Страница:
Он никак не ожидал, сказал он, оказаться капитаном у такой дружины, которая обращается со своим предводителем как с пустым местом, а потом говорит, что это для его же блага. Что они там думали — их дело. Но сообщить, что совет продолжается, — это они должны были. А уж тогда он, Гэвин, сам решал бы, что ему делать.
— Мы должны были? — спросил Пойг у Йиррина.
— Конечно, должны, — сказал тот. И добавил: — Ну и что? Это всего только наше имя.
В их языке «имя», «честь», «слава» — для всего этого слово было одно. Но сейчас, скорее всего, оно значило — «честь».
— Ваше имя — это мое имя, — сказал Гэвин. — И не ваше дело решать, дошло бы там до драки или нет.
— Ваше имя — это мое имя, — сказал демон. Теперь его уже хватало на целые фразы.
— Убери отсюда этого повторяльщика! — приказал Гэвин.
— Как я его уберу?
— Если он тебя выбрал — знаешь, как, — сказал Гэвин. И добавил: — Демонишко-то, видно, не зря за плащ певца уцепился, — на слова горазд!
Так вот вышло, что и Гэвин на этом берегу сказал кое-что, из чего сделали пословицу.
А еще это прозвучало так, что, мол, Йиррин ни на что не горазд, кроме слов. Лучше Гэвина никто не умел голосом выразить такие вещи. Точнее, ко времени Кажвелы он уже в этом наловчился.
— Я знаю только один способ, как его убрать, — сказал Йиррин. — Вместе со мной.
— А если знаешь, — медленно проговорил Гэвин, — чего сидишь?
И тогда Йиррин действительно ушел. А вскоре разошлись ивсе остальные. Собственно, «разошлись» — это означало только, что ушли люди с «Лося» и в шатре у Гэвина стало обыкновенно — вроде бы просто вечер. Имо рэйк киннит.
А еще какое-то время спустя Рогри подошел к Йиррину, сыну Ранзи, стоящему возле своего шатра, там, где шатер его прикрывал от ветра; перед Йиррином на песке сидел демон, все еще нежась на серебряной кованой маске-застежке и вращая глазами-стебельками, а сын Ранзи смотрел на этого сына Земли и Воды прямо-таки с интересом.
Демон трещал вовсю. Он проговаривал речи нескольких человек одновременно, и оттого невозможно было что-нибудь понять.
— Полюбуйся, — сказал Йиррин. — Я бы на его месте удирал от нас без оглядки, а он сидит. Незачем тебе очеловечиваться, — обратился он к демону. — У человека довольно паршивая жизнь.
Если бы эти стихи стали известны, — они бы уж точно помешали людям на До-Кажвела помнить, что они не хотят ссориться с Гэвином. «Насмешливые стихи» — это для северян тогда было очень серьезно.
— Что он говорит? — выдохнул Рогри. — Он ведь все повторяет, верно?
— Рогри, — сказал Йиррии, — как по-твоему, почему в суде свидетельства от демона не принимаются?
— Потому что они не люди, — ответил Рогри.
— Потому что они все путают. Они не понимают людских вещей, потому и путают, и этот уж тем более — в нем похоже на человека всего чуть-чуть.
— М-да, — с сомнением сказал Рогри.
Демон приподнялся на лапках, как бы в задумчивости, и побежал по песку, волоча застежку, как добычу, за собой. А Йиррин, сын Ранзи, смотрел на него. В самом деле, на совете, где прицепилась к нему эта кроха, вокруг было полным-полно всякого другого серебра.
— Берег выбирает меня, — сказал Йиррин, точно, произнеся вслух, закреплял эти слова в воздухе. — Берег, а не море. Ты тоже считаешь, что никогда мне не быть капитаном?! — добавил он.
— Подумаешь! — сказал Рогри и даже плечами пожал для убедительности. — Ты ж сам сказал — они все путают. Великое дело — демон.
Что же до демона, то застежка ему вскоре надоела. Посидев возле нее немного и повращав еще глазами, он перекинулся на сухой круглый комок водорослей, и ветер тотчас покатил его по песку. В конце концов он зацепился за распорку какого-то шатра да там и остался. Это тоже было неплохое место, где можно замереть в неподвижности.
Смеяться не так, как бездумно хохочут демоны — просто потому, что им радостно существовать на свете, — а по-людски.
Странным был этот вечер на Кажвеле. И странной — ночь. Если стража возле кораблей у каждой из дружин стояла не больше положенного, то это не означает, что все остальные не спали вполуха и вполглаза. А еще — рассказывают в скелах — после вечерней еды к Сколтисам в шатер собралось несколько человек; даже и Кормайс Баклан пришел, хоть вид у него и был нахально-настороженный; на совете-то ведь они не успели по-настоящему обсудить, что станут делать теперь, потому что торопились закрыть совет — непонятно было еще, что ждать от Гэвина; да и теперь всю ночь за лагерем хозяина «Дубового Борта» следили со всех сторон.
Утром туда пришел Сколтис; казалось, поступать так, как будто ничего особенного не происходит, сделалось тут для всех прямо делом чести, но это — это уже было «имо рэйк киннит» такое, что страшно становилось. Но очень может быть, что Сколтис при этом чувствовал себя как его дед, когда нырял в Водопад Коня, и понимал, что найдутся люди, которые посмотрят на это так же.
— Я должен еще что-то сказать? — спросил Гэвин.
А ведь Сколтис знал, что один его вид уже действует на Гэвина, будто на коня слепень. Тьма его разберет, этого человека по имени Сколтис, сын Сколтиса, прозванного Камень-на-Плече, по любимой его застежке с самоцветом.
— Место сбора, — сказал он.
— У меня есть ваши Метки. У вас — Метки «Дубового Борта». Не потеряемся как-нибудь, — сказал Гэвин.
— Хорошо, — сказал Сколтис. Только и было всего разговору. Гэвин вышел из своего шатра уже пополудни, когда на берегу остались кострища и следы от шатров, а у берега стояли одни только «Лось» и «Дубовый Борт». Даже килитту — уже без корабельного леса — они увели с собой, а ведь это была общая добыча, вместе ее загоняли. Впрочем, Кормайс на нее с самого начала глаз положил, утверждая, что у него есть знакомый купец, которому выгоднее всего продавать корабли.
На следующее утро и эти две «змеи», последние из оставшихся на Кажвеле, тоже ушли в море и через некоторое время подняли черные «волчьи» паруса.
