Страница:
Страх вступает в кровь
Хладом, жаром — злость,
Огорченье — горьким пеплом,
Похоть — терпкой мглой.
Столько желаний!
Все они хотят
Решать вместо человека,
Лишь поддайся им.
Они оба видели, что бывает, когда поддаются. Пример был у них за спиной, в шатре предводителя. Ни одному из таких желаний ни позволишь решать вместо себя — все они губительны.
— Мало того, что он Гэвин, — сказал Рахт, сын Рахмера, — он еще и Рахт вдобавок. Иногда с этим трудно справляться. По себе знаю.
— Недавно узнал небось, — улыбнулся Йиррин.
— Верно.
Гинхьота, которую в тот вечер у костра Гэвиновой дружины сказал Йиррин, раздергана на кусочки во всех скелах о Злом Походе. Это была настоящая гинхьота, «напоминание», написанная очень точно, по правилам. Всякая гинхьота — это перечисление, обыкновенно довольно скучное, поколений знатного семейства, или мест, где похоронены родичи, или событий какой-то зимы, или ремесел, которые знает автор, или еще чего-нибудь. В этой перечислялось все то, что они совершилив этом походе с начала и до острова Кажвела, на который пришли чиниться; всего в ней сорок два семистишия, не считая зачина. Зачин в ней такой, если передавать смысл и, худо-бедно, форму:
Поэтому ее называют обычно «Войску и дружине». А про караван возле острова Джертад там сказано так:
Войску и дружине
Слушать не зазорно
Речи человек,
Ищущего славы
Заодно со всеми.
Горе в тиши громче —
Слышны будьте, струны!
Он ничем больше не мог помочь Гэвину — как друг. Он ничего не мог сделать с этим походом — как капитан. Но певцом-то он оставался, и как певец он был — сам Йиррин, сын Ранзи, а не имовалгтан на чужом корабле, пересевший в первый круг на советах всего два месяца назад. И как певец он сделал все, что мог, — вставил в эту гинхьоту две нужные строчки…
Жирных уток стая
Подоспела к пиру
В горле Ват-пролива,
С пастухами вместе.
Растеклось обильно
Там лицо сражений
В перебранке жаркой.
Горе в тиши громче —
Слышны будьте, струны!
Славно угощенье
Серебром звенящим,
Подарили морю
Дань хозяев леса.
Дар еще дороже —
Рункорм нынче пышно
Под водой пирует.
Горе в тиши громче.
Слышны будьте, струны!
Рядом с ним дружина
Поднимает чаши,
Гордые, при гордом.
Честь — делить отважно
Долю капитана.
Нет бесславней дела —
От нее бежати.
Горе в тиши громче.
Слышны будьте, струны!
И все-таки — честно говоря — он сам удивился тому, что происходило, пока он пел, — то есть полупел, полуприговаривал под ритм струн, — звук струн был и вправду звонкий, арфу Йиррин всегда так берег во всяком походе, как ничто больше, — кроме разве что капитана. (А капитана обычно дружинники прикрывают — как это говорится — «от всего, кроме судьбы», случается — и собственным телом вместо щита заступят от лихой стрелы, если не найдется другого способа. Поэтому-то капитаны и гибнут реже.)
Он пел, а в это время к костру, заслышав звук струн, подваливал люд с других сторон; некоторые, постояв, потом бежали к своим, если там остался приятель, — мол, пойдем, послушай — не пожалеешь. Когда Йиррин закончил, его попросили повторить, чтоб запомнить слова получше и чтобы услышали те, кто только что подошел.
— Повторить? — спросил Йиррин.
— Отчего бы нет, — сказал Гэвин.
Гинхьота — не «воодушевление дружины». Если ее нужно повторять — это в похвалу, а не в укор. Йиррин сказал ее еще раз. Потом еще раз. К тому времени не было корабля из тех, что стояли тогда на Кажвеле, от которого не оказалось бы вокруг этого костра самое малое с десяток человек. Йиррин редко врал, а в стихах не врал никогда — в его гинхьоте были честно перечислены все победы и все потери. Но никогда раньше он, как и Гэвин, не был в Походе-с-Неудачей и не знал, что в том, чтобы упрямо пройти его до самого конца, требуется, может быть, больше достоинства, чем втаком походе, где не приходится надрываться, удирая от тайфунов, и драться с патрулями. Он был северянин, такой же, как все, — он этого не понимал. Но слова, которые он подобрал для своей гинхьоты, это понимали. И впервые победы и потери, отлично известные всем и так, заставили людей уважать себя. А людям нужно самоуважение.
Оказывается, они не только цапались между собою на стоянках и грызлись в совете. Оказывается, они не только дошли до раскола на Силтайн-Гате, помнили старые обиды и наживали новые. Если бы даже они захотели теперь сделать, чтоб было иначе, — все равно ночи и ветры совместного плавания объединяли их, — гинхьота-то была обо всех. И это она значила тоже. Но тут уж был четвертый ее смысл, и его вовсе не замечали ни певец, ни его слушатели, а заметила только людская память много времени спустя.
