ничего!» — вот что, по правде сказать, говорила бабка Тайро со скрипучим голосом и суковатым посошком, от которого лучше было держаться подальше. Ругаться она была не мастерица, больше шипела и стучала посохом. Кьеми в то время возился на полу, как всякий малолетка, которого к столу еще не допускают, — никто на него не обращал внимания, кроме бабки. С упорством мальца он делал ей пакости, одновременно дрожа от страха, а бабка отвечала ему тем же с не меньшим увлечением, только не боясь.
   Эта война старого и малого была единственным ее занятием. А для Кьеми она заслонила собою весь непознанный еще мир. Неведомая бродячая филгья, которой его попрекают, казалась ему чем-то жутким и окончательным, как судебный приговор. Временами, посмеиваясь, бабка начинала ему объяснять и другие обстоятельства его судьбы и характера. Потом она умерла. Обыкновенно человек, отрастив себе бороду, такие детские вещи забывает начисто…
   — Твоя-то бабка?! — воскликнул костровой. Деревня — это не хутора, там все друг про друга всё знают. А старую Тайро, Тайро-Кликушу, знали и тем более. — Да она и говорить-то еле могла…
   — А вот могла! — сказал Кьеми. В другое время костровой стал бы возражать, но его тоже втягивало в разговор.
   — Все равно — сказал он. — У Рункорма тоже, чай, судьба была.
   — И у нас с тобой есть, — сказал Кьеми. — А все под Гэвиновой ходим. Чтоб быть бродячей, филгья, наверное, и должна быть такой — чтоб все другие пересиливала.
   Он выдумывал на ходу, но ему уже казалось, что бабка и вправду говорила ему все это, а он забыл. В конце концов, бабка Тайро была полусумасшедшая старуха, а ему тогда немного набежало зим от роду. Мало ли что она говорила.
   Ведь в то, чтоб это могло и в самом деле относиться к Гэвину, он все равно не верил. Потому-то так легко было произносить это вслух, и легко было слушать. Легко и страшно.
   Головокружительная игра ума на краю Тьма знает чего. Как все равно лезешь за птенцами бакланов на скалу возле Трайнова Фьорда, и даже не просто лезешь, а ощущаешь вот то мгновение, когда, полувися, полустоя на скале, думаешь: а что, если отпустить веревку?
   Тут как раз подошел к костру, перевалив через дюну, Ритби, «старшин носа» на их корабле и вообще человек, достойный уважения. По годам-то он был старше их всего на шесть зим, но когда в этих зимах на три заморских похода больше, чем у них, уважение получается само собой. Потому, хоть им начальником Ритби и не был, Кьеми, сын Лоухи, тут же припомнил, что его дело — топливо подавать, а не разговоры разговаривать, и встал, оглядываясь — уходить ему или нет.
   — Греетесь? — сказал Ритби. Щелкнул по доскам, сушившимся над костром, — звук был все еще слишком мягкий, и повторил, усмехнувшись: — Греетесь.
   — Гореть-то оно горит, — сказал костровой. — И дыма почти что пет. А жар слабоват.
   — А я-то только думал спросить, что ж такое, почему не готово. — Ритби и сам не замечал, что получается почти похоже на его бывшего капитана. — А мы-то уже опруги стянули.
   Опруги — это ребра. Рыбаки кое-какие вещи по-своему называют. Странный они народ, как много раз уж говорено.
   — Ритби, — сказал костровой, — я тебя не учу, как рубиться! Нельзя сильней. Жару больше не будет, а только дым пойдет. Разве что кому копченая палуба нужна позарез.
   — А, ладно, — вдруг зло сказал тот. — Для Погоды-с-Неудачей и так сойдет! — С такими словами и ушел.
