Впрочем, Рият в глубине души очень сомневалась, что они тогда пошли бы на нечто подобное, а не разбежались бы туда, куда всегда разбегаются, — чего-чего, а способов потратить есть куда больше, чем способов найти. Просто это у нее было как бы самооправдание — отчего она никак не соберется продумать свои идеи как следует. Все равно ведь денег нет.
   На последнем десятке окон Рият почувствовала вдруг, что уже чуть ли не дрожит. От нетерпения. И вообще — у нее руки были холодные с того самого времени, когда бани Эзехез сказал: «Мне придется послать с тобой Дэге». «А вот будет интересно, если Светлая и Могущественная возьмет да и не заплатит, — подумала она. — Вот это хорошо мы все тогда промахнемся».
   Перед тем как уходить, она еще раз оглянулась на те два окна, где (она знала это) должен быть виден корабль, придавленный ею дюжину дней тому назад.
   Кто ее знает, Рият. Быть может, она зашла сюда и не для очистки совести. Может быть, она пришла именно посмотреть на этот корабль — поднабраться уверенности чуть-чуть.
   В дозорной комнате было темным-темно — светились только окна. Вот еще на что это похоже — на подводный грот, в какие Рият ныряла в детстве за осьминогами.
   Она тщательно заперла дверь, поднялась по цепляющей платье лестнице в свою спальню, и ключ, привешенный на поясе рядом с бронзовым зеркальцем, придавал в течение пяти минут величавости ее походке, пусть даже и в ущерб плавности движений.
   Следующие несколько часов она была чересчур занята и опомнилась нескоро. Опомнилась только, когда побывала уже в своем загородном доме и потом — в одном из загородных домов бани Эзехеза, и уже простилась с Дэге, и кони затюкали копытами по витой ленте горной дороги под двумя десятками ее вооруженных слуг, сидящих в седлах столь высоко подняв колени, что были похожи на настороженно замерших на заборе котов.
   И Рият вспомнила еще раз об очистке совести.
   Это было бесполезно, поскольку она все равно не вернулась бы теперь в дозорную; но она таки потратила четыре лишних минуты и перенастроила зеркало на крошечный камешек, подвешенный в ее дозорной комнате; между прочим, вычислять Имя-в-Волшебстве неживых вещей куда труднее, чем живых, и Рият этого не умела — оба камешка, как и их Имена, она купила за Тьма знает какие деньги.
   Меняя ракурсы, она прошлась по окнам с одной стороны комнаты (ничего), потом перешла на другой репер, подвешенный со второй стороны, оглядела и эти стены тоже (опять ничего) и решила забыть о совести на пару дней.
   Поездка, как она и ожидала, была отвратительной. Правда, без разбойников.
   В нескольких местах через ручьи после вчерашнего ливня коляска не могла проехать и ее приходилось чуть ли не переносить на руках. Рият выходила, демонов из фургона тоже выводили (чтобы облегчить фургон), потом запихивали обратно, в конце концов эти создания растревожились, так что Рият пришлось успокаивать их опять — кого заклинанием, кого новой порцией зелья.
   Больше всего донимало ее одно создание — оно было безобидного нрава, поэтому попросту ехало с нею в коляске, но болтало не переставая. На человека, кстати, оно было похоже меньше всех — скорее на крошечную зеленую обезьянку, и с такими длинными руками и ногами, что смахивало еще и на паука вдобавок. Рият просто-таки понять не могла, как Дэге ухитрился ей это всучить.
   — Почему мы должны далеко ехать? — спрашивало оно. — Я редко раньше куда-нибудь ездил. Или ездила? Скажи, вот ты, колдунья, — ты не знаешь, кто я?
   — Не знаю, — отвечала Рият.
   — И я не знаю. Не знать плохо. А мы могли бы не ехать далеко, а сделать меня человеком прямо здесь?
   — Нет, — говорила Рият. — Не могли бы.
