Бамана, трехголовый лев, одним прыжком перекрыл расстояние до стены, расшвырял тех, кто оказался под ним, встряхнулся и пошел вперед. И каждый удар его лап был как давило, превращающее в сок грозди винограда. Направо и налево, направо и налево, и направо и налево отлетали воины и падали со стены, металась черная грива, а лев рычал.
   Такова легенда. Люди умеют выдумывать много всевозможных легенд, хотя в хроники это заносится только так: «Неким монастырским людям было видение».
   Если быэто не была легенда, в нее можно было бы поверить и сказать, что нечто подобное и должно было произойти. Ибо Лур не любит Метоба и даже не любит больше, чем кто бы то ни было еще, и не любит его побед.
   Лур не донырнул до дна реки Границы, ведь слишком много в нем жизни, и она потянула его назад к поверхности; так и не донырнул, сколько ни старался, и «чипмату», оброненные в реку его племенем на переправе — знаки благоприятных дождей и мира, — так и остались в иле, что засосал их на дне этой реки, — а илом этим была Смерть, а дном под ним — сама Тьма. Лурне смог достать до этого дна. Поэтому он, как прежде, смеется, идя на битву, и ненавидит Метоба больше, чем кто бы то ни был, и внем самом Метоба нет ни капли. И потому, что в нем Метоба нет ни капли, победить Метоба он никогда не был всилах и не будет в силах его победить. И оттого — за невозможность победы — так сильна его ненависть.
   Такова легенда, и в реальности — а не в легенде — дело обстояло вот как. Там была машина, которую защитники не смогли бы уволочь, даже если бы она была и подъемного веса, а она сослужила свою службу и стала ни к чему, потому как масло закончилось. Нападающие повалили тяжелый навес над нею, и это стала от камней какая-никакая, а защита. И они пробивались к башне, где лестница. На башню вели с галереи узкие ступеньки, а лестница была пристроена с ее внутренней стороны. В конце концов монастырских из башни выбили, но тут оказалось, что из-под лестницы, внизу, были убраны все ее опоры, а вместо них поставлены деревянные. Деревянных столбов там было поставлено очень много, чтобы выдержать такую тяжесть, и выбить их все сразу не получилось бы, а потому монахи их подожгли. Столбы хорошо разгорелись и сгорели. Поэтому еще прежде, чем они прогорели целиком, лестница подломила их и подалась, и провалилась внутрь себя, на тех, кто внизу, и тех, кто внутри на лестнице, и еще даже часть кирпичной обкладки (внутренней) степы там осыпалась. И там погиб Корммер. Вот ведь странная судьба — точь-в-точь такая же каменная смерть обошла его у пролома, ведь он был рядом, когда привалило его старшего брата, однако сам под кирпичи не попал; и только для того, чтобы погибнуть, провалившись с лестницей, по другую сторону стены. Через башню теперь на южную галерею дальше стало не попасть, то есть вообще-то можно, но весьма трудно, потому что никакого проема там не было, проем обрушился с лестницею вместе. Поэтому нападающие не стали пробиваться вперед и только укрепились, а основная сила Метоба качнулась обратно, на северную сторону, потому что там тоже была лестница, у ключевой башни, хоть до нее было и дальше. Они могли бы попытаться перетащить сети и лестницы на внутреннюю сторону стены, чтобы устроить себе спуск, но ведь по лестницам и сетям этим непрерывно взбирались на стену новые и новые люди, а из-под них попробуй забери.
   Сверху это было видно так, как будто ветер ворошит на стене плотный покров шерсти, расстеленной для просушки. Комки шерсти были темные, и в них попадались пестрые или светлые искорки. Потом вдруг стало видно облако рыжей пыли, которое заклубилось, словно выстреливая себя из себя наверх, и сразу же его понесло ветром так, что накрыло почти все алтарные предаллеи перед северной стороной храма, — это когда упала лестница. Хено смотрел туда, потому что нужно было же ему что-то делать. Им овладело такое отчаяние, что на пелену пара, отделявшую монастырь и Трон Модры от залива и северных черных скал с их бакланьим криком, он даже не оглядывался. И он непрерывно думал, как же теперь быть, но только придумать ничего не мог. «Наверное, Модра не хочет, чтоб мы это делали», — подумал вдруг он. И еще он подумала: «Все равно как в Глаза смотреть». Из-за того, что он подумал об этом, он вспомнил, как смотрел вчера на безмерное могущество Породителя Тьмы. Между небом и землей не было никого, кроме него, в это мгновение. «Заклинание, — подумал он. — Заклинание же!»