Гэвин вел «Дубовый Борт» на юг. Его приказов теперь уж вовсе никто не понимал, может быть — и он сам. Внешне это выглядело так, что они охотятся как шесть ночей назад. Имо рэйк киннит.
Гэвин с Йиррином теперь больше не разговаривали. Потому что с Йиррином теперь тоже разговаривал только Гэвин-с-Доброй-Удачей, Канмели Гэвин, Гэвин Морское Сердце, Гэвин Обманщик и сколько там еще прозвищ, — не подпускающий к своей душе никого не то что на десять — на сто шагов. А с Гэвином разговаривал имовалгтан Йиррин Залтейгд. И, кроме того, о чем положено разговаривать капитанам между собой, они не произносили ни полсловечка.
Кое-кому на этих кораблях под черными «волчьими» парусами — особенно Рогри, сыну Ваки, — от этого хотелось просто-таки выть по-волчьи. А Пойг, сын Шолта, все время думал о том, что они ведь не охотятся — они просто спускаются на юг, вслед ушедшим кораблям.
На второй день плавания впереди вынырнуло кайянское побережье. Море было пустым, словно выметенное. Они свернули на запад и на следующий день прошли мимо Певкины, где теперь уже никто не поджидал на своих лодках одинокие корабли. Серые и розовые скалы торчали из моря, как зубы. С юга, куда дул ветер, серые тучи поднимались в небо, заставляя Фаги качать головой.
Назавтра, незадолго до бухты Кора, где лежит второй из портов Кайяны, Тель-Кора, Гэвин приказал ворочать мористее, и целый день они на полном ходу путались между островками Кайнум, при ветре в правый борт. «Ветер меняется», — сказал Фаги. Поэтому следующий день две «змеи» провели на стоянке под берегом одного из островков.
Утром на другой стороне пролива девочка пасла десяток коз. Девочке чужие корабли, стоящие далеко внизу, без парусов и мачт, казались чем-то невероятным и совершенно непохожим на все, связанное с козами и козлятами. В этих скалах горцы могут прятаться хоть всю жизнь, а нравы у них жесткие, как и здешние камни, да и луки их с накладками из козьих рогов годятся кое на что. И когда разбивается на здешних скалах корабль — для них счастье, вон сколько добра привалило, а несчастье, когда приезжает достойный плантатор и ликтор с Кайяны, который невесть почему считает эти островишки своим владением, несчастье, потому что нужно ему устраивать прием, угощать козьими сырами и выпроваживать обратно, надеясь, что он в свои владения больше не явится. Жили себе с управляющим, ладили мирно-тихо — и дальше будем жить.
А в первом дневном часу по верхушкам скал поползли тучи, девочка, кутаясь в кожушок, погнала коз в загон, и когда она закрывала плетеную дверь загона, на кожушке ее и на нечесаных волосах уже плотно лежали водяные капли. Потом сорвался шторм, и якоря «змей» стонали на скалистом дне.
На следующее утро не так уж далеко от пролива с « Дубового Борта» приметили впереди слева парус. Впрочем, с «Лося» его приметили тоже. Крохотное суденышко бежало впереди них. Для спасения от пиратов есть только два способа: отправлять торговые корабли хорошо охраняемыми караванами или наоборот — перевозить грузы и пассажиров понемногу, россыпью крох с быстрыми треугольными парусами, надеясь, что на все эти фандуки, дарды и кангии северных «змей» попросту не хватит. Какая-то часть проскочит, а какая-то — что ж поделать — нет.
«Дубовый Борт» и «Лось» сразу стали расходиться в разные стороны, захватывая кангий в клещи.
Точнее сказать, они попросту показали, что деваться ему некуда — при желании его запрут с легкостью. Кормщик на кангий не поверил и попытался свернуть к берегу, но тут же «Дубовый Борт» встал ему поперек курса. Это была игра лисицы с мышью. Все это понимали. Правда, на «Дубовом Борте» «старший носа» получил приказ держать своих людей наготове, но эти доспехи и щиты были так — для устрашения.
Корабельщики на кангии обреченно спустили парус. После чего, уж как водится, начались переговоры. Гэвину не понравилось то, что мышь пыталась удрать, а с другой стороны, ему это понравилось, — возможно, мышь была богата.
— Что у вас? — крикнул он. — И смотри, кормщик, не ври, — все равно ведь я твою утку перепотрошу до последней досочки.
— Ничего у меня нет, — сказал тот. — Путника везем. Путники у меня люди богатые, они вам заплатят. — Потом он вдруг сплюнул и рявкнул: — А, забирайте хоть и меня с душой вместе! Говорила тамошняя колдунья — не выходи, под Балли-Кри чужие корабли вечор видали! Ах ты ж… — и дальше следовала ругань, понятная даже тому, кого не обучали «языку корабельщиков» при помощи недлинного, простенького южного заклинания, которое северянам, правда, в то время все равно не нравилось, — после него полчаса в голове шумит, как будто мысли всех людей вокруг подцепил.
Путник и вправду был богатый. Достойный плантатор и ликтор возвращался к себе на Кайяну, домой.
Он перешел на «Дубовый борт» внешне так же спокойно, как если бы это было еще одно судно, подрядившееся довезти его. Из его свиты Гэвин взял только одного человека. Этот человек стоял возле плантатора и ликтора так прочно, как будто бы имел к плантаторовой фигуре отношение такое же, как дорожный плащ или шляпа — довольно странная шляпа, что-то вроде берета с наушниками на меху. Чего только не носят эти люди на юге!
Стоящий на корме кангия плантатор (достойный путник вышел туда, когда подходила лодка с «Дубового Борта») поглядел на Гэвина, на «Дубовый Борт», на «Лося», виднеющегося в отдалении, на кормщика, а потом сказал:
— Возможно, я был неправ, когда побуждал вас торопиться с выходом в нынешнее утро, но теперь уже ничего не поделаешь.
«Я выжму из него четыреста сотен серебром», — подумал Гэвин.
Вероятно, все это было именно так. А может быть, и не так.
Во всяком случае, так это должно было быть у Гэвина-с-Доброй-Удачей, и он уж постарался не отступить в сторону ни на шаг.
Насмешливые стихи — это в то время для северян было очень серьезно.