И единственный был у того костра человек, который ничего не расслышал, — Гэвин. Его душа была занята тем, что пыталась понять, что подарил бы Йиррину за такую песню Гэвин-с-Доброй-Удачей. То есть ему-то казалось, что он слушает. Но мало ли что человеку кажется. На самом-то деле он даже не замечал, что Гэвин-с-Доброй-Удачей никогда о таких вещах не задумывался — дарил, что под руку попадется, только и всего.
Сказано: на четвертой варке брага киснет. Поэтому повторить в четвертый раз Йиррина никто не попросил, хотя (честно говоря) с охотой бы послушали. Костровой уГэвина был хороший — он всегда гордился тем, что у него лучшие в округе мастера. Поэтому даже на мокрой Кажвеле костер горел ровно, не слишком дымил и не забивал голос певца, а словно пел, повторяя за ним, и столб света стоял так, как будто кроме этого костра, и котла над ним, и людей, сидящих вокруг, и людей за ними, стоящих вокруг, ничего больше нет на свете.
сказал Гэвин словами старой песни, -
— Всех даров ценней, —
— А моим ответным даром тебе будет, Йиррин, сын Ранзи, не золото и не серебро, а та вещь, которой добывают и серебро, и золото.
Дары от певца.
Чтоб их возвращать достойно,
Короли бедны…
«Меч», — подумали люди. Но Гэвин продолжал:
— Имя у нее звериное, но другу она может быть верна, как человек. Ее знают уже демоны во многих морях, а если ты, Йиррин, окажешься для нее человеком, которого она достойна, — я думаю, узнают и во многих других тоже. Штевни у нее тверды, как рог, киль скользит водою так легко, как лыжа по пасту, а какая обшивка — это Йиррин знает, сам ее укреплял.
Подарок полагается хвалить как следует, поэтому Гэвин еще много добрых слов сказал о «Лосе». Потом Йиррин поблагодарил, как полагается. Он покраснел, но надеялся, что в свете костра это не заметно.
Дар был княжеский. Нельзя даже сказать, что королевский, — короли никогда такого не дарили на людской памяти. Вот торговые корабли, нагруженные товарами, короли даривали своим певцам, это верно.
В деньгах «Лось» стоил одиннадцать мер серебром. А ведь цена боевых кораблей, измеряется не только деньгами…
Потом расщедрились и многие другие из тех, кто там был, — трудно им было удержаться. Рахт (пришел, как обещал) сказал так:
— Корабль у тебя уже есть; а найдется и у меня для тебя такая вещь, которой добывают и серебро, и золото.
Меч. Меч Рахта Проливного. Йиррин покраснел еще больше.
— Я уменьшаю твой дар, Рахт, — сказал он, — прости, но я не могу оставить тебя без меча.
И отдал Рахту свой. Сам по себе его меч был не хуже. Но славой…
А впрочем, меч, которым обменялся с ним Йиррин Певец, Рахт, сын Рахмера, достаточно прославил потом. А поскольку это был «морской» меч, то на Горе Поворота, где он погиб, Рахт сломал другой клинок, а этот перешел к его сыну. Во всяком случае, так утверждается в скелах об Йолмурфарас, а не верить им нет причин.
Короче говоря, Йиррина в тот вечер задарили со всех сторон. Но с самым первым подарком — с «Лосем» — ничто, конечно, не могло сравниться.
Какое там сравниться! Этого никто даже и понять не мог.
А на следующее утро на горизонте, промытом дочиста вчерашним дождем, объявилась еще одна «змея». Люди, смотревшие, как она пробирается между мелями, не знали, что с собою она везет судьбу.
Был это корабль Долфа Увальня. Что жедо добычи, то ему подвернулось почтовое суденышко — и вести в умах у корабельщиков с этой фандуки.
Не так уж далеко от них, на острове Мона, человек, потерявший даже свое имя где-то в дыму арьяка, зашел слишком далеко в шелковые чертоги, чтобы найти дорогу обратно. Ему все еще казалось, что он бродит среди поющих дождей, раздвигая руками багряные облака, и под ногами у него шевелятся города и страны, — а в это время душа его уже входила в узкие двери Страны Мертвых, где не бывает ни облаков, ни дождей. В очередной раз остановившиеся катапульты починить было некому.
Потерявшие на двух бесполезных штурмах уже достаточно людей капитаны смотрели друг на друга, как волки из разных стай. В том, что произошло, винить они могли двоих; последующие события довольно трудно понять, и очень может быть, что сами они их не понимали, — но в конце концов в живых остался Бираг Зилет, а Толдейг, сын Толда, отправился догонять арьякварта, за которым он не уследил; и, как утверждают, отправился от Бираговой руки. Поединком это не было, а чем было — неизвестно. После этого Бираг завязал с монахами Моны переговоры. Он требовал выкуп за то, чтоб пираты ушли, в противном случае угрожая еще одним штурмом, которого якобы требуют от него его капитаны.