   На галерее помещалось одновременно сражающихся, в ряд, всего четыре человека. Целых четыре человека. Топоры разбивались, щиты трещали и часто были уже изрублены так, что разлетались с одного верного удара. Но сзади на смену напирала новая сила, которая была всемогуща, но двигалась самыми простыми путями и так, чтоб меньше всего было затрат.
   Молодой прислужник бормотал заклинание, захлебываясь не то от ветра, не то от собственной спешки. Он плотно закрыл глаза. Картина Королевской Стоянки и того, как выровнялись в ней корабли, твердо лежала перед ним, так, как видел это вчера Глаз со склона Трона.
   Модры. Три больших корабля в глубине залива. Шесть других и еще один, помельче, кормой к берегу. Три более коротких с другой стороны. Еще один между тремя и шестью, притянутый носом к пляжу. Вокруг рамка высоких скал, скалы чуть ли не отвесные, черные и тускло играют искорками, море под ними кажется провалом и в тени почти черное, корабли расчерчены черными полосками спущенных мачт, кроме одного. Потом все это стало поворачиваться, поворачиваться, сохраняя солнечный свет и расположение линий бортов, восточный склон расступившихся скал становился ближе и выше, со всеми своими крошечными хворостинами молочайников в трещинах камня, с блеском разломов; до него было около восьмисот локтей расстояния, если в локтях, но зато все эти восемьсот — сверху почти по прямой. Потом хено открыл глаза, чтобы совместить картину, которая стояла перед ним, с какими-нибудь ориентирами — скалами, в нескольких местах торчавшими над сизой раздерганной тканью пара, пробивая ее, как острова.
   Какой там ветер, внизу, в заливе? Наверное, почти никакого. А здесь — такой, что относить стрелы будет очень сильно, а стрелять надо несколько поперек его. Если бы это было упражнением, это было бы трудное и углубленное упражнение.
   На свете по-прежнему не было больше никого. Все люди, которые что-то сделали для того, чтобы он оказался здесь, сделали все, что могли, а теперь они словно и не существовали. Монастыря тоже не было. Ветер, оказывается, слегка качался и носил корзину из стороны в сторону. Едва-едва заметно. Хено вдруг понял, что стреляет, неправильно, потому что злится в мучительной, нетерпеливой ярости на каждый свой выстрел, но он уж не мог иначе.
   Дозорщики, сторожившие по краям скал над заливом, не заметили ничего особенного, потому что от них летающего дракона пар тоже закрывал. Не знали они, кстати, и того, что происходит у стен монастыря, оттого что мешал все тот же пар и они были заняты делом, а ежели кому интересно, как идет наступление, так будет надобно — придут и скажут, а с места, на какое поставлен, трогаться не моги.
   Заметила происходящее только оставленная у кораблей охрана, но она была невелика, не более трех-четырех человек на корабль, это было дурно — так мало пароду оставить на стоянке, но ведь все прямо взбесились с этой Моной. Одна из стрел упала прямо перед глазами сторожа и рассыпала угольки по базальтовому песку. Это была одна из первых, другие только зашипели по низеньким волнам. Тогда он обернулся, ничего не понимая, в небо. По небу протянулась полоса, потом еще одна, очень быстро. Но когда задымилась «Черная Голова», она занялась сразу, а там было шесть кораблей, близко друг к другу, и еще тариби — тот, Сколтисов. Искры полетели столбом, не облиты ведь водой корабли, постояли на спокойной воде, высохли борта и палубы. Самое страшно было, что непонятно — как. Чтоб попасть, почти сверху должны стрелы проваливаться, из монастыря так даже цангра не достанет. Если бы не было так непонятно, они бы настолько были ошеломлены, но тут ужас был почти суеверным — монахи Моны, о которых ходили россказни, будто все могут, у которых за их стенами та-акое понаворочано… Ужас был почти суеверным, а боль была — почти как пожар под ребрами. Забыв о том, где чьи, бросились растаскивать суда, но людей было мало, слишком мало…
   У дозорщиков на скалах души стали разрываться пополам, потому что ведь все равно — с места сойти не моги! А Ваки Мышиный Мятлик (у него очень хороший был огорожен луг на верховых пастбищах, отчего и такое прозвище) побежал за помощью. Он был с «Зеленовласки», этот Ваки. Но до войска добраться — это, как ни торопись, столько времени, сколько нужно, чтобы два раза проговорить ди-герет, а еще пока вернутся с подмогой обратно… Да тут, непогода нас разрази всех, половина кораблей погорит! И если не растаскивать и не тушить, все погорят. Это уж точно. Хорошо, что новые огни не занимались. Хотя могли, наверное. В любой момент.