Конечно, составлять их не перестали. Однако в открытую… Либо для совсем уж врага, либо лучше после этого сразу засесть у себя в доме, сложить поближе все оружие, какое под рукой есть, и созвать туда с собою друзей и родичей.
Обычно же изобретали какие-нибудь обходные способы. Самым простым было, конечно, не назваться. Вот насчет той пряди в восемь строк, которую рассказывали остроумные люди о схватке на Плоском Мысу, где погиб дед Хилса Йолмурфара, и которая в нашей повести сказана тоже, — так и не нашли автора, хотя рассказывали ее все охотно.
Подумывали в свое время сразу на трех разных любителей такие стихи прилаживать; каждый из них был шутник либо злоречивец, однако все трое отговаривались и утверждали убедительно, что в первый раз сами услышали от того-то и того-то, а затем дальше передавали, отчего бы нет; словом, так это дело и не выяснилось. Будь что-нибудь, кроме подозрений, Хилс, сын Моди, так бы это не оставил, да и кроме его отца в той схватке погибли либо побывали некоторые состоятельные люди, отчего назваться никто не посмел. Одни из обходных способов изобрел сам Йиррин: эти вот восхвалительные с насмешкой песни-споры, где автор делает вид, что с восхвалнтелем он во всем заодно, а насчет хулителей удивляется: откуда только могут браться на свете напраслинники и злоречивцы? — да и то, не мирволь к нему так Гэвин, а побольше досадуй, да поменьше смейся Кетиль, котopoй выпала сомнительная честь стать героиней первой «йирринэзалт» на свете, — сыну Ранзи это тоже бы так просто не сошло.
Ну а способ подревней и в то время почаще применяемый, тем более что подходил и для совсем коротких стихов, но и почитался как требующий искусства, — это сложить стихи так, чтоб можно было их истолковать на обе стороны: и на восхвалительиую, и на хулительную. Вот те стихи, которые в начале нынешнего лета заказал сложить певцу в своей дружине — не Палли Каше, а другому — насчет Йиррина Сколтиг, сын Сколтиса, были именно из таких:
Сколтиг некоторое время охотно повторял эти стихи и приятели его тоже. Возможно, он считал, что ему, раз он сын Сколтиса Широкий Пир, не говоря уж о его братьях, ничего не посмеет сделать ни Гэвин, который был там назван по имени, ни Йиррин, который не назван. Что же до Гэвина, то он или предпочел истолковать их как хвалу, или одна Чьянвена у него тогда была на уме, или он полагал, что Йиррину не нужно напоминать, как на такое отвечают, — или все это вместе. А Йиррин, уж конечно, не затруднился бы подыскать слова для подобных же стихов в ответ, ибо искусства унего на это хватало, — но именно в то время он полагал, что теперь должен отвечать на такие вещи не как певец, а как капитан.
И что единственный ответ — это добиться как можно скорее того, чтобы ни у кого раздумий не возникало, как его называть, капитаном или как бы капитаном.
Возможно, он считал бы иначе потом, когда сделался бы более зрелым человеком. Очень может быть.
А мы, пожалуй, вернемся к словам о том, чем были для тогдашних люден насмешливые стихи.
Кроме повода для войны, и распрь, и убийств, они бывали еще и весной, проращивающей травы и дающей овцам руно и скоту приплод. На весенних плясках, на праздниках компания парней и компания девушек обменивались в веселой перебранке такими четверостишиями, что иные из них, скажи их не на праздник и не в стихах, а просто так, были б прямо возмутительны; но это ведь вы можете услышать в любой деревне в это время и до сих пор. Попробуйте-ка, встаньте против них! Чего только не наговорят вам веселые девчонки: и лысый, и хромой, и дурак, и не ходи к нам на круг, все одно не дадим тебе ни одной, самой неказистой, не про вас такие, как мы, красавицы, а подайте нам молодого да кудрявого! И если вы такой же молодой и кудрявый, каким был Йиррин, когда ему говорили все это две тысячи лет назад, то отвечайте смело:
Кялгья, хулительная песня, сделанная в надлежащем размере и правильно исполненная, — за это можно было судить на сходе, но обычно до схода не дотягивали, а разбирались по-свойски, но при этом и побаивались — в таких песнях есть что-то, похожее на колдовство и на Темное колдовство.
Насмешливые же стихи, написанные в любом размере и хоть в две строки, но о людях, живущих в одном доме (не одни лишь родичи), если никто из них не проезжий гость, — это тоже ужебыло преступление. Так, можно, хотя это и дурно, обрюхатить троюродную сестру, — но не родную.
Это было не для схода. По закону это было подсудно домохозяину, кроме всей прочей власти над домочадцами, что у него есть, а в его воле было поступить как угодно — до смертоубийства самому или кому он повелит. Община-округа отдавала это дело ему, а дальше не вмешивалась. Возможно, потому, что это считалось не самым важным преступлением, а возможно, потому, что слишком междустенным, внутренним, своим.
Не знаю уж, право, — так ли часто это бывало, но наши предки любили в законах все предусмотреть, — так вот, не знаю, в скольких краях всего, но и в Хюдагбо, и в Эльясебо был закон, где говорилось, что после ни наказанному, ни его родне не полагается требовать и брать виры ни за смерть, ни за увечья.
Чтоб подтвердить это, нужно было только присягнуть с двумя (в Эльясебо с четырьмя) соприсяжниками при четырех домохозяевах-соседях, что все именно так и случилось, а стихи можно было и не приводить. Но присягали, конечно, еще реже. Только если родичи работника, или дружинника, жившего в кормлении, или мужа, если он жил (иль живет) у жениной родни, учиняли шум и домогательства, и пытались подать в суд за «незаконное нападение»… и так далее, и надобно было им заткнуть рот. У Йиррина не было родственников. Во всяком случае, родственников, которые стали бы учинять шум.
ПОВЕСТЬ О СИДАЛАНЕ
— Мы должны были? — спросил Пойг у Йиррина.
— Конечно, должны, — сказал тот. И добавил: — Ну и что? Это всего только наше имя.
В их языке «имя», «честь», «слава» — для всего этого слово было одно. Но сейчас, скорее всего, оно значило — «честь».
— Ваше имя — это мое имя, — сказал Гэвин. — И не ваше дело решать, дошло бы там до драки или нет.
— Ваше имя — это мое имя, — сказал демон. Теперь его уже хватало на целые фразы.
— Убери отсюда этого повторяльщика! — приказал Гэвин.
— Как я его уберу?