Монахи в ответ заявляли, что в конце концов, если дойдет до такой беды, они вынуждены будут прибегнуть к тем средствам из древних знаний, хранящихся в монастыре, которыми невозможно пользоваться, не губя свои надежды на чистоту и слияние с чистотой, не только посвящаемым Трижды Царственному, но и никакому человеку, ибо изобрел эти средства наверняка не кто иной, как Лжец — отец всякой грязи и непогоды, зла и порождений его, любящий разрушения и смерть.
В попытках представить себе, с одной стороны, что такое средства из древних знаний, превосходящие все то, чем до сих пор отбивались монахи Моны, а с другой стороны, что такое штурм пиратов с севера, доведенных до забвения всего на свете, включая собственную жизнь и смерть, — стороны торговались довольно долго. Монахи упирали на то, что подношения в последние годы стали реже и монастырь приходит в запустение, а Бираг — на то, что у каждого из его молодцов есть глотка для того, чтобы жрать, и две руки для того, чтобы добывать себе то, за что жратву покупают, и если на каждого выйдет меньше, чем по десять мер серебром, они его просто не поймут. В конце концов сговорились на восьми на каждого.
Бираг Зилет ушел, а Мона осталась — разоренная только на треть этим выкупом (молва утверждала, что и меньше), с рядами ратников, запасами смолы, камней и всего прочего, опустошенными двумя штурмами, с охранными заклинаниями вокруг, часть из которых поломал Бираг смертями тех монахов, что их держали, часть легко можно было преодолеть по его следам, а часть распалась сама за пять месяцев осады, и наверняка монахи не успели их восстановить; с проломом в западной стене, доведенным почти до половины, и со славой, которая ждала всякого, кто посмотрит на стены неприступной Моны с внутренней стороны.
Долфу Увальню из всего этого было известно только то, что Бираг ушел, получив выкуп, а Мона осталась. Долф считал, что «можно попробовать». Во всяком случае, так передал Гэвину Ауши, сын Дейди, эту новость, а именно он передал ее потому, что у него были на корабле Долфа свойственники, и, когда вернулась Долфова «змея», Ауши, конечно же, пошел к ним в гости. Впрочем, Долф и сам эту новость не скрывал и охотно делился ею со всеми, как не скрывал и своего мнения.
Что же до Гэвина, то он на это сказал, усмехнувшись:
— Объедки Бирага я подбирать не буду.
От такой выгоды отказываются только очень неудачливые люди. Очень.
Самое удивительное, может быть, то, что никому не вздумалось сказать, будто Гэвин сробел перед монскими стенами. Даже Йолмеру, сыну Йолмера. Точно так же, как Гэвин позволял себе ездить в некрашеных одеждах, не допуская и мысли, что кому-то покажется, будто он не богатый человек, так и здесь — даже ему самому такой мысли не пришло. С первого взгляда было очевидно, что это — бессмысленный каприз. Блажь. Короче говоря, невезение.
— Гэвин, — сказал сразу Йиррии. Переубеждать тут было поздно, но хоть что-то спасти… — Когда ты сказал, что хиджарский караван с Шелковых Островов — слишком мешкотно, это еще так-сяк было понятно. Когда ты сказал про Плаю… Ладно. Но вот это! Это уже совсем никто не сможет понять.
Гэвин только посмотрел на него.
— Если не смогут, — заметил он, — им же хуже.
— Чтобы это понять, — не отступил Йиррин, — нужно быть Гэвином, сыном Гэвира, которого Бираг обманул три воды назад!
— Он меня не обманул, — сказал Гэвин. — Он меня н е обманул. В том-то все и дело.
ПОВЕСТЬ О ТОМ, КАК СЛУЧИЛСЯ СОВЕТ НА КАЖВЕЛЕ
А вот о том, почему случилось, что слова эти стали известны на всех кораблях, придется поговорить особо. Само собой, дружинники Гэвина никому о них не сказали. Мало ли что может слететь с языка. Может, он еще передумает. Никогда в жизни не передумывал, а тут — кто его знает — вдруг возьмет да передумает. Неужели люди не имеют права надеяться на чудо, в конце концов?
Но среди полонянок, все не перестававших всхлипывать с самого острова Певкина, была одна, язык чьих причитаний между всхлипываниями оказалось можно разобрать, если прислушаться. Охая и вздыхая, она повторяла проклятия тому дню и часу, когда ее муж нанялся кормщиком на «Бурую корову» и взял с собою в плавание молодую жену, как частенько делают это кормщики на торговых кораблях.
«Бурая корова» не закончила свое плавание, повстречавшись в море князю города Гэзита, который— если служба ему позволяла — любил пошаливать со своими «змеями» в Гийт-Гаод, оттого что северянин останется северянином, какой городни нанимает его и его дружину, а вот почему и как после рабского рынка в Гэзите занесло молодую жену кормщика на остров Певкина, уже и она сама не могла сказать, столько было по пути кораблей, морей и мужчин. На «Дубовом Борте» она по жребию досталась дружиннику по имени Снейти, сын Айми. Ну что ж, полонянка так полонянка, добыча не хуже других. На Торговом острове дадут меру серебра, здесь, в Гийт-Чанта-Гийт, — поменьше.