   «Мальки, — думал он. — Ничего не понимают, и не надо им понимать, куда уж». Он переменил корабль этой весной оттого, что старший носа был нужен вот этой однодеревке, рыбаки ведь всегда заодно. А позавчера Интби Ледник — друг называется! И еще почти тезка! — сказал ему: «Есть такие люди, наверное, — у них чутье. Как у Борлайса. Кто умеет о чести подумать — ушел тогда, когда еще получалось: он попросту с предводителем рассорился, и остальные, кого увел, — тоже рассорились, да и только». — «Я ни с кем не ссорился, — сказал на это Ритби. — Вы меня отпустили честь честью». — «Отпустили, — согласился тот. — А будь у тебя совесть, ты б сейчас обратно пришел. Капитана-то у вас нет — тебе даже и уходить не от кого». — «Совесть?! — возмутился Ритби. — У меня мальки на шее!» — «А может, у тебя не на шее, а на уме должность „старшего носа"?!» — сказал тот.
   До чего дошло уже в этом походе — такие вот друзья расходились, словно и не стояли никогда их щиты рядом на носу «Дубового Борта», прикрывая своего хозяина и его левого соседа — левого, потому что место им было на левой скуле корабля. «А мальки пусть думают, что хотят», — говорил себе Ритби. Еще утром позавчерашнего дня он за Гэвина глотку мог перегрызть любому. А сейчас он тоже мог перегрызть глотку, но уже не понимал, за кого.
   Кьеми, что в некоторой растерянности так и не пошел за тростником, сказал удивленно:
   — Так чего — торопит он пли нет?
   Костровой толкнул приятеля в бок, проговорил сурово: «Давай работай… бабушкин внук». «А хоть бы и торопил, — подумал он. — Костер — мое дело». Огонь уже занял привычное место в его душе и привычно требовал жратвы и заботы. Но расходились они — он и Кьеми, сын Лоухи, — все-таки с таким чувством, точно они знают что-то особенное, другим недоступное, — а чувство это хитрое, им почему-то всегда хочется поделиться. Или похвастаться. Словом, пустить его дальше. Но они не успели пустить его слишком далеко.
   Был еще только вечер того дня, когда пристала к Кажвеле «змея», над которой кружила одинокая крачка. Был вечер, и Гэвину казалось, что мачта тарибна с пенькой, который привел Сколтис, видна отовсюду с острова, даже если повернуться к ней спиной. Ночью на Кажвелу пала стая куличков-побережников. Крошечные птицы, тройка которых поместятся на ладони, опускались на корабли, людям на плечи. «Пиит! Пиит!» — звенело в ушах, остров стал черен, а когда они улетели — бел от их помета. Потом прошел дождь и смыл все это в море, Кажвела промокла насквозь, шатры, отталкивая воду, блестели, как серебряные.
   Рахт зашел к Гэвину в гости. Говорили о том, о сем, о чем достойно вести капитанам беседу между собой. Усмехаясь, Гэвин рассказал про лодки певкинийцев и то, что из этого вышло. Рахт в ответ — о плавании «Остроглазой», которая вернулась утром, ограбив чье-то поместье на берегу острова Кайяна. Поместье было богатое, вот разве только рабы такие, что — по словам Хилса — «только и оставалось махнуть рукой, пусть спокойно помирают». Впрочем, на лишайниковых плантациях никто ведь и не ожидает найти хороших рабов.
   Лишайник дорогой товар, но умелых рук он не требует — соскребай, да и все, — а рабы дешевы. Хозяин лучше будет менять их каждые три месяца.
   А дешевых рабов доставляют северяне. Так что, можно сказать, Гэвин чуть ли не сам добывал лишайник для знаменитой кайяны — краски из кайянского лишайника, которой алел его плащ.
   Потом Рахт перешел к собственным делам. Пожаловался на раздоры своих людей с Кормайсовыми.
   — Всякий раз ведь к источнику приходится через их лагерь ходить, — сказал он. — Обронено словечко, и начинается.
   — Разбей кому-нибудь голову, — посоветовал Гэвин. — И пообещай, что и дальше так будет. Если, мол, кому-то не терпится стать наковальней, я ее сам из него сделаю, вперед Кормайсовых людей. А еще лучше, — добавил он — нет, не он, а Гэвин-с-Доброй-Удачей, — давай-ка я прямо у вас под ногами такую сладкую воду выкопаю — все уж к вам за водой ходить начнут.