   — У тебя, наверно, есть причины. А я не понимаю. Вот мне объясняютлюдские вещи, а я не понимаю. Только мне давно никто ничего не объясняет.
   Рият не отвечала, но ему и не требовалось, чтобы отвечали. Время от времени оно принималось просто-таки размышлять вслух.
   — Вот он злится, — говорило оно. — Почему злится? Глупый.
   Это про одно злобное и сильное создание, которое Рият держала у себя четыре года, и все четыре года оно все равно время от времени принималось биться о стены или ломать что-нибудь. Сейчас его везли связанным. Рият знала по опыту, что все остальное на него не действует. Впрочем, она была не очень-то хороша в Заклинаниях Малой Силы — тех, которые сбивают злость и делают человека — или демона — вялым и послушным, как кукла.
   Демона, меньше похожего на людей, никакие ремни бы не удержали, но этот был слишком уж очеловечившийся — и внешность у него была как у огромного мужчины, сила тоже как у человека, ну, может быть, как у очень сильного человека.
   Все они тут уже достаточно были похожи на человека, чтобы заклинания могли действовать на них; и достаточно непохожи еще, чтобы оставаться демонами, способными менять облик. А больше Рият ничего от них не было нужно.
   Поглядывая время от времени на зеленую паукообезьянку и вспоминая лица, хвосты и рожи остальных, Рият чувствовала себя какой-то содержательницей немыслимого зверинца — самое лучшее ощущение для того, чтобы пересекать горы Ферей.
   — Злится. Не хочет, наверное, чтоб из него сделали человека, и почему? Глупый. Человеком очень интересно быть. Вот есть такие вещи — я их не могу, а человек может. Пословицы; вот скажи, колдунья, что это значит: «Сначала мерлушки, кизяки потом»?
   — Ну… — говорила Рият.
   — Нет, я не понимаю все равно. Почему мерлушки дороже? Потому что красивые? Или они дороже, потому что главнее? Или главнее, потому что дороже? И почему это про цену, а не про тепло?
   — Какое тепло? — говорила Рият.
   — Одни греют. И другие тоже. Только греют по-разному.
   Оно не давало ей покоя всю ночь.
   Если в эту ночь где-нибудь здесь и былиразбойники, то они, скорее всего, не бродили, а грелись в своих пещерах у вершин холодных гор. Рият все равно не могла бы спать от холода — не говоря уж о ручьях и перевалах, где она тоже выходила из коляски, так безопаснее. Но ей казалось, что самой большой неприятностью она потом будет считать несносную паукообезьянку, лазившую по всей коляске, время от времени зависая под крышей на упертых в стены коляски руках и ногах.
   Под утро Рият уже сама была как кукла, не хуже заколдованных демонов.
   — А ты точно можешь превратить меня в человека? — спрашивал он. Или она. Оно. — В настоящего человека? Потому что если не настоящий, а только очень похожий, это совсем не годится. А ты точно сказала бы мне правду, если бы могла?
   — Да, — говорила Рият.
   Начиная с рассвета, она опять начала следить за бани Вилиайсом. Теперь ей было не до демона.
   Тем более что горы, как воду в ручье, уже выливали Дорогу в тусклые, серые рощи между клочков полей на а склонах, а потом и в огромные розовые поля с чудовищными фигурами окаменевшего лишайника на них, между которыми уже кое-где копошились люди. Потом Рият из окна увидела внизу лес — настоящий лес, выросший из килей кораблей в бухте Претва, носящей одно имя с семьей Претави.
   Уже потом она узнала, что некоторые корабли стояли здесь месяца полтора. Оказывается, на рассвете вчера увидели с маяка не то один, не то два корабля с черными парусами.
   «Странно, — подумала Рият. — Вчера утром он уж никак не мог здесь быть. Наверное, это другие».
   А может быть, здесь вообще ничего на деле не видали. У страха глаза велики.