А вечером того дня, когда вернулась Долфова «змея», и даже не вечером, а в третьем дневном часу Снейти с горя пошел играть в «вертушку» к людям с корабля Дьялвера, сына Дьялвера. Судьба, не иначе, подталкивала заостренную палочку в ямке, выкопанной в песке, так что она, повертевшись, останавливалась заостренным концом в сторону кого угодно, но не Снейти. Так он проиграл всю добычу до последней монетки, доставшейся ему в этом походе, и, когда проиграл эту самую последнюю монетку, почувствовал непостижимое себе самому облегчение, как будто только того и хотел.
Он был честным человеком, поэтому проигранное раздал тем, кому оно предназначалось, в тот же вечер. И полонянку тоже привел за руку и отдал Тбиди Холодному, дружиннику со «змеи» Долфа Увальня. А тот, приметив по ее светлым волосам и светлым глазам, что это не иначе как женщина из народа йертан, принялся расспрашивать ее о том, не знает ли она, какие дела творятся на корабле у Гэвина и отчего у Снейти такой вид, будто у них там покойник? А бывшая молодая жена кормщика отвечала, что ей откуда знать? Откуда она может знать что-нибудь еще, кроме того, что жизнь ее пропала, А теперь, даже если продадут ее в какой-нибудь приличный дом на севере, наконец-то среди людей, а не среди южан, неведомо на каком языке бормочущих, то все равно остается только одно после острова Певкина — проклинать тот день и час, когда… Откуда она может знать что-то еще? Разве только то, что все у них там, на «Дубовом Борте», или молчат, или ругаются из-за того, что их капитан не желает подбирать чьи-то объедки. Бирага какого-то. Словом, непонятные люди.
А потом, посмотрев на лицо Тбпди Холодного — каким оно стало после ее слов, — женщина подумала, что эти северяне, которые уплыли и живут на Внешних Островах, все люди одинаково непонятные, и опять заплакала, проклиная и день, и час, и «Бурую Корову» до последней ее доски.
Сколтис сказал сразу:
— Да сколько же он будет вертеть нами, как захочет тот Зеленый Ветер, который нынче у него вместо ума?!
— А что ему еще остается, — сказал рассудительный Сколтен. — Судьба его прижала, а он нас прижимает. Надо же ему как-то себя уважать.
— Худое это уважение! — сказал Сколтис.
Дьялвер сказал вот что:
— Я — как Сколтис.
А Ганейг, который был хоть и молодой человек, но никогда не забывал: он — не кто-нибудь, а внук Сколтиса Серебряного, добавил:
— Есть ведь, в конце концов, и другие капитаны, не только в Доме Щитов!
Что у одного на уме, как говорится, — у другого на языке. Если бы Сколтис хотел развалить этот поход и увести с собою часть кораблей, вроде Борлайса, он давным-давно уже мог бы это сделать. Но он этого не хотел. Емуказалось, что он желает поступать честно по отношению к Гэвину. Ведь, в самом деле, «Конь, приносящий золото» уходил из одного фьорда с «Дубовым Бортом», и прощальная чаша вправду была одна. Если у него была мысль о том, чтоб к возвращению кораблей домой обернулось все так, чтобы люди вспоминали этот поход как поход Сколтиса, а не поход Гэвина, — то пряталась эта мысль так глубоко, что сам он ее не замечал.
И Сколтен, конечно, не замечал тоже. Вот у него таких мыслей не было, и рассказчики скел подозрениями на этот счет не грешат, хотя и любят видеть умысел там, где его, может, и не было. У Сколтена по-другому было повернуто честолюбие.
Ямхир сказал:
— Я сложа руки сидеть не буду. Я говорил, — добавил он, — или не говорил?
— Говорил, — согласился Борн. — Еще на Берегу Красной Воды говорил. Ты умный человек, Ямхир, и я всякому это повторю.
А Ямхир до того уже был горяч, что на слова больше и не тратился, а просто вскочил и пошел наружу из шатра — отдавать распоряжения дружине, как будто бы они нынче уже уходили с Кажвелы.
А был, надобно сказать, уже следующий день, опять ветер, и опять несчетное число птиц летело над Кажвелой. Только теперь это были дикие гуси, и сил у них было много, и потому они пролетали не останавливаясь — так высоко, что слышен был только их гортанный клик. А вести бродили от одного шатра к другому и от одного лагеря к другому, как всегда это бывает, — со скоростью пешехода.
Хюсмер сказал:
— Почтенные люди так считают, именитые, не один я. Что сказал Йолмер, повторять не стоит. Впрочем, никуда не денешься, придется ведь повторить.
— Мой нюх, — сказал он нескольким людям из своей дружины, — никогда не подводит. Где бы они все были, если бы не мой нюх! А вот будет совет — ха, а пусть он попробует совет не созвать! Хотя может и не созвать ведь, с него станется! — и я первый тогда скажу. Дураки мы были все, когда оказались в этом походе; но вдвое будем дураки, если так и не плюнем кое-кому в бесстыжие глаза!