— Если он тебя выбрал — знаешь, как, — сказал Гэвин. И добавил: — Демонишко-то, видно, не зря за плащ певца уцепился, — на слова горазд!
Так вот вышло, что и Гэвин на этом берегу сказал кое-что, из чего сделали пословицу.
А еще это прозвучало так, что, мол, Йиррин ни на что не горазд, кроме слов. Лучше Гэвина никто не умел голосом выразить такие вещи. Точнее, ко времени Кажвелы он уже в этом наловчился.
— Я знаю только один способ, как его убрать, — сказал Йиррин. — Вместе со мной.
— А если знаешь, — медленно проговорил Гэвин, — чего сидишь?
И тогда Йиррин действительно ушел. А вскоре разошлись ивсе остальные. Собственно, «разошлись» — это означало только, что ушли люди с «Лося» и в шатре у Гэвина стало обыкновенно — вроде бы просто вечер. Имо рэйк киннит.
А еще какое-то время спустя Рогри подошел к Йиррину, сыну Ранзи, стоящему возле своего шатра, там, где шатер его прикрывал от ветра; перед Йиррином на песке сидел демон, все еще нежась на серебряной кованой маске-застежке и вращая глазами-стебельками, а сын Ранзи смотрел на этого сына Земли и Воды прямо-таки с интересом.
Демон трещал вовсю. Он проговаривал речи нескольких человек одновременно, и оттого невозможно было что-нибудь понять.
— Полюбуйся, — сказал Йиррин. — Я бы на его месте удирал от нас без оглядки, а он сидит. Незачем тебе очеловечиваться, — обратился он к демону. — У человека довольно паршивая жизнь.
сообщил демон голосом Гэвина, -
Уже и в путах
Хотят увидеть, —
— Заткнись! — рявкнул на него Йиррин. А демон, как видно, дошел уже до того, что не только повторял слова, но и понимал их отчасти, — потому что действительно заткнулся.
Эти людишки своего…
Если бы эти стихи стали известны, — они бы уж точно помешали людям на До-Кажвела помнить, что они не хотят ссориться с Гэвином. «Насмешливые стихи» — это для северян тогда было очень серьезно.
— Что он говорит? — выдохнул Рогри. — Он ведь все повторяет, верно?
— Рогри, — сказал Йиррии, — как по-твоему, почему в суде свидетельства от демона не принимаются?
— Потому что они не люди, — ответил Рогри.
— Потому что они все путают. Они не понимают людских вещей, потому и путают, и этот уж тем более — в нем похоже на человека всего чуть-чуть.
— М-да, — с сомнением сказал Рогри.
Демон приподнялся на лапках, как бы в задумчивости, и побежал по песку, волоча застежку, как добычу, за собой. А Йиррин, сын Ранзи, смотрел на него. В самом деле, на совете, где прицепилась к нему эта кроха, вокруг было полным-полно всякого другого серебра.
— Берег выбирает меня, — сказал Йиррин, точно, произнеся вслух, закреплял эти слова в воздухе. — Берег, а не море. Ты тоже считаешь, что никогда мне не быть капитаном?! — добавил он.
— Подумаешь! — сказал Рогри и даже плечами пожал для убедительности. — Ты ж сам сказал — они все путают. Великое дело — демон.
Что же до демона, то застежка ему вскоре надоела. Посидев возле нее немного и повращав еще глазами, он перекинулся на сухой круглый комок водорослей, и ветер тотчас покатил его по песку. В конце концов он зацепился за распорку какого-то шатра да там и остался. Это тоже было неплохое место, где можно замереть в неподвижности.
произнес он, -
Наперед, когда, —
Потом внутри у демона что-то зашелестело и зафыркало. Это он учился смеяться.
Открывать совет
Будет Гэвин, сын Гэвира, —
Если он еще
Хоть когда-нибудь
Будет открывать
Советы! — надо, чтоб он был
Стреножен, как конь!
Смеяться не так, как бездумно хохочут демоны — просто потому, что им радостно существовать на свете, — а по-людски.
Странным был этот вечер на Кажвеле. И странной — ночь. Если стража возле кораблей у каждой из дружин стояла не больше положенного, то это не означает, что все остальные не спали вполуха и вполглаза. А еще — рассказывают в скелах — после вечерней еды к Сколтисам в шатер собралось несколько человек; даже и Кормайс Баклан пришел, хоть вид у него и был нахально-настороженный; на совете-то ведь они не успели по-настоящему обсудить, что станут делать теперь, потому что торопились закрыть совет — непонятно было еще, что ждать от Гэвина; да и теперь всю ночь за лагерем хозяина «Дубового Борта» следили со всех сторон.
Утром туда пришел Сколтис; казалось, поступать так, как будто ничего особенного не происходит, сделалось тут для всех прямо делом чести, но это — это уже было «имо рэйк киннит» такое, что страшно становилось. Но очень может быть, что Сколтис при этом чувствовал себя как его дед, когда нырял в Водопад Коня, и понимал, что найдутся люди, которые посмотрят на это так же.
— Я должен еще что-то сказать? — спросил Гэвин.
А ведь Сколтис знал, что один его вид уже действует на Гэвина, будто на коня слепень. Тьма его разберет, этого человека по имени Сколтис, сын Сколтиса, прозванного Камень-на-Плече, по любимой его застежке с самоцветом.
— Место сбора, — сказал он.
— У меня есть ваши Метки. У вас — Метки «Дубового Борта». Не потеряемся как-нибудь, — сказал Гэвин.
— Хорошо, — сказал Сколтис. Только и было всего разговору. Гэвин вышел из своего шатра уже пополудни, когда на берегу остались кострища и следы от шатров, а у берега стояли одни только «Лось» и «Дубовый Борт». Даже килитту — уже без корабельного леса — они увели с собой, а ведь это была общая добыча, вместе ее загоняли. Впрочем, Кормайс на нее с самого начала глаз положил, утверждая, что у него есть знакомый купец, которому выгоднее всего продавать корабли.
На следующее утро и эти две «змеи», последние из оставшихся на Кажвеле, тоже ушли в море и через некоторое время подняли черные «волчьи» паруса.
Гэвин вел «Дубовый Борт» на юг. Его приказов теперь уж вовсе никто не понимал, может быть — и он сам. Внешне это выглядело так, что они охотятся как шесть ночей назад. Имо рэйк киннит.