ПОВЕСТЬ ОБ ОСТРОВЕ САЛУ-КРИ

   «Дубовый Борт», обогнув «остановленный» корабль, направился вновь в открытое море. Тогда бани Вилийас повернулся, сунулся вниз, сев на палубу, и точно так же, как сидевший рядом его раб, обхватил колени руками. Его трясло. Возможно, достойный бани предпочитал сейчас уверять себя, что это от холода, хотя теперь доски и несколько прикрывали его от ветряных струй. А может быть, он уже и перестал в чем-нибудь себя уверять. Во всяком случае, его явно не интересовали больше наличие или отсутствие удобств, ковры на жесткой палубе, а также то, насколько достойно и внушительно выглядела бы его поза, если бы на нее кто-нибудь мог взглянуть со стороны.
   После того как главарь пиратов, сузив глаза, проговорил какие-то непонятные слова — вряд ли бани Вилийасу, скорее просто пространству перед собой, — а затем отвернулся, на бани перестали опять обращать внимание.
   У людей на «Дубовом Борте» мрачное и горестное настроение дошло уже, видно, до того, что ухудшаться ему было некуда. И зрелище погибшего корабля у недоброго берега Кайяны их не то чтобы утешило, — но оживило, если можно так сказать. Не только потому, что человеку, когда он считает себя несчастным, всегда приятно — и полезно — увидать, что есть кто-то, кому не повезло еще больше. Чересчур долго они жевали, что называется, одну и ту же жвачку; чересчур долго душа у них была занята тревогами, заключенными в дощатую скорлупу «Дубового Борта», но недвижный черный парус и недвижные люди под ним насильственно и жестоко напомнили о том, что есть же, в конце концов, и мир вокруг, а не только их собственные счеты с судьбой.
   Такое зрелище кого захочешь заставит встряхнуться, даже Гэвина, как мы видели недавно, ненависть сделала на некоторое время почти человеком и почти понятным другим. И, наконец, это зрелище доставило им свежую пищу для ума, и предмет для разговора, хоть какого-то разговора, где есть слова, которые не страшно произносить вслух.
   Почти весь вечерний час, пока «Дубовый Борт» шел к острову Салу-Кри для ночлега, на нем обсуждали на разные лады, что это был за корабль, который они нынче увидали, откуда он мог быть и что случилось с ним. Некоторые, самые решительные умы заговорили под конец и о том, что люди на этом корабле, если уж на то пошло, были попросту сами во всем виноваты. Нечего было народу из Королевства захаживать сюда, в наши Добычливые Воды, пусть охотятся у себя: в Гийт-Гаод, Море Множества Кораблей, в Приморье, на Кафтаре — и что там еще у них есть.
   Вот только возможности прибавить сюда наиболее могущественный довод — мы-то, мол, к вам не лезем! — не было, потому как не кто-нибудь, а Гэвин в прошлом году дерзко забрался на воду чужой охоты, в Гийт-Гаод, и среди тогдашних его подвигов скелы упоминают мельком то, что он ухитрился еще и ускользнуть от тангиронского князя со всею своей аршебской добычей.
   Правда, князь Тангироны тоже внакладе не остался. После этого он заявил славному городу Аршебу: вот, мол, что бывает, когда отказываются отдаться под покровительство ближнего к городу государя и позволить ему и его дружине защищать горожан от захожих хитников. Так что город Аршеб решил, что «мы, в конце концов, не лучше других», и наконец так же, как некоторые еще города, стал платить Бортрашу, владетельному князю народа йертан, поселившегося в округе и долине Тангирона (как он тогда себя называл), отступные, чтобы он и сам город не тревожил, и другим не позволял.
   Такие уж были тогда владетельные князья, — всегда своего добивались если не с главного входа, так задворками.
   На «Лосе» разговоры в тот вечер были точно такие же. Только отличались они несколько потому, что тамошний кормщик, Коги, сын Аяти, любил в подобных случаях последнее слово оставлять за собой, в нраве же у него были кой-какие черты, из-за которых порой трудновато оказывалось понять, что оно собой представляет, его последнее слово.