Бедный Йолмер! Он и вправду разрывался до самого недавнего времени между предположениями; но самый большой интерес у людей вызывали слова насчет Гэвина, и незаметно для себя самого он подстроил свои мысли под эти слова. Бедный Йолмер! А видел бы кто, что сделалось с ним в те дни от всеобщего внимания, как он пыжился, и задирал нос, и поддергивал перевязь с мечом, и говорил звучным голосом, пытаясь (бессознательно) перенять повадки Гэвина — те самые повадки, которые он же и крыл вовсю…
На корабле рыбаков говорить за всех было некому. Капитана там не было. Зато был, как это у них называлось, «старшой». И еще был Ритбп, «старший носа», который сидел тут же и грозно подался вперед, услыхав новости.
— Так прямо и сказал? — переспросил он. — Так прямо и сказал? Так и сказал, да?
— Ну а я что могу поделать, — развел руками парень, принесший эту весть. И что-то в душе у Ритби лопнуло, как перетянутая тетива.
— Пусть говорит что хочет, — выдохнул он, сузив глаза. — А я посмотрю на стены монского монастыря и снаружи, и изнутри, как смотрел на степы Чьянвены с обеих сторон. Если мы такое смогли через его неудачу, — добавил, — что тогда, значит, можем сами по себе — без нее!
А сказав это, подхватился и вышел, отшвырнув полог шатра, так что принесший новости рыбак шагнул в сторону, хоть и не был у него на пути.
— Настоящий «старший носа», — проговорил медленно «старшой». — Рубит сплеча. А вообще-то, — добавил он, — он прав, вот в чем дело.
Вот что натворил Йиррин своей гинхьотой. Людям нужно самоуважение. И сейчас они — лучшие из них — пытались доказать сами себе, что могут то, за что хотели бы себя уважать.
А Корммер сказал:
— Надоело мне встряхивать пустые железные ларцы! Ха! Это же надо быть такими дураками — уйти, выкупа им, видите ли, хватило! А впрочем, хорошо, что они дураки, — нам больше осталось. Во имя Открывательницы, другие не пойдут — я один туда пойду!
Такие они люди, эти Кормайсы. Светлую Деву, Водительницу, призывать в свидетели по подобному делу! А скажи ему кто — Корммер удивился бы даже: а что?
— Нет, одним там все-таки нам делать нечего, — заметил Кормайс. — Хочешь — не хочешь, а придется.
Он был проницателен насчет добычи, поэтому братья ему верили. Корммер хмыкнул, а Кормид сказал, пожав плечами:
— Придется так придется.
V него вообще всегда такой был вид там, где не было драки, как будто он слегка скучает, — этот красавчик Кормид с его нахальными и яркими ястребиными глазами. Как королевский ястреб, который ждет, когда сокольничие напустят его на дичь. Долф Увалень ничего не говорил. Он свое мнение уже имел, а если такой человек, как Долф Увалень, который очень неспешно раскачается на какое-нибудь дело, все-таки успел разохотиться, — с этого его не собьют ни предводители, ни неудачи, ни сама Тьма, стоящая за плечами. «Можно попробовать» — это он сказал с самого начала. А ничьим угодником он никогда в жизни не был, Долф, сын Фольви из дома Иолмов, по прозвищу Долф Увалень.
А Хилс сказал так:
— Ведь такой случай бывает один раз в жизни. Понимаешь, родич? Один раз!
— Тогда нам придется идти на Мону без Гэвина, — сказал Рахт.
Вот кто всегда разговаривал прямо.
— А то как же, — откликнулся Хилс. — Конечно. Кто же тащит с собою неудачника.
Рахт помолчал.
— Нельзя так, — сказал он.
— А как? — ответил Хилс. — Если бы он хотел взять штурмом Хиджару, а мы не хотели, — еще бы мы хотели себе погибели! — вот тогда для меня было бы честью пойти с ним туда, куда гонит его злая судьба, раз уж он мой капитан. Но одно дело делить опасность, а другое — безопасность.
Потом эти слова тоже стали пословицей. Говорят, дураку все просто; но Хилс вовсе не был дураком — и все-таки для него на свете не было вопроса, на который не существовал бы ответ. Впрочем, может быть, дело в том, что он тогда тоже был молодым. И Рахт был еще молодым человеком, и сопротивляться обаянию Хилса у него просто не было сил.
— Мы об этом пожалеем, — сказал он.
— Лучше жалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал, — ответил Хилс.
Право, эти слова ничуть не меньше годились бы, чтоб стать пословицей, — но им почему-то не повезло.
Вот так и случилось, что, когда Гэвин в третьем дневном часу того дня созвал совет, — каждый пришел на этот совет уже со своим решением.
А с неба летел клик диких гусей. И казалось, что Анх — Дикий Гусь — где-то здесь, рядом. Анх, путешествовавший по Царству Мертвых, Анх — Победитель Метоба, а ведь черный бог Метоб уже был богом, когда Анх одолел его. Говорят, Анх был оборотнем, и, когда он одевался перьями гордого и сильного дикого гуся, подобной ему могучей птицы не бывало под небесами. Анх, что принес людям народа йертан руны, которыми вырезают мудрые стихи и заговорные слова на дереве и камнях… Если бы он был там… Но это лишь казалось.