   — Не надо, — сказал Рахт только наполовину в шутку. — Все будут ходить затем, зачем мои к Кормайсу, — чтоб было с кем сцепиться…
   Гэвин засмеялся. Он смеялся смешком долго для Гэвина-с-Доброй-Удачей, но так уж запутался в собственных поступках — куда ему было это заметить. Но родичи говорили не одни — нашлось кому примечать. Ведь шатер капитана — не для него одного, тут и сколько-то ближних дружинников ночует, и та полудюжина людей, с которой пришел в гости Рахт, тоже была здесь.
   — Гэвин, — сказал он. — А может, вправду — отправимся уж домой? Неохота мне никому из своих разбивать головы, да и тебе, я думаю, неохота.
   Гэвин продолжал смеяться. А Йиррин (конечно, он тоже был тут) сказал:
   — Мы с ним об этом уже второй день говорим. То есть я говорю, а он молчит.
   — А по-вашему, — сказал Гэвин, — отвечать нужно на такой вздор?
   — Ты знаешь, — спросил тогда Рахт, потому что разговор, как он видел, пошел прямой, — что говорит один такой человек по имени Йолмер, которого я тоже рад бы не слушать?
   — А как я могу не знать? — сказал Гэвин. — Докладывают.
   Рахт запнулся.
   Он думал, что начать этот разговор будет легче. Сейчас он почему-то очень ясно чувствовал, что — как ни смотри, — это его первая вода в заморском походе, а у Гэвина — восьмая…
   — Чего ж вы теперь не начинаете охоту с трещотками? — насмешливо спросил Гэвин. — В Силтайн-Гате не дорешали — можно дорешать.
   — Попозорились — хватит, — сказал Рахт. — С Кормайсом можно справиться. И с Йолмером можно справиться. Хотя… — Он вдруг закрутил головой.
   Йиррин тоже хмыкнул.
   — В первый раз в жизни человек наткнулся на слова, — заметил он, — из-за которых его слушают, как вроде он не Йолмер, а что-то такое, стоящее внимания. Он же всю жизнь только и хотел, чтоб на него посмотрел кто-нибудь. Он теперь от этих слов не отступится, помрет — и то привидением ходить будет, чтоб липший раз покрасоваться…
   — Не в том дело, что он говорит, — сказал Рахт. — Дело в том, что повторяют, и повторяют — из-за того, что недовольны. Тобой недовольны, Гэвин.
   — Кто мне это говорит, — сказал тот. — Певец, который давным-давно забыл, что он певец, — новых песен я от него с Силтайн-Гата не слышал. И мальчик, которого бабка еле-еле решилась отпустить от своей юбки…
   Но Рахт недаром все-таки был внук Якко Мудрой — он сдержался.
   — Вот и подумай, Гэвин, — сказал он, — как случилось, что говорим это тебе только мы двое. А те, с кем тебе, конечно, достойнее было бы совещаться, — те не приходят сюда.
   — Это почему они достойней? — сразу сказал Гэвин. — Оттого, что пеньку щедро раздают?
   — Лучше быть щедрым на пеньку, чем на насмешки! — заметил на это Йиррин, потому что даже у него терпение кончалось.
   Потом эти слона стали пословицей, что означает — даже скупец лучше, чем насмешник. (Хотя Сколтиса-то ведь скупцом никто не мог назвать.) Самая первая книга, которую записали много-много зим спустя на Внешних Островах. — «Книга пословиц», и эта пословица там тоже есть.
   А после этого Рахт очень удивился — потому что хозяин шатра вдруг опять захохотал, и дружинники обоих, те, что тоже были в этом шатре и сейчас просто-таки не знали, браться им за оружие или нет, — может быть, их капитаны вовсе и не ссорятся, ведь не могут же люди ссориться, когда у них такие глаза? — решили, что кровопролития здесь, пожалуй, не будет. Но, кроме Гэвина, не засмеялся никто, — а прежде у него такой всегда был смех, который и мертвому хотелось подхватить…
   — Сколтису, сыну Сколтиса, — сказал наконец Гэвин, — лестно будет услышать эти слова.