   До того как уйти к Гэвину, четыре зимы назад он ходил кормщиком у Долфа Увальня, на его «змее». И Долф, который Увальнем был только на берегу, в море не мог не заметить, что его кормщик со своим учеником чуть ли не на ножах.
   Тут надобно сказать, что рано или поздно, а приходит такое время, когда надо будущего кормщика приучать к самостоятельности. Потому что иначе знамо, как бывает, — пока учитель стоит тут же, рядом, на корме, хоть и смотрит совсем в другую сторону и, казалось бы, явно не собирается вмешиваться, хоть перепутай ты все команды и загони корабль на самое поганое течение на всем побережье, — до тех пор есть память и понимание, и уверенность, и даже самоуверенность — я, мол, сам себе лисий хвост!
   (Это приговорка такая. Рассказывают, что однажды краб, когда хотел спрятаться от Серебристого Лиса, прицепился к его хвосту. В конце концов Лис все-таки догадался обернуться так, чтоб хвост ему был виден, и сказал: «А это еще что такое?» — «Это я, хвост лиса», — отвечает краб. — «Гм, — сказал Серебристый Лис. — Я сам себе лисий хвост». Ну и… ну и съел краба, конечно, по прожорливому своему норову.)
   А зато стоит кормщику потом повернуться и уйти — куда-нибудь вперед мачты, чтоб выспаться, — и минуту спустя объявляется тихонькая такая мысль: мол, ведь никто тебя не поправит, ежели что, а две минуты спустя в голове уже ничего нет, одна пустота и горячка, и полное незнание, как начинается следующий поворот.
   Ответственность с людьми еще и не такое делает. Вот и нужно поэтому позаботиться. Да и самому кормщику ведь легче, если окажется, в конце концов, что есть кому его на время подменить. А тут — какое там? Да и то сказать, этот Бьодви ему в ученики себя навязал чуть ли не силой. Два года набивался, другой бы, не такой упрямый, давным-давно рукою бы махнул. Вот есть же такие люди, сколько в них таланта, столько и строптивости, — чужих он учить не будет, и все!
   Долф Увалень тою зимой как раз стал заговаривать о том, чтоб на будущую весну обменяться с Гэвином Метками Кораблей. На одном из зимних пиров сидели они с Гэвином за столом рядом и разговаривали частью по делу, частью просто так. Тут Долфу и случилось помянуть про эти свои обстоятельства. «Я ведь не слепой, — говорит, — парню давным-давно собственный корабль доверять можно, а он у Коги все еще в черном теле да на подхвате». Главное, тот и сам соглашается. Да, мол, все верно, капитан, ему уже и корабль не стыдно дать; ну вот и строй для него отдельный корабль, и у меня, мол, на корме он хозяйничать не будет. И поскольку Долф был уже опять Увалень, дальше он только руками развел.
   — Мда, — сказал Гэвин, выслушав это. — Похоже, и вправду придется давать им отдельные корабли.
   И потом, подумав, добавил Долфу еще несколько слов; а тот засмеялся, как будто бы ему сказали преотличную шутку, и хлопнул по столу кулаком, говоря: «Так и быть!» А ведь другой человек, пожалуй, вскинулся бы, услыхав, что от него забирают такого кормщика. Ну да Долф Увалень есть Долф Увалень, славная его душа.
   И вот через несколько дней приходит Гэвин к Коги домой и говорит:
   — Есть у меня к тебе предложение, Коги, сын Аяти: иди ко мне на будущую воду.
   — На «Дубовый Борт»? — сказал тот, а про «Дубовый Борт» тогда уже говорили, что Оду Старому сам Морской Старик помогал строить его, не иначе.
   — Нет, — отвечает Гэвин, — пока «Дубовый Борт» на плаву, и пока Фаги жив, и пока согласен на это, — Фаги будет кормщиком «Дубового Борта», тут уж ничего не изменится, и я нынче строю однодеревку на двадцать весел, так вот туда.