Мудрость не была с ними в тот день.
И, может быть, поэтому до последней минуты, хотя все знали, что должно произойти, каждому не верилось в это, а верилось, что будет как-то иначе. О, эти яблоки, неисповедимо делящиеся на три половины в душах людских! Все, кроме Гэвина, полагали, что он передумает и те решения, которых хозяева их в глубине души побаивались, так и останутся не нужны. А Гэвин полагал, что его все-таки поймут. Ведь ему-то самому его правота казалась настолько очевидной, что не требовала даже объяснений. В конце концов, никто ведь не удивился три года назад, когда он предпочел утопить эту шайти, а не подстеречь Бирага немного попозже и отбить ее всю целиком!
Человек, что обходил по приказанию Гэвина лагеря, созывая на совет, вернулся (Гэвин кивнул ему молча: садись) и, превратившись из вестника в обычного дружинника, вдруг сразу почувствовал, что этот день ему невмоготу. Просто невмоготу, и все. Вот если бы одеться перьями дикого гуся, как Анх, и рвануть прямо на юг, — туда, куда летят гусиные стаи, — к Моне. Если бы было можно. Прямо сейчас.
«Каанг! Каанг!» — звало с небес.
Дружины и капитаны подходили молча. Рассаживались. Ветер рвался, как будто приглашал подставить ему паруса. Как раз нужный ветер, с севера. Кажвела такая плоская, что невысокие дюны кажутся на ней огромными, как горы. Особенно если сидишь и смотришь на них снизу. И с одной стороны были заросшие тростником дюны, огромные как горы, с другой — серо-зеленое море, а посредине берег, вылизанный штормами, и они.
— … в знак того, что мы здесь собрались по правилам, и того, что будет решено здесь, никто не сможет отменить, — закончил Гэвин положенные слова.
Но среди полонянок, все не перестававших всхлипывать с самого острова Певкина, была одна, язык чьих причитаний между всхлипываниями оказалось можно разобрать, если прислушаться. Охая и вздыхая, она повторяла проклятия тому дню и часу, когда ее муж нанялся кормщиком на «Бурую корову» и взял с собою в плавание молодую жену, как частенько делают это кормщики на торговых кораблях.
«Бурая корова» не закончила свое плавание, повстречавшись в море князю города Гэзита, который— если служба ему позволяла — любил пошаливать со своими «змеями» в Гийт-Гаод, оттого что северянин останется северянином, какой городни нанимает его и его дружину, а вот почему и как после рабского рынка в Гэзите занесло молодую жену кормщика на остров Певкина, уже и она сама не могла сказать, столько было по пути кораблей, морей и мужчин. На «Дубовом Борте» она по жребию досталась дружиннику по имени Снейти, сын Айми. Ну что ж, полонянка так полонянка, добыча не хуже других. На Торговом острове дадут меру серебра, здесь, в Гийт-Чанта-Гийт, — поменьше.
А вечером того дня, когда вернулась Долфова «змея», и даже не вечером, а в третьем дневном часу Снейти с горя пошел играть в «вертушку» к людям с корабля Дьялвера, сына Дьялвера. Судьба, не иначе, подталкивала заостренную палочку в ямке, выкопанной в песке, так что она, повертевшись, останавливалась заостренным концом в сторону кого угодно, но не Снейти. Так он проиграл всю добычу до последней монетки, доставшейся ему в этом походе, и, когда проиграл эту самую последнюю монетку, почувствовал непостижимое себе самому облегчение, как будто только того и хотел.
Он был честным человеком, поэтому проигранное раздал тем, кому оно предназначалось, в тот же вечер. И полонянку тоже привел за руку и отдал Тбиди Холодному, дружиннику со «змеи» Долфа Увальня. А тот, приметив по ее светлым волосам и светлым глазам, что это не иначе как женщина из народа йертан, принялся расспрашивать ее о том, не знает ли она, какие дела творятся на корабле у Гэвина и отчего у Снейти такой вид, будто у них там покойник? А бывшая молодая жена кормщика отвечала, что ей откуда знать? Откуда она может знать что-нибудь еще, кроме того, что жизнь ее пропала, А теперь, даже если продадут ее в какой-нибудь приличный дом на севере, наконец-то среди людей, а не среди южан, неведомо на каком языке бормочущих, то все равно остается только одно после острова Певкина — проклинать тот день и час, когда… Откуда она может знать что-то еще? Разве только то, что все у них там, на «Дубовом Борте», или молчат, или ругаются из-за того, что их капитан не желает подбирать чьи-то объедки. Бирага какого-то. Словом, непонятные люди.
А потом, посмотрев на лицо Тбпди Холодного — каким оно стало после ее слов, — женщина подумала, что эти северяне, которые уплыли и живут на Внешних Островах, все люди одинаково непонятные, и опять заплакала, проклиная и день, и час, и «Бурую Корову» до последней ее доски.