Гэвин с Йиррином теперь больше не разговаривали. Потому что с Йиррином теперь тоже разговаривал только Гэвин-с-Доброй-Удачей, Канмели Гэвин, Гэвин Морское Сердце, Гэвин Обманщик и сколько там еще прозвищ, — не подпускающий к своей душе никого не то что на десять — на сто шагов. А с Гэвином разговаривал имовалгтан Йиррин Залтейгд. И, кроме того, о чем положено разговаривать капитанам между собой, они не произносили ни полсловечка.
Кое-кому на этих кораблях под черными «волчьими» парусами — особенно Рогри, сыну Ваки, — от этого хотелось просто-таки выть по-волчьи. А Пойг, сын Шолта, все время думал о том, что они ведь не охотятся — они просто спускаются на юг, вслед ушедшим кораблям.
На второй день плавания впереди вынырнуло кайянское побережье. Море было пустым, словно выметенное. Они свернули на запад и на следующий день прошли мимо Певкины, где теперь уже никто не поджидал на своих лодках одинокие корабли. Серые и розовые скалы торчали из моря, как зубы. С юга, куда дул ветер, серые тучи поднимались в небо, заставляя Фаги качать головой.
Назавтра, незадолго до бухты Кора, где лежит второй из портов Кайяны, Тель-Кора, Гэвин приказал ворочать мористее, и целый день они на полном ходу путались между островками Кайнум, при ветре в правый борт. «Ветер меняется», — сказал Фаги. Поэтому следующий день две «змеи» провели на стоянке под берегом одного из островков.
Утром на другой стороне пролива девочка пасла десяток коз. Девочке чужие корабли, стоящие далеко внизу, без парусов и мачт, казались чем-то невероятным и совершенно непохожим на все, связанное с козами и козлятами. В этих скалах горцы могут прятаться хоть всю жизнь, а нравы у них жесткие, как и здешние камни, да и луки их с накладками из козьих рогов годятся кое на что. И когда разбивается на здешних скалах корабль — для них счастье, вон сколько добра привалило, а несчастье, когда приезжает достойный плантатор и ликтор с Кайяны, который невесть почему считает эти островишки своим владением, несчастье, потому что нужно ему устраивать прием, угощать козьими сырами и выпроваживать обратно, надеясь, что он в свои владения больше не явится. Жили себе с управляющим, ладили мирно-тихо — и дальше будем жить.
А в первом дневном часу по верхушкам скал поползли тучи, девочка, кутаясь в кожушок, погнала коз в загон, и когда она закрывала плетеную дверь загона, на кожушке ее и на нечесаных волосах уже плотно лежали водяные капли. Потом сорвался шторм, и якоря «змей» стонали на скалистом дне.
На следующее утро не так уж далеко от пролива с « Дубового Борта» приметили впереди слева парус. Впрочем, с «Лося» его приметили тоже. Крохотное суденышко бежало впереди них. Для спасения от пиратов есть только два способа: отправлять торговые корабли хорошо охраняемыми караванами или наоборот — перевозить грузы и пассажиров понемногу, россыпью крох с быстрыми треугольными парусами, надеясь, что на все эти фандуки, дарды и кангии северных «змей» попросту не хватит. Какая-то часть проскочит, а какая-то — что ж поделать — нет.
«Дубовый Борт» и «Лось» сразу стали расходиться в разные стороны, захватывая кангий в клещи.
Точнее сказать, они попросту показали, что деваться ему некуда — при желании его запрут с легкостью. Кормщик на кангий не поверил и попытался свернуть к берегу, но тут же «Дубовый Борт» встал ему поперек курса. Это была игра лисицы с мышью. Все это понимали. Правда, на «Дубовом Борте» «старший носа» получил приказ держать своих людей наготове, но эти доспехи и щиты были так — для устрашения.
Корабельщики на кангии обреченно спустили парус. После чего, уж как водится, начались переговоры. Гэвину не понравилось то, что мышь пыталась удрать, а с другой стороны, ему это понравилось, — возможно, мышь была богата.
— Что у вас? — крикнул он. — И смотри, кормщик, не ври, — все равно ведь я твою утку перепотрошу до последней досочки.
— Ничего у меня нет, — сказал тот. — Путника везем. Путники у меня люди богатые, они вам заплатят. — Потом он вдруг сплюнул и рявкнул: — А, забирайте хоть и меня с душой вместе! Говорила тамошняя колдунья — не выходи, под Балли-Кри чужие корабли вечор видали! Ах ты ж… — и дальше следовала ругань, понятная даже тому, кого не обучали «языку корабельщиков» при помощи недлинного, простенького южного заклинания, которое северянам, правда, в то время все равно не нравилось, — после него полчаса в голове шумит, как будто мысли всех людей вокруг подцепил.
Путник и вправду был богатый. Достойный плантатор и ликтор возвращался к себе на Кайяну, домой.
Он перешел на «Дубовый борт» внешне так же спокойно, как если бы это было еще одно судно, подрядившееся довезти его. Из его свиты Гэвин взял только одного человека. Этот человек стоял возле плантатора и ликтора так прочно, как будто бы имел к плантаторовой фигуре отношение такое же, как дорожный плащ или шляпа — довольно странная шляпа, что-то вроде берета с наушниками на меху. Чего только не носят эти люди на юге!
Стоящий на корме кангия плантатор (достойный путник вышел туда, когда подходила лодка с «Дубового Борта») поглядел на Гэвина, на «Дубовый Борт», на «Лося», виднеющегося в отдалении, на кормщика, а потом сказал:
— Возможно, я был неправ, когда побуждал вас торопиться с выходом в нынешнее утро, но теперь уже ничего не поделаешь.
«Я выжму из него четыреста сотен серебром», — подумал Гэвин.
Вероятно, все это было именно так. А может быть, и не так.
Во всяком случае, так это должно было быть у Гэвина-с-Доброй-Удачей, и он уж постарался не отступить в сторону ни на шаг.
Насмешливые стихи — это в то время для северян было очень серьезно.
Конечно, составлять их не перестали. Однако в открытую… Либо для совсем уж врага, либо лучше после этого сразу засесть у себя в доме, сложить поближе все оружие, какое под рукой есть, и созвать туда с собою друзей и родичей.