   — Что?! — как вскинется Коги. — И ты думаешь, я после «змеи» пойду на твои двадцать весел, или не двадцать?!
   — Я так думаю, — хитро так говорит Гэвин. — И главное, Коги, по-моему, ты тоже так думаешь.
   — Тьфу ты! — сказал тот, а Гэвин продолжает:
   — И еще, Коги: у тебя там будет второй кормщик.
   Так вот прямо и сказал: «второй кормщик», а не «ученик». Коги только рот было раскрыл…
   — А что ж еще делать, — говорит Гэвин опять с хитрецою, — зря, что ли, Фаги человека учил? А он ведь и меня учил тоже… Тесно ведь, знаешь ли, трем кормщикам на одном корабле.
   — Ах ты ж непогода! — говорит Коги и добавляет еще пару ругательств, что называется, в воздух.
   — Ну вот и ладно, — соглашается Гэвин. — Так ты приходи, посматривай, как строится твоя однодеревка. Может, мастеру скажешь полезное что-нибудь.
   И Коги говорил потом, что Гэвину, мол, в жизни не догадаться, чем он его тогда взял. В жизни не догадаться, потому как и он, Коги, тоже об этом не имеет представления. А Фаги после этого уж и не брал учеников. Так, крутилась около него пара человек — помочь с рулевым веслом управиться, и не больше. Потому что уж стало ясно: Гэвин своего положения второго кормщика на «Дубовом Борте» никому не отдаст.
   Три воды Коги ходил у Гэвина на этой однодеревке, названной «Жеребенок»; а теперь вот она стояла на Щитовом Хуторе в корабельном сарае; оттого, что она проплавала две воды беспрерывно в южных морях, не уходя домой, где-то ей не повезло, и она подцепила червя-древоточца. Нужно было теперь перебирать обшивку и несколько ребер менять тоже. А жалко, хороший был корабль, этот «Жеребенок», — а точнее, «Бика», «бика» — значит кобылка-однолетка.
   У йертан в старину было полным-полно разных слов для кобыл, и для жеребцов, и для разного возраста жеребят, и для лошадиных мастей, и для лошадиных болезней, ну как у всякого конного народа. И когда видишь, как знатные люди привозят теперь в свои конюшни лошадничьи слова вместе с кровными лошадьми из Приморья, — смех и горечь берут одновременно…
   А Коги, сын Аяти, все же оказался опять на «змее», как Гэвин ему и обещал. А на «Черноногом» был на рулевом весле еще один кормщик; он был достойный человек и не раз ходил для Гэвиров в торговые поездки, так что не мог Гэвин его обучать. И этот человек погиб — еще прежде того, как сгорел «Черноногий», да уж по сравнению с прочим Гэвиновым невезением это невезение почти и не заметили. На «Черноногого», было дело, Гэвин отослал второго кормщика с «Лося»; а потом вот он вернулся обратно.
   И вот что приметили люди, однако пока его не было: Коги сделался совсем уж раздражительным человеком, так что можно было даже подумать, что ему чего-то не хватает; а как Геси пришел назад — пришел и сказал с горестным каким-то удивлением: «Эх-х! Если посмотреть, чем все закончилось, — так лучше бы я век не уходил отсюда!» — тут-то вот его и встретили так, будто всем, и себе в первую очередь, стремились доказать, что вовсе никто здесь не привык работать с ним вместе и вообще лучше бы ему тут не попадаться на глаза. «Ну а мне-то что, Йиррин, — сказал Коги. — Хочешь — вместо якоря его привесь, хочешь — к рулю поставь, мне-то без разницы». И с тех пор у него и держалось еще такое настроение.