Сколтис сказал сразу:
— Да сколько же он будет вертеть нами, как захочет тот Зеленый Ветер, который нынче у него вместо ума?!
— А что ему еще остается, — сказал рассудительный Сколтен. — Судьба его прижала, а он нас прижимает. Надо же ему как-то себя уважать.
— Худое это уважение! — сказал Сколтис.
Дьялвер сказал вот что:
— Я — как Сколтис.
А Ганейг, который был хоть и молодой человек, но никогда не забывал: он — не кто-нибудь, а внук Сколтиса Серебряного, добавил:
— Есть ведь, в конце концов, и другие капитаны, не только в Доме Щитов!
Что у одного на уме, как говорится, — у другого на языке. Если бы Сколтис хотел развалить этот поход и увести с собою часть кораблей, вроде Борлайса, он давным-давно уже мог бы это сделать. Но он этого не хотел. Емуказалось, что он желает поступать честно по отношению к Гэвину. Ведь, в самом деле, «Конь, приносящий золото» уходил из одного фьорда с «Дубовым Бортом», и прощальная чаша вправду была одна. Если у него была мысль о том, чтоб к возвращению кораблей домой обернулось все так, чтобы люди вспоминали этот поход как поход Сколтиса, а не поход Гэвина, — то пряталась эта мысль так глубоко, что сам он ее не замечал.
И Сколтен, конечно, не замечал тоже. Вот у него таких мыслей не было, и рассказчики скел подозрениями на этот счет не грешат, хотя и любят видеть умысел там, где его, может, и не было. У Сколтена по-другому было повернуто честолюбие.
Ямхир сказал:
— Я сложа руки сидеть не буду. Я говорил, — добавил он, — или не говорил?
— Говорил, — согласился Борн. — Еще на Берегу Красной Воды говорил. Ты умный человек, Ямхир, и я всякому это повторю.
А Ямхир до того уже был горяч, что на слова больше и не тратился, а просто вскочил и пошел наружу из шатра — отдавать распоряжения дружине, как будто бы они нынче уже уходили с Кажвелы.
А был, надобно сказать, уже следующий день, опять ветер, и опять несчетное число птиц летело над Кажвелой. Только теперь это были дикие гуси, и сил у них было много, и потому они пролетали не останавливаясь — так высоко, что слышен был только их гортанный клик. А вести бродили от одного шатра к другому и от одного лагеря к другому, как всегда это бывает, — со скоростью пешехода.
Хюсмер сказал:
— Почтенные люди так считают, именитые, не один я. Что сказал Йолмер, повторять не стоит. Впрочем, никуда не денешься, придется ведь повторить.
— Мой нюх, — сказал он нескольким людям из своей дружины, — никогда не подводит. Где бы они все были, если бы не мой нюх! А вот будет совет — ха, а пусть он попробует совет не созвать! Хотя может и не созвать ведь, с него станется! — и я первый тогда скажу. Дураки мы были все, когда оказались в этом походе; но вдвое будем дураки, если так и не плюнем кое-кому в бесстыжие глаза!
Бедный Йолмер! Он и вправду разрывался до самого недавнего времени между предположениями; но самый большой интерес у людей вызывали слова насчет Гэвина, и незаметно для себя самого он подстроил свои мысли под эти слова. Бедный Йолмер! А видел бы кто, что сделалось с ним в те дни от всеобщего внимания, как он пыжился, и задирал нос, и поддергивал перевязь с мечом, и говорил звучным голосом, пытаясь (бессознательно) перенять повадки Гэвина — те самые повадки, которые он же и крыл вовсю…
На корабле рыбаков говорить за всех было некому. Капитана там не было. Зато был, как это у них называлось, «старшой». И еще был Ритбп, «старший носа», который сидел тут же и грозно подался вперед, услыхав новости.
— Так прямо и сказал? — переспросил он. — Так прямо и сказал? Так и сказал, да?
— Ну а я что могу поделать, — развел руками парень, принесший эту весть. И что-то в душе у Ритби лопнуло, как перетянутая тетива.
— Пусть говорит что хочет, — выдохнул он, сузив глаза. — А я посмотрю на стены монского монастыря и снаружи, и изнутри, как смотрел на степы Чьянвены с обеих сторон. Если мы такое смогли через его неудачу, — добавил, — что тогда, значит, можем сами по себе — без нее!
А сказав это, подхватился и вышел, отшвырнув полог шатра, так что принесший новости рыбак шагнул в сторону, хоть и не был у него на пути.
— Настоящий «старший носа», — проговорил медленно «старшой». — Рубит сплеча. А вообще-то, — добавил он, — он прав, вот в чем дело.
Вот что натворил Йиррин своей гинхьотой. Людям нужно самоуважение. И сейчас они — лучшие из них — пытались доказать сами себе, что могут то, за что хотели бы себя уважать.
А Корммер сказал:
— Надоело мне встряхивать пустые железные ларцы! Ха! Это же надо быть такими дураками — уйти, выкупа им, видите ли, хватило! А впрочем, хорошо, что они дураки, — нам больше осталось. Во имя Открывательницы, другие не пойдут — я один туда пойду!