Обычно же изобретали какие-нибудь обходные способы. Самым простым было, конечно, не назваться. Вот насчет той пряди в восемь строк, которую рассказывали остроумные люди о схватке на Плоском Мысу, где погиб дед Хилса Йолмурфара, и которая в нашей повести сказана тоже, — так и не нашли автора, хотя рассказывали ее все охотно.
Подумывали в свое время сразу на трех разных любителей такие стихи прилаживать; каждый из них был шутник либо злоречивец, однако все трое отговаривались и утверждали убедительно, что в первый раз сами услышали от того-то и того-то, а затем дальше передавали, отчего бы нет; словом, так это дело и не выяснилось. Будь что-нибудь, кроме подозрений, Хилс, сын Моди, так бы это не оставил, да и кроме его отца в той схватке погибли либо побывали некоторые состоятельные люди, отчего назваться никто не посмел. Одни из обходных способов изобрел сам Йиррин: эти вот восхвалительные с насмешкой песни-споры, где автор делает вид, что с восхвалнтелем он во всем заодно, а насчет хулителей удивляется: откуда только могут браться на свете напраслинники и злоречивцы? — да и то, не мирволь к нему так Гэвин, а побольше досадуй, да поменьше смейся Кетиль, котopoй выпала сомнительная честь стать героиней первой «йирринэзалт» на свете, — сыну Ранзи это тоже бы так просто не сошло.
Ну а способ подревней и в то время почаще применяемый, тем более что подходил и для совсем коротких стихов, но и почитался как требующий искусства, — это сложить стихи так, чтоб можно было их истолковать на обе стороны: и на восхвалительиую, и на хулительную. Вот те стихи, которые в начале нынешнего лета заказал сложить певцу в своей дружине — не Палли Каше, а другому — насчет Йиррина Сколтиг, сын Сколтиса, были именно из таких:
Здесь восхваление нарочито велико, а пышное «князь волн» — одна из замен слов «морской князь», как зовут капитанов порой, — как бы прикрывает, а на деле подчеркивает то, что певец Йиррина не называет ни «имовалгтан», ни, напротив, «валгтан».
Будь у Гэвина
«Змей» и побольше,
Ему ведь для каждой из них
Легко отыскать
Князя волн, что б смог
Почитать себя
Уж наверняка
Первым из
Своего рода.
Сколтиг некоторое время охотно повторял эти стихи и приятели его тоже. Возможно, он считал, что ему, раз он сын Сколтиса Широкий Пир, не говоря уж о его братьях, ничего не посмеет сделать ни Гэвин, который был там назван по имени, ни Йиррин, который не назван. Что же до Гэвина, то он или предпочел истолковать их как хвалу, или одна Чьянвена у него тогда была на уме, или он полагал, что Йиррину не нужно напоминать, как на такое отвечают, — или все это вместе. А Йиррин, уж конечно, не затруднился бы подыскать слова для подобных же стихов в ответ, ибо искусства унего на это хватало, — но именно в то время он полагал, что теперь должен отвечать на такие вещи не как певец, а как капитан.
И что единственный ответ — это добиться как можно скорее того, чтобы ни у кого раздумий не возникало, как его называть, капитаном или как бы капитаном.
Возможно, он считал бы иначе потом, когда сделался бы более зрелым человеком. Очень может быть.
А мы, пожалуй, вернемся к словам о том, чем были для тогдашних люден насмешливые стихи.
Кроме повода для войны, и распрь, и убийств, они бывали еще и весной, проращивающей травы и дающей овцам руно и скоту приплод. На весенних плясках, на праздниках компания парней и компания девушек обменивались в веселой перебранке такими четверостишиями, что иные из них, скажи их не на праздник и не в стихах, а просто так, были б прямо возмутительны; но это ведь вы можете услышать в любой деревне в это время и до сих пор. Попробуйте-ка, встаньте против них! Чего только не наговорят вам веселые девчонки: и лысый, и хромой, и дурак, и не ходи к нам на круг, все одно не дадим тебе ни одной, самой неказистой, не про вас такие, как мы, красавицы, а подайте нам молодого да кудрявого! И если вы такой же молодой и кудрявый, каким был Йиррин, когда ему говорили все это две тысячи лет назад, то отвечайте смело:
А если нет, тогда, конечно, лучше не ходить туда… А еще они бывали преступлением.
Красавицам ведь
Краса не на век,
Пожелтеете, как брюква,
Да раскаетесь!..
Кялгья, хулительная песня, сделанная в надлежащем размере и правильно исполненная, — за это можно было судить на сходе, но обычно до схода не дотягивали, а разбирались по-свойски, но при этом и побаивались — в таких песнях есть что-то, похожее на колдовство и на Темное колдовство.
Насмешливые же стихи, написанные в любом размере и хоть в две строки, но о людях, живущих в одном доме (не одни лишь родичи), если никто из них не проезжий гость, — это тоже ужебыло преступление. Так, можно, хотя это и дурно, обрюхатить троюродную сестру, — но не родную.
Это было не для схода. По закону это было подсудно домохозяину, кроме всей прочей власти над домочадцами, что у него есть, а в его воле было поступить как угодно — до смертоубийства самому или кому он повелит. Община-округа отдавала это дело ему, а дальше не вмешивалась. Возможно, потому, что это считалось не самым важным преступлением, а возможно, потому, что слишком междустенным, внутренним, своим.
Не знаю уж, право, — так ли часто это бывало, но наши предки любили в законах все предусмотреть, — так вот, не знаю, в скольких краях всего, но и в Хюдагбо, и в Эльясебо был закон, где говорилось, что после ни наказанному, ни его родне не полагается требовать и брать виры ни за смерть, ни за увечья.
Чтоб подтвердить это, нужно было только присягнуть с двумя (в Эльясебо с четырьмя) соприсяжниками при четырех домохозяевах-соседях, что все именно так и случилось, а стихи можно было и не приводить. Но присягали, конечно, еще реже. Только если родичи работника, или дружинника, жившего в кормлении, или мужа, если он жил (иль живет) у жениной родни, учиняли шум и домогательства, и пытались подать в суд за «незаконное нападение»… и так далее, и надобно было им заткнуть рот. У Йиррина не было родственников. Во всяком случае, родственников, которые стали бы учинять шум.