   И вот сейчас Коги сказал, что это был, как видно, корабль из Королевства; но, едва его помощник стал с ним соглашаться, — тут же заявил: мол, и в Вирнбо тоже, после того как приняли для себя королевское право, пошла мода рисовать полосу из «солнечных корон» поверх кормы, только красных, и с тех пор от этого обычая там, мол не отстали, и росписи, мол, на этой корме были такие выцветшие да посбитые, что не разберешь, «солнечные короны» красные или бронзового цвета. Геси, которому надоело вроде бы как выпрашивать прощение неизвестно за что, уперся на своем; что же до прочих знатоков из команды, то они поделились поровну и спорили, припоминая все доводы, какие могли, — и как этот корабль был построен, на которую особицу, и как обшит, и какие снасти, — и выплеснули в конце концов все эти разногласия капитану на суд.
   — А разве в Вирнбо, — сказал Йиррин, — есть какой-нибудь род, который носил бы золотых птиц в имени? Нету, по-моему.
   Это уж певцу лучше знать; если он сказал, значит, нету.
   — А может, это были не птицы, — возразил неукротимый Коги, сын Аяти. — Может, это саламандры.
   Саламандры золотого цвета — значит, домашние; а домашние саламандры — это всякому подходит, у кого в имени есть дом или очаг. Вот даже и Йиррину, например. «Йир», или — как произносили у Йиррина на родине, в Эльясебо, — «йирр» — это ведь и значит «камень» или «домашний очаг». О чем только этот Коги думал, спрашивается?..
   Повстречать своего тезку или даже полутезку, умершего нехорошей смертью, когда тот мертв и непогребен, — тоже примета. Такая примета, что… Эх-х! Люди ведь так устроены — не могут они без примет!
   — Да что ты, Коги, в самом деле, — сказал Рогри, сын Ваки. — Птицы это были. Птицы и птицы. Два раскрытых крыла и хвост. Нет, точно птицы.
   — Н-ну, — сказал Коги. Должно быть, тоже сообразил. — Наверное.
   После того как люди «Дубового Борта» и «Лося» высадились на берег Салу-Кри, к Йиррину пришел Гьюви, сын Отхмера. Выполняя, что приказано, он все это время честно был на носу своего корабля; но в сердце у него все равно кипело, а между тем Гэвин, как ему казалось, вовсе и не думал обращать внимания на то, что его, Гьюви, так волновало.
   Напоминать об этом Гэвину заново он не решился. Есть на свете вещи, на которые не решаются даже Гьюви, сыновья Отхмера. На зато он рассказал Йиррину, чему был свидетелем на корме «Дубового Борта» в то мгновение, когда дозорщик высмотрел, что это северный корабль, а не какой-нибудь еще виден впереди.
   Именно так и положено, чтобы капитану любую новость — какая бы она нибыла — сообщали в тот же день или, по крайности, в первый же день, когда возможно. До недавних пор которому из двух капитанов в своей дружине нести эти любые новости, ни на «Лосе», ни на «Дубовом Борте», — ни на «Черноногом», когда тот еще был, — не задумывались. Где Гэвин, там обычно был и Йиррин, так что получалось сразу обоим. А в крайнем случае можно было быть уверенным, что вести, которые знает Гэвин, сын Гэвира, узнает скоро и Йиррин, и наоборот.
   А теперь вот сделалось не то чтоб непонятным, — но сомнительным, станут ли они пересказывать друг другу свои новости. То есть станут, конечно, — но уж никак не те новости, которые показались пустяком. Про такое ведь только мимоходом друзьям говорят. Ну или как там еще называется для тебя человек, с которым разговариваешь о важном и неважном, обо всем, что слетает с языка.
   Итак, Гьюви поступил правильно. Но это, кажется, у Гэвина был первый повод заметить, что у него в дружине новости теперь идут двум людям — двум людям наравне.
   Йиррин, как и хотел от него Гьюви, заговорил с Гэвином об этом. Мог бы тоже внимания не обращать, не общаться лишний раз со своим предводителем, — как Гэвин, например, предпочитал нынче не кричать в сторону соседнего корабля, а сказать сигнальщику: «Агли, протруби…» Мог не обращать, но обратил.