   Хено не мог узнать, получилось что-то путное или нет, а потом, когда увидел дым, тоже не мог понять, правильный это дым или больше, чем надо, или меньше, чем надо, и что такое больше или меньше, и он просто измывался над своей душой, дрожа от нетерпения, пока не расстрелял весь запас. Тогда он опустился на дно и обхватил колени руками, сжавшись, как мог. Всю эту корзину ветер пронизывал насквозь, но ему не было холодно.
   Ничто не загорелось за все это время, хотя могло, сколь ни обрабатывали против этого корзину и его самого, но что не сгорел — его не удивляло. Он был один, и теперь он тоже был не нужен, как все те люди, что сделали этого дракона и подняли его, но одиночество хено не было страшно, и даже не было занимательно или больно; и Модра не хотел того, что он сделал, но и это его теперь не волновало. Что-то он вынул из своей души, и что-то вошло туда. Он больше не знал, что такое кощунство. Это было только слово, и он был маленький хено, и он не понимал слов. Он сделал то, ради чего его сюда послали. Нет, он сделал то, чего хотел сам. Нет, он сделал то, что через него пришло в мир, и он не смог удержать это за границей.
   Корзина стояла, покачиваясь, и уже понемногу вскоре должна была начать опускаться, потому что воздух остывал и просачивался. Хено этого не знал. Он ничего не соображал в воздухоплавании.
   Наверное, он вправду был только маленький хено. Он не понимал, что теперь будет. И как теперь вернуться на землю, он тоже не понимал, и будет ли куда возвращаться. Ничего он не понимал и не хотел понимать. Его сотрясали рыдания, а больше ему не было ни до чего дела.
   Исполинские крылья реяли в воздухе, но никто не смотрел на них — из северян, понятно, — потому что все были заняты. Одни тушили. Другие чуть не разрывали себе внутренности, отталкивая «Остроглазую» от загоревшейся «Зеленовласки». (Бедолага, невезучая «Зеленовласка»…) Ваки бежал.
   Метоб продрался к лестнице в ключной башне. Сколтис (которого незаметно и упорно оттесняло прочь, как чужеродное) добрался до стены только сейчас. Дейди Лесовоз — а вместе с ним и Дьялвер, с которым Дейди каким-то невобразимым чудом все еще ухитрялся держаться рядом, хотя не понимал давно уж как, — оказались в первых рядах сражающихся, и похоже, до них скоро должна была дойти очередь, потому что спереди отряд защитников напирал так, что чуть не потеснил пиратов к югу.
   Все были заняты. Ваки взлетел на склон над Длинными Источниками, и перед ним открылась долина, на которой было почему-то до удивления безлюдно. Одно или два темных пятна на дне долины, между совсем потемневших ям источников, и все. И еще его очень поразили выгнутые змеи, двумя пятнами кишащие на земле — прямо перед ним и направо, далеко напротив, через долину. Сначала это было похоже на змей, а потом он разглядел, что это сложенные на землю луки. Ну просто до невозможности странно, что ж здесь происходит? Со стены ему был слышен шум битвы, и видна словно бы темная полоса вдоль подножия стены этой самой, но хоть кто-нибудь из капитанов в долине должен был остаться. Должен был или нет? Прах их всех побери, и со стены из штурмующих никто не уйдет. Или уйдут? В любом случае Ваки уже несло вниз. Просто его ногам и душе невозможно было остановиться.
   Дейди, сына Рунейра, в конце концов все-таки отнесло от Дьялвера в сторону — это было как в молотилку попасть, только Дейди не видел никогда молотилки с деревянными кулаками. Теперь их разделяли не свои. Какое-то время они держались наравне, но поскольку здесь никто не наносил одному противнику больше, чем один или два удара, это «какое-то время» вышло очень коротким. Точно видение, Дейди краем глаза разглядел, как алый султан, резко дернувшись, проваливается вниз. В это мгновение шипастая булава отшвырнула и его тоже, ломая кость ниже правого плеча и вместе подводя под удар другой булавы, уже падающей сверху, в голову. Дейди увидел только лицо монаха, поразившее его своим спокойствием, а точнее, губы и подбородок. Дейди увидел их одновременно с проваливающимся султаном Дьялвера и потому запомнил на всю жизнь.
