Страница:
Ящерицы грелись на солнце, а в траве шуршали полозы и змеи-яйцееды, которые иной раз ухитрялись пугать паломников до полусмерти, оттого что при опасности изображают из себя ядовитых щитомордников и даже точно так же трясут кончиком хвоста.
Иногда с Трона Модры, от своих душистых лугов и расщелин, спускались дикие козы, но они не показывались надолго, потому что Хозяин Горы, демон не из общительных, вскоре прогонял их назад.
Другие звери, циветты например, сделались — наоборот — прямо-таки людскими нахлебниками, только и знали, что воровать запасы съестного и лазить по помойкам поселка рядом с монастырем. Рассказывают еще о циветте-оборотне, которая поступила в монастырь и даже стала весьма почитаемым проповедником из служителей Свады. Но как-то раз, когда она говорила о благом в покоях государя страны Муррум на острове Джертад, случилось так, что из клетки вылетел один из золотистогорлых вьюрков государыни. Циветта забыла об Учении и прыгнула на него всеми четырьмя лапами сразу. Неизвестно, истинна эта история или нет — в хрониках она не упоминается. На острове Джертад показывали могилу этого вьюрка.
На полдороге от монастыря к первой из Долин Источников стояло одинокое молочайное дерево, разлапистое и похожее на подсвечник, особенно весною, когда оно цвело. Ему было очень много лет, и говорили, что оно было очень старым уже и тогда, когда первый настоятель беседовал здесь, под этим деревом, с Хозяином Горы, а потом принимал здесь же послов от Лий Йаса, царя Кайяны — это тот самый, который спустя некоторое время изгнал из своей столицы всех жрецов, кроме жрецов Чистого Огня, и отменил жертвоприношения горе Миоду. После этого дерево прожило еще полторы тысячи лет и погибло, когда через море, из Острова Среди Морей, сюда занесло стаю саранчи такую, что она объела весь остров Мону за один день. Еще рассказывают, что это случилось в день, когда на Атльинских полях решилась судьба Вирунгата.
Некоторые добавляют даже, что Дерево Настоятеля Баори умерло в тот самый миг, когда вечером того дня Айзраш Завоеватель велел поднести себе чашу сытного меда, выпил ее, не сходя с коня, и отер усы, а остатки из чаши вылил, наклонив ее, и земля Атльина впитала их, как и кровь.
— Дева, — сказал тогда Айзраш, хоть ЕЕ не было уже больше в небе. — Теперь ты довольна?!
А еще в тот день в храме из огня родилась саламандра, и, прежде чем ее сумели убить, она порушила многое и проломила часть внутренней стены. И по двум этим страшным знамениям тогдашний настоятель сразу понял, что случилось очень недоброе в мире.
Иногда добавляют, что саламандра в храме предвещала пожар Симоры.
Люди на острове Мона живут, начиная с того места, где было Дерево Настоятеля, и восточнее.
Вдоль всего северного берега в море стекают черные скалы — старинные потоки лавы, некогда изрыгнутые Троном Модры. Там, где на них осел тонкий слой земли, растет трава и порою даже деревья, больше молочайники, а птицы гнездятся везде, где могут. На этих скалах бывает очень помногу морских птиц, и, когда хрипуче каркает баклан, и вовсе можно подумать, что проплываешь мимо Трайнова фьорда. Одно время на галечниковых пляжах здесь поселялись морские львы с красивым седым мехом, но соседство с людьми оказалось слишком неуютным для них, и теперь только иногда можно увидеть, как они выбираются здесь на берег, заплывая с лежбищ на безлюдных островах Кайнумской гряды.
Проходя мимо скал Королевской Стоянки, с кораблей Оленьей Округи видели там спокойных птиц, а это значит, что на скалах не было даже наблюдателей, не то что дозорных отрядов.
Внешние полосы обороны пропускали их беспрепятственно. Остров казался обезлюдевшим. Не доверяя этому безлюдию, они обошли Мону кругом. На это ушел конец утреннего часа, весь первый дневной час и половина полуденного. Берега Моны были пусты. По восточной стене, нависшей над морем, ни одна из бойниц не осталась незанятой, ни через одну не просвечивало небо. Но поскольку ползущее ввысь солнце как раз в тот час делало кирпичные стены, подставленные ему, золотисто-розово-яркими, необычайно выпуклыми и с очень четкими, непроницаемыми черными тенями, большее трудно было рассмотреть.