   Сердце у Йиррина было отходчивое. И у него никогда не было сил держать на кого-нибудь зла подолгу. Такой вот у него был недостаток. Сейчас он уже искал способы прекратить это нелепое Неразговаривание-ни-о-чем-Кроме-Нужного, но только искал так, чтобы самому этого не замечать. Поэтому лишнему случаю поговорить он не огорчился — обрадовался. Не замечая этого, конечно.
   — Кто его разберет? — сказал Йиррин. — Надо бы узнать, чего он дергается, когда видны корабли.
   — Узнавай, — сказал Гэвин. — «Язык корабельщиков» ты знаешь.
   Голос у него был равнодушный; а безразличный поворот головы и вовсе истолковать можно было как угодно. Можно было и так: «а я посмотрю, как ты будешь спотыкаться». Или наоборот: «что хочешь, то и делай, а я доем и пойду отсюда».
   — Хорошо, — сказал Йиррин. — Я буду говорить. Ты будешь слушать. Только ты уж слушай, пожалуйста, — попросил он.
   Пленники были тут же, неподалеку. Кто-то, уж не разобрать кто — Пойг, наверное, — мимоходом позаботился о том, чтобы и их тоже свели на берег, и вот сейчас бани Вилийас, все еще бледный, возможно, вовсе и не пытался уверять себя, что мутит его не от дурных предчувствий, а всего лишь от непривычной и вонючей похлебки.
   Его спутник хоть тоже давился похлебкой (он к другому привык столу), однако выглядел намного лучше. Он ведь не гордый был человек, — а всего лишь полный к себе уважения. И сейчас его самоуважение мечтало о том, как все это в конце концов кончится, и он очутится снова дома, и мягкорукая повариха принесет ему, в его узкую комнатку, первую порцию хозяйского супа на пробу. Чтобы все это как можно скорей стало не мечтанием, а правдою, надлежало изыскивать все возможности. Поэтому он уже оправился и привел свои мысли в порядок.
   — Ведь в том-то все и дело, что не из-за чего, совершенно не из-за чего, — отвечал он Йиррину. — Таким воителям, как вы, разве может угрожать что-нибудь? Понимаю и понимаю, а ничего поделать с собой не могу. Когда человек тревожится, всякие дурацкие страхи у него ведь разрешения не спрашивают, а сами собой вьются на уме. Я ведь только и думаю, что, если с вами и с вашими кораблями что-то теперь случится, достойные и превосходные господа, — и моему господину, и мне тоже худо будет, раз мы тут. Что мне этот корабль? И что вам? И пока неизвестно ничего, такие уж мысли закрутятся…
   И он говорил еще много в таком же духе. Он говорил много, потому что Йиррин, слушая, хмурился все больше и больше. Хмурился он, во-первых, потому, что убежден был твердо-натвердо, как всякий на свете человек: сколь ни складно врет раб, все одно он, скорее всего, врет — так их рабская натура устроена. А во-вторых, он поглядывал вбок, на Гэвина. Может быть, тот и слушал. Да уж, конечно. Как же иначе. Особенно удобно — и легко — слушать, когда, покончивши с ужином, смотришь в костер перед собой — или в течение собственных мыслей, — да еще и колдуешь вдобавок, как вот люди в задумчивости играют ножом или чертят им что-нибудь на земле. Заклинание Йиррину было знакомо. Очень хорошо знакомо. И воспоминание, мелькнувшее из-за него, тоже уж никак не могло развеселить. Дым-в-Чьянвене… Да, Дым-в-Чьянвене, — и как здорово все это было, когда начиналось, и чем закончилось… Это заклинание, ди-эрвой, было тогда одним из немногих по-настоящему глубоких заклинаний, какие знали северяне. Да только даже в большинстве своем тамошние колдуны не настолько хорошо разбирались в этом, чтобы хоть задуматься, на каком уровне действует их магия.