   Он нырнул вперед под замах, вложив все, что можно вложить, в удар кромкой щита под подбородок; булава — не шипами, так граненой тяжелой частью, идущей ниже, все-таки оглоушила его по затылку — все засветилось; Дейди падал, пытаясь упасть так, чтобы можно было сразу вскочить, и одновременно швырнул через себя свой щит вправо, где в просвет между людьми ему вдруг открылось тело Дьялвера. Он швырнул так, чтобы прикрыть от новых ударов, хотя бы на мгновение, и одновременно, пока рука делала это, понимал, что бесполезно и поздно, и тут вдруг сзади на них нахлынула еще, перепрыгивая, новая волна, что накрыла сразу это место стены. Дейди вскочил-таки, но, пробираясь к Дьялверу, ему пришлось расталкивать уже своих. Это невероятно, но он действительно растолкал их и, отшвырнув свой разбитый щит в сторону, поволок Дьялвера, пятясь. Тот был очень тяжелый. Дейди, похоже, совсем отупел, потому что просто тащил его, как муравей. Перед глазами у него — у Дейди — оказалось небо. И вот только он, один из всех, и увидел то, что было в этом темно-сером небе, рвущемся полосами. И не удивился. Каната он не заметил. Ему показалось, что все именно так и должно быть.
   Величайший из демонов ветра пришел взглянуть, как уходит его капитан.
   Он дотащил Дьялвера до пролома и спустил его тело вниз, и слез сам, и сел, привалившись к стене, рядом. Этот пролом, который был таким гибельным столько времени, теперь стал, сколь ни странно, довольно безопасным местом. Стрелы с храма сюда не попадали. Обгорелые, а среди них и обгорелые тела, сверху частью не мертвые еще, лежали здесь в слишком большом количестве. Денди положил на них Дьялвера и сел сам, ничего не почувствовав. Части лица у Дьялвера справа не было. Это передний шип в булаве, самый длинный.
   Вокруг было очень шумно, но Дейди ничего не слышал. Закопченные стены пролома шатались широкими взмахами, как от морской качки. И одновременно их почему-то вело по кругу. А еще они почему-то темнели неровными пятнами. Это Дейди тоже не удивляло. Ему хотелось сказать что-нибудь, просто горло этого хотело, но из всех слов мира у него были только те слова, к которым он привык.
   — Вот я и остался у тебя в долгу, — сказал он. — Теперь уж — навсегда.
   И своего голоса он тоже не услышал. Потом он попытался встать и удивился, что не выходит, а особенно удивился тому, что правая рука не поднимается; потом мир совсем потемнел, и Дейди упал лицом вниз.
   Ваки подбежал к крайним и рявкнул кому-то, уже поставившему ногу на лестницу:
   — Корабли горят!
   От злости — непонятно на кого — его вслед за этим понесло на лестницу тоже.
   Однако тот, на кого он заорал, обернулся — кто-нибудь когда-нибудь видел Метоба, который оборачивается, уже поставив ногу на лестницу? — и сказал:
   — Что? — А потом повернулся и заорал вверх, почти с тою же интонацией, что и Ваки: — Корабли горят!
   Его тоже охватила злость, непонятно на кого. Так этот слух покатился дальше. Вроде как кипящий котел, в который вылили кружку холодной воды. Ничего в общем-то не изменилось. Они продолжали рубиться, потому что уже ничего другого делать им не оставалось.
   Однако стали происходить невероятные вещи: у Ваки спросили (еще кто-то, обернувшись), какие именно горят.
   Он рявкнул в ответ что-то, сам даже же не разобрав что. До Хилса, например, это добежало так, что горит «Остроглазая» и «еще», и дальше перечислялись остальные. Почему горит, сильно ли горит, давно ли горит — такие вещи, конечно, не передавались, потому что некогда. Но Хилс услышал, наверное, только, что горит «Остроглазая», и когда услышал, повернулся и попросту полез обратно. А ведь он рубился уже иа подступах к самой той башне. Вот только представьте себе: могучий и почти невредимый Хилс, который казался пылающим сам и огромным, как дом в пожаре, вдруг разворачивается, не заботясь о том, ударят ему в спину или нет, и швыряет всех у себя на дороге, как полоумный. И почти все его люди, кто был жив (не сказать, чтоб цел), тоже ушли. Правда, не так необъяснимо, но какую неразбериху они при этом на стене устроили, просто удивительно. И Кормайс сделал именно то, чего от него можно было ожидать. Он заорал: «Ястреб! Ястреб! Да где вы все, прах побей вас!» — и еще более удивительно — но опять-таки вряд ли можно было что другое ожидать, — что его услышали, даже сквозь все, что творилось там, в битве, и его люди стали к нему собираться. И из этого тоже происходила неразбериха, которая для них сейчас была хуже погибели. Тот всемогущий и неразумный, который объединял их всех, исчез; ему, право слово, не следовало приходить, но раз уж он пришел — ему не следовало уходить раньше времени, и особенно уходить сейчас.