Такие они люди, эти Кормайсы. Светлую Деву, Водительницу, призывать в свидетели по подобному делу! А скажи ему кто — Корммер удивился бы даже: а что?
— Нет, одним там все-таки нам делать нечего, — заметил Кормайс. — Хочешь — не хочешь, а придется.
Он был проницателен насчет добычи, поэтому братья ему верили. Корммер хмыкнул, а Кормид сказал, пожав плечами:
— Придется так придется.
V него вообще всегда такой был вид там, где не было драки, как будто он слегка скучает, — этот красавчик Кормид с его нахальными и яркими ястребиными глазами. Как королевский ястреб, который ждет, когда сокольничие напустят его на дичь. Долф Увалень ничего не говорил. Он свое мнение уже имел, а если такой человек, как Долф Увалень, который очень неспешно раскачается на какое-нибудь дело, все-таки успел разохотиться, — с этого его не собьют ни предводители, ни неудачи, ни сама Тьма, стоящая за плечами. «Можно попробовать» — это он сказал с самого начала. А ничьим угодником он никогда в жизни не был, Долф, сын Фольви из дома Иолмов, по прозвищу Долф Увалень.
А Хилс сказал так:
— Ведь такой случай бывает один раз в жизни. Понимаешь, родич? Один раз!
— Тогда нам придется идти на Мону без Гэвина, — сказал Рахт.
Вот кто всегда разговаривал прямо.
— А то как же, — откликнулся Хилс. — Конечно. Кто же тащит с собою неудачника.
Рахт помолчал.
— Нельзя так, — сказал он.
— А как? — ответил Хилс. — Если бы он хотел взять штурмом Хиджару, а мы не хотели, — еще бы мы хотели себе погибели! — вот тогда для меня было бы честью пойти с ним туда, куда гонит его злая судьба, раз уж он мой капитан. Но одно дело делить опасность, а другое — безопасность.
Потом эти слова тоже стали пословицей. Говорят, дураку все просто; но Хилс вовсе не был дураком — и все-таки для него на свете не было вопроса, на который не существовал бы ответ. Впрочем, может быть, дело в том, что он тогда тоже был молодым. И Рахт был еще молодым человеком, и сопротивляться обаянию Хилса у него просто не было сил.
— Мы об этом пожалеем, — сказал он.
— Лучше жалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал, — ответил Хилс.
Право, эти слова ничуть не меньше годились бы, чтоб стать пословицей, — но им почему-то не повезло.
Вот так и случилось, что, когда Гэвин в третьем дневном часу того дня созвал совет, — каждый пришел на этот совет уже со своим решением.
А с неба летел клик диких гусей. И казалось, что Анх — Дикий Гусь — где-то здесь, рядом. Анх, путешествовавший по Царству Мертвых, Анх — Победитель Метоба, а ведь черный бог Метоб уже был богом, когда Анх одолел его. Говорят, Анх был оборотнем, и, когда он одевался перьями гордого и сильного дикого гуся, подобной ему могучей птицы не бывало под небесами. Анх, что принес людям народа йертан руны, которыми вырезают мудрые стихи и заговорные слова на дереве и камнях… Если бы он был там… Но это лишь казалось.
Мудрость не была с ними в тот день.
И, может быть, поэтому до последней минуты, хотя все знали, что должно произойти, каждому не верилось в это, а верилось, что будет как-то иначе. О, эти яблоки, неисповедимо делящиеся на три половины в душах людских! Все, кроме Гэвина, полагали, что он передумает и те решения, которых хозяева их в глубине души побаивались, так и останутся не нужны. А Гэвин полагал, что его все-таки поймут. Ведь ему-то самому его правота казалась настолько очевидной, что не требовала даже объяснений. В конце концов, никто ведь не удивился три года назад, когда он предпочел утопить эту шайти, а не подстеречь Бирага немного попозже и отбить ее всю целиком!
Человек, что обходил по приказанию Гэвина лагеря, созывая на совет, вернулся (Гэвин кивнул ему молча: садись) и, превратившись из вестника в обычного дружинника, вдруг сразу почувствовал, что этот день ему невмоготу. Просто невмоготу, и все. Вот если бы одеться перьями дикого гуся, как Анх, и рвануть прямо на юг, — туда, куда летят гусиные стаи, — к Моне. Если бы было можно. Прямо сейчас.
«Каанг! Каанг!» — звало с небес.
Дружины и капитаны подходили молча. Рассаживались. Ветер рвался, как будто приглашал подставить ему паруса. Как раз нужный ветер, с севера. Кажвела такая плоская, что невысокие дюны кажутся на ней огромными, как горы. Особенно если сидишь и смотришь на них снизу. И с одной стороны были заросшие тростником дюны, огромные как горы, с другой — серо-зеленое море, а посредине берег, вылизанный штормами, и они.
— … в знак того, что мы здесь собрались по правилам, и того, что будет решено здесь, никто не сможет отменить, — закончил Гэвин положенные слова.