Пристань разрушена была довольно основательно, — и, похоже, там случился пожар — удивляться нечему, вспоминая два штурма и то, что пристань у монастыря почти под боком. По морю вокруг Моны не плавало горелое масло. Но кое-где пленка его все еще блестела на камнях.
Они обходили остров по солнцу. Может быть, это получилось просто нечаянно. Впрочем, когда здесь прежде бывали северяне, наверняка бывали ведь и погребальные костры. Они шли так долго, что рассказ о достопримечательностях острова Мона, которым мы на это время занялись, мог бы быть намного длинней.
Долф Увалень, сидя на корме и очень спокойно перебирая пластины своего панциря (не для того, чтобы проверить крепления, которые давно проверены, а скорее для того, чтобы лишний раз протереть), сказал — они тогда шли вдоль западного берега Моны:
— Вот хотел бы я знать, как они это делают!
— Что делают? — спросил у него племянник.
После того как нынче на рассвете пришлось, перегнувшись через борт своей «змеи», крикнуть Сколтису: «Нет! И у меня не выходит тоже!» — Долф все еще чувствовал себя неуютно. Хотя с самого начала ничего другого от своих попыток он не ожидал, и никто ничего другого не ожидал. Если бы было иначе, можно бы было вообще не утруждать себя штурмом южных крепостей, а перетравить их защитников, и дело с концом. Ну да что тут поделать. Ведь эти люди дымным колдовством друг друга испокон веков охаживают, в таких вещах наловчились — куда уж нам. Попадая в южные моря, люди с севера тогда считали себя вправе убивать как угодно — хоть ночью, хоть спящих, хоть колдовством. Певцы их за это не хвалили, но и не хулили тоже. В самом деле, ведь там, на юге, живут вовсе не люди, потому что говорят на другом языке.
— Да ди-эрвой портят, вот что! — сказал Долф. Если бы ему объяснил кто-нибудь насчет пыли, что плавает в воздухе над монастырем, — пыли, которую удерживает здесь заклинание, но действию схожее на тот же ди-эрвой, — и из-за которой дурной воздух в дыме превращается в другой воздух, уже не отравный, — если бы ему объяснили все это, вряд ли оно б помогло. Да Долф — приблизительно — это и понимал. Южане тоже знают, в чем тут хитрость, а все-таки применяют эту хитрость друг для друга, стало быть, она и от знающего помогает. Он понимал это, и все равно испытывал интерес. Даже и не только практический. Это ведь бесит — когда натыкаешься на непонятное. Непонятное и потому неподвластное. Долф Увалень был спокойный человек и потому не бесился, а просто чувствовал себя неуютно.
И потом, это заставляло его думать еще о кое-чем.
— Это Знающей известно, — стоя над ним, сказал Фольви. — Вот увидишь ее когда-нибудь — спроси. — И он полудурашливо усмехнулся, слышно было по голосу. — Она ведь о т в е ч а е т.
— Голова, а в голове — Зеленый Ветер, — добродушно прогудел в ответ Долф.
На самом-то деле племянник у него ходил, что называется, в строгой упряжке. Ничего особенного в этом Фольви не было — парень не сказать чтоб большого ума, рослый, силою не обижен (рыхловат только), глаза такие голубые, что аж прозрачные, в веснушках и белокож так, как у очень рыжих людей бывает, даже загар никак к нему не прилипал, только кожу лущил слой за слоем.
— Она-то ответит, — продолжал Долф. — Да ведь ее слова еще понять надо. И вот как ты собираешься понимать их, Фольви? — тут же спросил он.
— Н-ну… Обойду мудрых людей, чтоб растолковали.
— Хорошо хоть разумеешь, что за советом надобно будет пойти, — удовлетворенно сказал Долф.
Помолчав немного, он добавил:
— От доброго совета — да уж — никому еще не было худо.
А потом сказал:
— Я вот думаю, если б Гэвин был здесь, он бы тоже не сумел управиться. Он эту хитрость тоже не понимает. — Долф сказал это очень просто. Он думал о Гэвине — и говорил то, что думал, вслух. Вот какой он был человек! А ведь на этих кораблях — точно сговорились все! — не поминали с самой Кажвелы про своего предводителя, а если поминали, то «обходными словами» вроде: «тот, кто сидит на Кажвеле», точно про злобного духа или страшную примету, о которой жутко ронять в воздухе слова.