   Короче говоря, Рахт понял, что от Гэвина все равно не будет проку, даже если бы тот искренне старался хотя бы не улаживать чужие раздоры. Ему самому бы только поладить с теми, кому уже успел не понравиться; даже если бы искренне старался, все равно быне смог. А потому он качнул головой и повторил, что никто не будет против, потому что никто уже не верит, чтоб за оставшееся время чистой воды им что-нибудь перепало в добычу стоящее, — никто не будет против, если они уйдут на север прямо сейчас и покончат со всею путаницей разом. «Потому что, — добавил Рахт, — если нам даже начнет с сегодняшнего дня везти, как заговоренным, — в это теперь просто-таки никто не поверит».
   — Уходите, коли охота, — сказал Гэвин, — сами. Я уйду домой тогда, когда собирался, не раньше и не позже.
   Он уже забыл, как после Чьянвены ему все казалось безразличным, хоть прямо сразу плыть домой.
   Йиррин, уже отойдя немного, сказал, что сам здесь никто не уйдет, тут остались не Борлайсы. Это люди из других округ, просто в море с Гэвином повстречались да поплыли вместе, а те корабли, что стоят нынче вДо-Кажвела, уходили вместе с «Дубовым Бортом» из Капищного Фьорда, и прощальную чашу их капитаны пили одну с Гэвином — не так легко им уйти. Ведь они знают, что такое честь.
   — Не говори про всех, — хмыкнул Гэвин.
   — Уйдут Кормайсы — нам же лучше, — сказал вдруг Рахт. Он был рассудительный человек и никогда не припоминал тропу возле Осыпного Склона. Но одно дело — не припоминать, а другое — забыть.
   — Так чего ты хочешь, — сказал Гэвин, — чтоб они ушли или мы?
   Вот этак оно и шло. Их было двое, а Гэвин один, но убедить они его так и не смогли. Невозможно ведь убедить человека, который даже не слушает. От Рахта он не мог отделываться молчанием — именитый человек как-никак, — поэтому отделывался язвительностью. Все, чего они тогда от Гэвина добились, — так это слов: «Чтоб Тьма забрала меня, если сверну на север раньше, чем в последний день Рыси!» — и это уже был конец. После таких слов не то что Гэвин — ни один капитан на свете решения менять не будет.
   И после них Рахт, как ни странно, почувствовал даже почти облегчение. Тем более что уйти на север — тоже не лучший выход. Благоразумный — да. Но было в нем что-то такое…
   И он еще подумал, что надо бы спросить у Йиррина, не почувствовал ли тот тоже облегчения. Они очень хорошо сошлись в это лето — Йиррин с Рахтом, — а особенно в те несколько дней на Кажвеле, пока чинились рядом. Не так сошлись, как друзья, а как люди, что знают — судьбы их проходят рядом, но порознь, и все-таки по сердцу друг другу. Рахт по уму и характеру был тогда старше своих лет, так что обычно с Йиррином он себя чувствовал на равных. В тогдашнем разговоре Гэвин заметил это впервые. В ту минуту его вовсе не волновало, что его побратим смеет принадлежать не целиком ему одному. Но только в ту минуту.
   И ушли Рахт с Йиррином вместе. У сына Ранзи, поскольку он теперь был имовалгтан, стоял свой шатер — тот, в котором он жил эти семь ночей. Рядом стоял, но свой. От Элхейва достался, как бы в наследство. Перед тем, как уйти, Йиррин сказал:
   — А новая песня у меня есть. Дождь кончился — я ее нынче, после вечерней еды, скажу. Позавчера закончил. Гинхьота. О нашем походе.
   — Только гинхьоты нам не хватало, — сказал недовольно Гэвин.
   Но здесь уже он ничего не мог поделать. У певцов есть свои права.
   — Скажу, — повторил Йиррин, качнув головой. Когда они с Рахтом вышли в мокреть Кажвелы, сбоку от которой прорвалось на минуту вечернее солнце, Йиррин проговорил:
   — Кажется, хорошая гинхьота. Приходи слушать.
   — Обязательно, — согласился Рахт.
   Потом Йиррин опять качнул головой.
   — Не надо было мне злиться, — сказал он. Если переводить совсем уж правильно, то будет так: «Не надо мне было поддаваться злому желанию». — Не надо было.
   — Он любого доведет, — вздохнул Рахт.
   — Все равно, — сказал Йиррин.