   Устали все уже тогда, как молотильщики. Ведь второй час бились — нет, уже третий, потому что начинался полуденный час. Даже просто простоять столько времени в доспехах и с полным оружием в руках — испытание не для слабого. Эх, где вы, воины из старинных скел, витязи Айзраша Завоевателя? Тогда, кажется, не из плоти были люди, а кованы из меди, сделаны из выдубленных бычьих шкур; но ведь и медь, уставая, ломается, и выдубленная кожа лопается, расходясь жадными трещинами, в конце концов.
   «Еще немного, и мы спечемся», — подумал Сколтис. Воистину удивительно в его положении, что он подумал «мы», — к нему-то это не относилось. Нашлось бы и кроме него сколько-то люден, по-прежнему способных (и чувствовавших себя так) управиться с тремя южанами в любую погоду, но сколько их было? Сколько в нынешних войсках на сотню мечников приходится солдат с двуручником-мечом? Два-три, не больше.
   Если быне «метб»! Тогда у них все еще была б их ярость — гнев, копившийся столько времени, — гнев, который не замечает, полдневный час или вечерний. Но «метб», порожденный этим гневом, изничтожил его собой — так молнии убивают грозу. Они могли бы, очнувшись и увидев своих мертвых и свои потери, остервенеть на монахов за то, что те так упорно защищались, — но и для этой ярости не осталось уже места у них в крови, оттого что вперед нее, скорая и злая, проскользнула совсем другая ярость, которая звала совсем в другую сторону, не вперед, а назад, в Королевскую Стоянку, и по невозможности только уйти обращалась на дело, таким вот манером: эх, если б можно было так споро покончить тут, чтоб еще успеть — если б бывали в проклятом этом мире чудеса! — прежде чем пропала совсем твоя «Зеленовласка», или «Щеголиха», или «Черная Голова»… «Конь, приносящий золото».
   Что об этом думал Сколтис, он никому потом не рассказывал. Но в то же самое время — так передают — Сколтен, его брат, с которым они — так опять же передают — всегда думал одинаково (а Сколтен был тогда по правую руку от пролома, гдеони укрепились перед башней), потемнел вдруг и выпрямился, а потом сказал:
   — Сгорит так сгорит.
   Потом он оглянулся; он был за навесом — тем, поваленным — большой машиной; может быть, он надеялся обнаружить рядом кого из своих, но никого из них не увидел, а увидел одного из людей Хилса, пробирающегося к пролому, чтобы спуститься вниз, и крикнул ему:
   — Ты куда?!
   — Корабли же! — рявкнул тот в ответ с яростью собаки, кусающейся спросонья; Сколтен заступил было ему дорогу, а точнее — двинулся было сделать это, но тут дружинник, стоявший неподалеку (человека через четыре от них), закричал:
   — Да вы поглядите, что их капитан делает!!! — И все туда оглянулись.
   Приглашение «поглядеть» было без всякого смысла, потому что все одно Хилса было оттуда не видать. А закричал он это потому, что рядом с ним (то есть еще на несколько человек к северу) еще кто-то воскликнул:
   — Это не Хилс, это Сволли какой-то? — Ну а история про Сволли и про то, как тот помчался вытаскивать из фьорда свою корову, всем известна.
   И рядом со Сколтеном кто-то сказал:
   — Хилс по головешке побежал. — И были это недобрые и несправедливые слова, но упрекать за них было уже некогда. И тот дружинник Хилса не стал этого делать, а просто поглядел на Сколтена, не останавливаясь, и Сколтен уступил дорогу, потому что тот был прав и ему, пожалуй, еще и надлежало, не только позволительно было, следовать за своим капитаном, раз уж тот покидает битву. Сколтен только сказал ему:
   — Оружие оставь! — потому что и щит, и топор у этого человека были хорошие и почти испорченные, а для того, чтобы иметь дело с огнем, они без надобности.