Скелы об Йолмурфарас и о Злом походе утверждают согласно, что Рахт был молчалив эти дни.
Огибая остров, они возвращались опять к Королевской Стоянке.
Пристань для желанных и приглашенных гостей острова обустроена была на южном берегу. Тот же залив, который, должно быть, никогда не станет портом острова Мона, зовется Королевская Стоянка, с тех пор как Дьялваш Мореход — когда был здесь — держал в нем свои корабли. Между двумя языками скал вытянулась бухта с глубоким дном, в конце которой у берега намыто немного гальки. Бухта хорошо закрыта от всех ветров, кроме северо-восточного. Для пристани она мало годится, потому что скалы слишком высоки и через них трудно проложить дорогу; они так закрывают весь остальной остров, если смотреть снизу из бухты, что весь мир кажется состоящим из черных скал, бакланов и поморников, взвившихся в воздух от приближения кораблей, и из Трона Модры, нависающего своей заснеженной головой, теперь уже чистой и белой, как умеют быть белыми только горы.
Они поставили корабли в Королевской Стоянке, и теперь этого никому было не отменить, пусть даже расколется земля. Трон Модры взорвется и сожжет все живое вокруг себя, небо пусть рухнет на землю, и Гэвин, сын Гэвира из дома Гэвиров, пусть что хочет, то и думает об этом теперь.
Все здесь знали, что именно так будет сказано в скелах: «Они поставили корабли в Королевской Стоянке».
Стремительно заведя суда в узкую бухту, они сразу перестали спешить.
Насколько можно понять, эта высадка была мало похожа на то, как обычно велось у северян. На До-Мона в тот день высаживались спокойно, основательно, по-хозяйски. Как дома. Это был показ силы настолько же, насколько осознание ее. Правда, люди с лодки Долфа Увальня, скользнувшей вперед для разведки, уже сторожили на гребне скал над Королевской Стоянкой, откуда открывается сразу почти весь остров, кроме юго-западного склона монской горы.
На востоке, за обводами стен, казалось, стояла еще одна гора — Храм Огня. Отсюда он был виден, тогда как снизу, от воды, стены закрывают его.
Оказывается, этот храм был еще огромнее, чем стены. Нет, они, конечно же, все слышали скелы о плаваниях Дьялваша Морехода в южных морях. Но одно дело — слышать, а другое — поверить собственным глазам.
Говорят, когда войско Айзраша оказалось перед Симорой — а ведь о нем тоже слышали рассказы и знали многое от той части войска, что прежде служила здесь, — один из вождей (Улхот по имени) сказал:
— Если бы я раньше знал — что она такая!
Впрочем, добавил вскоре:
— Если бы я знал, что она такая, — я б не только телеги, я б с собой сани взял!
Это в смысле, что богатства, мол, здесь так много — до зимы не увезти; и коли посмотреть на то, что в руинах императорской столицы до сих пор находят вещи, ради каких затевают поиски, — Улхот тогда был полностью прав.
Наблюдателям из людей Долфа Увальня тоже подумалось о том, что они, пожалуй, взяли бы с собой сани.
Остров лежал, все еще залитый солнцем, в то время как тень от Трона Модры уже начала поворачиваться в сторону Королевской Стоянки под высоким небом, но которому начинали бежать с юга набухающие облака. Из-за пыли, висящей в воздухе, каждая краска на нем казалась ровно размазанной, без полутонов и оттенков, будто залившей прочно место, отведенное ей, и весь остров был точно роспись на доске под матовым лаком. Может быть, им так казалось оттого, что все еще невероятно и невозможно было поверить: в самом ли это деле стены монастыря Моны всего-навсего в четырех полетах стрелы.
Багрово-кирпичные (в черных подтеках) стены, белые остатки поселка у них почти под ногами, направо оливково-серо-зеленые рощицы (и черные яркие пятна в них), бело-сизый пар над ближайшей гейзерной долиной, не видный за ним склон Трона Модры, освещенный солнцем, и видный — еще правее — склон, перечеркнутый резкой синей тенью, зеленое море, синее-синее небо и совсем вдали — черно-синий берег острова Ол.