ПОВЕСТЬ О СИДАЛАНЕ
По утрам бани Эзехез работал у себя дома: Рият знала это и торопилась, чтобы застать главу могущественной семьи Претави, заправляющей Малым Советом (увы, не всею Кайяной), прежде чем он отправится куда-нибудь по делам или для встреч. Паланкин Прибрежной Колдуньи приостановился на выстуженной ветром-горняком улице, в то время как один из двух ее скороходов изъяснялся в арке ворот с незримым во тьме окошка привратником, прося гостеприимства и доступа в первый двор для паланкинщиков и свиты своей госпожи и сообщения почтенному казначею Малого Совета (одному из двух казначеев) о том, что Рият, кустодитор побережий, желала бы разговора с ним.
Возможно, — подумала Рият, — лучше было бы обойтись без слова «кустодитор» и привкуса, который оно придает ее посещению. С другой стороны, она приехала именно как кустодитор. Она волновалась, и любая мелочь в предстоящем разговоре казалась ей способной все решить. Тем более что на свете есть слова, которые нельзя считать мелочью.
В последние три года со словами стали обращаться очень осторожно, если эти слова (и должности, что ими звались) пришли из Хиджары. Кустодитора, если ж требовала служба, многие нынче предпочитали звать Прибрежной Колдуньей. Сама-то Рият была чужестранкой здесь, для нее оба слова были одинаково чужими, но, поживши в столичном Сидалане, начинаешь понимать привкус слов. Бани Эзехез был в своей зимней «комнате бдений» и не вставал с возвышения, на котором уютно сидел, скрестив ноги и закутавшись в теплый халат; но зато его писец (человек ловкий, знающий и часто незаменимый), отложивши ради этого доску и прибор для туши, почтительно ввел Рият через плотные мягкие занавеси, постелил для нее покрывало на возвышении и придвинул вторую жаровню так, чтобы к ней шло тепло, — покуда почтенный хозяин и гостья обменивались первыми словами.
— Как пламенеют твои щеки, — поприветствовал бани Эзехез колдунью модным комплиментом. — У тебя столь здоровый вид, что они ярки, как две свечи.
— Колдуньи всегда хорошо выглядят, — отклонила комплимент Рият, как это положено по правилам учтивости, — но достойно удивления то, как свеж и бодр ты, обремененный столь многими заботами. Дела не портят цвета твоих щек, бани Эзехез.
Бесшумно ступая, писец уже ушел, и за ним сомкнулись теплые занавеси.
— Какое там, — отвечал бани Эзехез, — они иссушили меня, и лицом я стал желт, как цвет шафрана. Это свет от жаровни льстит мне. А дело, с которым ты пришла, должно быть, сроднит мое лицо с шафраном еще больше.
— Некоторое число дней назад, — проговорила Рият, — ты просил меня проследить за поездкой человека из семьи Кайнуви, отправляющегося на острова Кайнум, что носят с его семьей одно имя.
Такая просьба не обрадовала ее. «Он хиджарез, — сказала она тогда, — он совершено явный хиджарез, но этих его воззрений на то ведь только и хватает, чтобы купить себе должность ликтора». Эта чужеродная и непонятная, скопированная некогда без никакой к тому надобности вещь превратилась на Кайяне в почетную ненужность, которую исполняли, не выезжая из своих поместий; а потом вот сделалась поводом для выражения политических симпатий.
— Весь его характер можно уложить в два слова: «высокомерная лень»; лень не даст ему участвовать в чем-нибудь, а высокомерие — позволить, чтобы его деньгами или именем воспользовался кто-то другой. И мне было бы очень горько, если бы человек столь почтенного родства, не обиженный деньгами и умом, оказался замешай в чем-то недобром. Он безопасен — это кажется очевидным. Однако, — значительно проговорил бани Эзехез, — я могу ошибаться, как ошибается всякий человек, пытаясь оценить другого. А очевидные вещи могут быть нарочно сделаны столь очевидными.
Рият могла только мысленно вздохнуть. Где в бани Эзехезе заканчиваются истинные подозрения и начинаются чувства казначея, ему самому трудно было бы определить.
Конфискации тоже кормят казну.
А казна в то время непрестанно бывала голодна. Будущий порт в бухте Сиалоа приносил пока одни расходы; серебра в кайянской серебряной монете становилось все меньше, а меди все больше, но это, временно помогая, приносило новые сложности. Способы, какими добывало деньги казначейство, становились необыкновенными.
С другой стороны Малый Совет осаждали тревожные вести со всех концов, а единственным войском, на какое он мог положиться при любых обстоятельствах, оставалась наемная дружина «мореглазых».
— Благоразумные люди предпочитают сейчас быть дома, а не мерить морскую глубь, — продолжал бани Эзехез.
— О намерении отправиться осенью взглянуть на свои острова он заговаривал еще зимою; но, если бы дело шло о том лишь, чтобы увидать, как там нищенствуют горцы на его островах, можно было бы и отложить поездку до более безопасных времен.
Сама Рият полагала, что бани Вилийасу просто лень было менять однажды принятое решение о поездке. Но она согласилась.
— Я помню это, достойная Рият. И те, — продолжал бани Эзехез, — несколько мимолетных слов, которыми мы обменялись позавчера, повстречавшись в доме друзей, меня не утешили.
«Встреча в доме друзей» — так именовались приемы, что давали у себя в Сидалане видные сановники.
— О нет, совсем не утешили. «Пока нет ничего подозрительного» — это неправильные слова.
Это был давнишний разговор, и Рият не хотелось его возобновлять.
— О бани Эзехез, — вздохнула она, — чья мудрость равна лишь занятости делами, из-за которых невозможно отвлекать свою память для моих неважных разъяснений. Методы, которыми я выбираю время для наблюдений, конечно, не совершенны. Но они самые надежные из тех, которые я знаю. Четыре против одного, что сотвори этот человек что-нибудь недоброе, я ничего не смогу сделать, потому что следить за ним от одного заката до другого я не могу. У меня еще четырнадцать человек, за которыми ты тоже просил приглядывать, и восемьдесят шесть Мест на побережье.
— По крайней мере ночью, когда ты не можешь следить за Местами…
— А ночью он спит. Не знаю, что еще можно делать в темноте, а ночью в зеркале оказывается видна одна темнота.
— Ты горячишься, о Прибрежная Колдунья.
— Для меня ровным счетом ничего не значит то, что это бани Вилийас, а не бани Тевез, бани Павез или лодочник из порта, — возразила Рият. — Ты ведь знаешь, бани, что я не становлюсь добрей к человеку оттого, что оказывалась вблизи от него.