   И странное дело — зависть была у Сколтена в голосе. Самая настоящая зависть, все так и вспоминали, а не упрек.
   А еще более странно — что тот человек (звали его Винахи, и он был с «Жаринки», Рахтовой однодеревки) на такое дикое предложение оглянулся, словно бы смутившись, и точно — сунул оружие кому-то по дороге, впрочем мимоходом, он, Винахи этот, наверное, даже и не заметил своего поступка. Правда, и топор, и щит у него были не его собственные, за время «метба» все множество раз подбирали чужое оружие, когда свое приходило в негодность. А кроме того, говорят, это ведь был не Хилсов человек, а с однодеревки, то есть как бы человек Рахта Йолмурфара, так как тот уж сколько-то времени на этой однодеревке хозяйничал за главного. Но все равно — это было совершенно невероятное дело. И главное ведь, кроме Винахи, нашлись и другие люди, кто так поступил, и некоторые — безо всякого напоминания.
   Говорили, правда, что и они тоже были с «Жаринки», или «Огонька», как назывался этот Рахтов корабль.
   А сам Рахт был в это время чуть севернее пролома, то есть там, где битвы собственно не шло уже; окаянною стрелой ему, уж довольно давно, зацепило руку повыше локтя, да так неудачно, что какую-то вену порвало. Пока они были в метбе, многие из мелких ран, а порою и не очень мелких, почти совсем не кровоточили, словно жилы сами собою, без заклинания, сжимались так, чтобы не выпускать кровь из тела, и тут — Рахт вдруг почувствовал, что левая рукавица у него стала очень горячая и мокрая изнутри; и только когда почувствовал — понял, что случилось: это он опустил щитовую руку, а точнее, она сама опустилась, такая вдруг овладела им слабость. И сразу, когда понял, — рука заныла так, что ему едва удалось расцепить зубы, чтобы начать заклинание. Он прислонился к кому-то спиною на это время. И тут на него и набежал одни человек, который был старшиною у носовых на «змее» у Сколтнсов. Он только поглядел на Рахта и сразу сказал:
   — Сыпь вниз!
   Рахт зажмурился и, не прекращая ди-герет, кивнул головой.
   Балхи был человек очень высокого рода с материнской стороны — ведь его мать была дочерью самого Хюдага! — так что его звали чаще сыном Яммрмод, чем сыном Гримтра. Имя у него было Гримтр, сын Гримтра, из дома Гримиров, а большею частью звали его Балхи Гримтр, или попросту Балхи, что означает «разваляй», ну что-то вроде «рубака» (такой он и был, и по характеру тоже — а как же, прозвищ зря не дают). И если б не это — не его высокий род, — уж он не стал бы приказывать наследнику такого дома, как Дом Кострища; на кораблях у Сколтисов все знали, как надлежит обращаться с именитыми людьми. И Рахту очень повезло, что нашлось кому сказать ему эти слова, — потому что сам бы он не ушел, в бою он был внук Рахта Проливного, а с этим порою трудно справляться. И пришлось бы уводить его — и нет еще двух или трех крепких и более-менее здоровых воинов именно на те мгновения, когда они так нужны!
   Так нужны! Из того могучего войска, что спустилось вчера с кораблей, — разве что на половину можно стало рассчитывать в эти мгновения. А из-за того, что Хилс ушел, он увел с собою еще почти сотню бойцов, и не самых худших. Этого еще не произошло, но было видно — ощутимо скорей, — что это происходит. Что-то под четыре сотни с лишком — и это все. Сколтис как раз пытался прикидывать в уме такие вот точно расчеты, но ему это было трудно, потому что с тех пор, как он забрался на стену и замешался в общую массу, ему стало видно, как всем, человек с десяток вокруг себя, не больше. Ненастоящий мир все еще не отпускал его, и Сколтис ничего не мог с этим миром поделать. Но бестолковщина, происходившая вокруг, что-то задевала в нем, что-то очень глубокое, какую-то капитанскую гордость, это было унизительно для него л и ч н о, и он ужаснулся наконец-то по-настоящему своей беспомощности и наконец-то рассердился на нее по-настоящему, а особенно рассердило его то, что он увидел, вскочив на помост копьеметалки-машины, чтобы оглянуться; две стрелы, тут же ткнувшиеся в него — впрочем, неудачно, — его оттуда сразу согнали, но ему и нужно было всего мгновение. Он глядел на север, где дрались и где между ним и дракой уже не было видно доспеха Хилса, потому что тот уже перемахнул заграждение галер и спускался вниз по сети.