— Добрая Рият, после того как ты сказала мне, что тебе просто нужно было мое семя, — ибо семя мужчины почти так же, как его свежая кровь, годится для вычисления его Имени-в-Волшебстве, — я не сомневался бы больше в этом, если бы даже прежде испытывал сомнения.
Возможно, — подумала Рият, — лучше было бы обойтись без слова «кустодитор» и привкуса, который оно придает ее посещению. С другой стороны, она приехала именно как кустодитор. Она волновалась, и любая мелочь в предстоящем разговоре казалась ей способной все решить. Тем более что на свете есть слова, которые нельзя считать мелочью.
В последние три года со словами стали обращаться очень осторожно, если эти слова (и должности, что ими звались) пришли из Хиджары. Кустодитора, если ж требовала служба, многие нынче предпочитали звать Прибрежной Колдуньей. Сама-то Рият была чужестранкой здесь, для нее оба слова были одинаково чужими, но, поживши в столичном Сидалане, начинаешь понимать привкус слов. Бани Эзехез был в своей зимней «комнате бдений» и не вставал с возвышения, на котором уютно сидел, скрестив ноги и закутавшись в теплый халат; но зато его писец (человек ловкий, знающий и часто незаменимый), отложивши ради этого доску и прибор для туши, почтительно ввел Рият через плотные мягкие занавеси, постелил для нее покрывало на возвышении и придвинул вторую жаровню так, чтобы к ней шло тепло, — покуда почтенный хозяин и гостья обменивались первыми словами.
— Как пламенеют твои щеки, — поприветствовал бани Эзехез колдунью модным комплиментом. — У тебя столь здоровый вид, что они ярки, как две свечи.
— Колдуньи всегда хорошо выглядят, — отклонила комплимент Рият, как это положено по правилам учтивости, — но достойно удивления то, как свеж и бодр ты, обремененный столь многими заботами. Дела не портят цвета твоих щек, бани Эзехез.
Бесшумно ступая, писец уже ушел, и за ним сомкнулись теплые занавеси.
— Какое там, — отвечал бани Эзехез, — они иссушили меня, и лицом я стал желт, как цвет шафрана. Это свет от жаровни льстит мне. А дело, с которым ты пришла, должно быть, сроднит мое лицо с шафраном еще больше.
— Некоторое число дней назад, — проговорила Рият, — ты просил меня проследить за поездкой человека из семьи Кайнуви, отправляющегося на острова Кайнум, что носят с его семьей одно имя.
Такая просьба не обрадовала ее. «Он хиджарез, — сказала она тогда, — он совершено явный хиджарез, но этих его воззрений на то ведь только и хватает, чтобы купить себе должность ликтора». Эта чужеродная и непонятная, скопированная некогда без никакой к тому надобности вещь превратилась на Кайяне в почетную ненужность, которую исполняли, не выезжая из своих поместий; а потом вот сделалась поводом для выражения политических симпатий.
— Весь его характер можно уложить в два слова: «высокомерная лень»; лень не даст ему участвовать в чем-нибудь, а высокомерие — позволить, чтобы его деньгами или именем воспользовался кто-то другой. И мне было бы очень горько, если бы человек столь почтенного родства, не обиженный деньгами и умом, оказался замешай в чем-то недобром. Он безопасен — это кажется очевидным. Однако, — значительно проговорил бани Эзехез, — я могу ошибаться, как ошибается всякий человек, пытаясь оценить другого. А очевидные вещи могут быть нарочно сделаны столь очевидными.
Рият могла только мысленно вздохнуть. Где в бани Эзехезе заканчиваются истинные подозрения и начинаются чувства казначея, ему самому трудно было бы определить.
Конфискации тоже кормят казну.
А казна в то время непрестанно бывала голодна. Будущий порт в бухте Сиалоа приносил пока одни расходы; серебра в кайянской серебряной монете становилось все меньше, а меди все больше, но это, временно помогая, приносило новые сложности. Способы, какими добывало деньги казначейство, становились необыкновенными.
С другой стороны Малый Совет осаждали тревожные вести со всех концов, а единственным войском, на какое он мог положиться при любых обстоятельствах, оставалась наемная дружина «мореглазых».
— Благоразумные люди предпочитают сейчас быть дома, а не мерить морскую глубь, — продолжал бани Эзехез.
— О намерении отправиться осенью взглянуть на свои острова он заговаривал еще зимою; но, если бы дело шло о том лишь, чтобы увидать, как там нищенствуют горцы на его островах, можно было бы и отложить поездку до более безопасных времен.
Сама Рият полагала, что бани Вилийасу просто лень было менять однажды принятое решение о поездке. Но она согласилась.
— Я помню это, достойная Рият. И те, — продолжал бани Эзехез, — несколько мимолетных слов, которыми мы обменялись позавчера, повстречавшись в доме друзей, меня не утешили.
«Встреча в доме друзей» — так именовались приемы, что давали у себя в Сидалане видные сановники.
— О нет, совсем не утешили. «Пока нет ничего подозрительного» — это неправильные слова.
Это был давнишний разговор, и Рият не хотелось его возобновлять.
— О бани Эзехез, — вздохнула она, — чья мудрость равна лишь занятости делами, из-за которых невозможно отвлекать свою память для моих неважных разъяснений. Методы, которыми я выбираю время для наблюдений, конечно, не совершенны. Но они самые надежные из тех, которые я знаю. Четыре против одного, что сотвори этот человек что-нибудь недоброе, я ничего не смогу сделать, потому что следить за ним от одного заката до другого я не могу. У меня еще четырнадцать человек, за которыми ты тоже просил приглядывать, и восемьдесят шесть Мест на побережье.
— По крайней мере ночью, когда ты не можешь следить за Местами…
— А ночью он спит. Не знаю, что еще можно делать в темноте, а ночью в зеркале оказывается видна одна темнота.
— Ты горячишься, о Прибрежная Колдунья.
— Для меня ровным счетом ничего не значит то, что это бани Вилийас, а не бани Тевез, бани Павез или лодочник из порта, — возразила Рият. — Ты ведь знаешь, бани, что я не становлюсь добрей к человеку оттого, что оказывалась вблизи от него.
— Добрая Рият, после того как ты сказала мне, что тебе просто нужно было мое семя, — ибо семя мужчины почти так же, как его свежая кровь, годится для вычисления его Имени-в-Волшебстве, — я не сомневался бы больше в этом, если бы даже прежде испытывал сомнения.