Это и вправду было как картина. Если бы люди Долфа Увальня разбирались в картинах на доске или на шелку.
Для молодого прислужника, наблюдавшего через Глаза за этой высадкой, она тоже выглядела почти как картина. Наверное, потому, что была видна очень далеко и сверху как копошение букашек, — так, как она видна с Трона Модры.
За почти четыре месяца (после того как прорвались-таки на остров и загнали его защитников в стены монастыря) люди Бирага, которым было почти всем нечего делать, кроме как слушать грохот камней от катапульт, — убивали время не только тем, что дулись в «вертушку», ссорились, рубили на дрова все, что могли, и стреляли на мясо все, что могли. Но еще и тем, что естественно для людей, полных ненависти к вещам, которые убивали их. К тому же часто это увлекательное занятие — искать, и выглядит оно куда красивей, нежели ссоры и ругань от нечего делать; кроме того, для человека, не полностью потерявшего к себе уважение, разрушать творения рук человеческих — вообще одно из самым увлекательных на свете занятий, в особенности если эти творения непонятны и чужды, а руки принадлежат врагу. А с другой стороны, параболические зеркала, например вынутые из Глаз, — вещь несомненно дорогая и ценная, и на острове Иллон, Бугене или Гарзе ее отхватят с руками, если удастся туда довезти. Поэтому работающих Глаз на Моне осталось четыре штуки — те, что были установлены высоко на склонах Трона Модры. Да люди Бирага и тех бы не оставили — они и туда пытались забраться, рассчитывая на козье жаркое, — но Хозяин Горы — демон действительно не из общительных и любит, чтобы с ним обращались почтительно, как Настоятель Баори, к которому он приходил стариком с длинной густой шерстью на козьих ногах, диким взглядом и спутанными волосами.
Этого не было видно — как из расщелины, уходящей корнями далеко в глубины горы, где в вечном кипении магмы, подземной воды и напряжений непостижимо живут недра, — из расщелины, одной из тех, где Хозяин Горы любит спать в полуденный час, — вырвалось, точно выдохнутое грудью великана, прозрачное без цвета и запаха облачко, такое же, как те, что заставляют зверей перед землетрясением от ужаса сходить с ума. Но бесстрашные секирники, поплевывавшие на любую опасность, законы и королей, когда это облачко коснулось их, слетели с горы, как ошпаренные, и больше далеко наверх никто не забирался. В конце концов, они сюда явились не ссориться с демонами.
Но Хозяину Горы было дело только до своей горы. Сейчас он спал. Может быть, сейчас он спал в той же самой расщелине, ведь стоял именно полуденный час.
Качаясь от ветра, пар над Долиною Длинных Источников то и дело закрывал Королевскую Стоянку тонкою, точно кисейной, пеленой. Этот пар был не из Того, Что Близко Человеку, — с ним ничего не могла поделать магия. В эти мгновения молодому прислужнику казалось, что картина в «окне» словно отодвигалась в глубь колодца.
Сердце у него тоже было словно в глубине колодца, такого глубокого колодца, куда не доходит свет. Некоторое время назад он слышал рассуждения двух «достойных служения» — далангов — из служителей Иннаун. Собственно говоря, он нарочно прошел мимо, чтоб услышать эти рассуждения. И теперь понимал, отчего мореглазые сходят у него на виду со своих кораблей беспрепятственно, а «удостоенный служения» — итдаланг, — поглядев на это, только тронул его плечо… а точнее, оперся вдруг на его плечо, точно старые ноги ослабели на мгновение, а потом проговорил: «Ну что ж, смотри… да, продолжай наблюдать, хено». И ушел.
Наверное, на них самих слишком сильная защита. А если сейчас остановить их корабли, для мореглазых это будет значить одно только — что они не могут уйти отсюда так, как пришли. И за возможность уйти отсюда они будут драться с яростью крысы, загнанной в угол. Молодой хено — прислужник — однажды видел возле амбара своей семьи, чем это кончается: у крысиной норы лежал дохлый щитомордник — и дохлая крыса, вцепившаяся ему в шею, и крыса была мертва от яда, а змея — видно, от кого. Если со стеной дело настолько плохо, как говорили те даланги, — то нынешней крысе достанется щитомордник чересчур ослабевший и израненный; придай ей силы еще и ярость безумия, всегда готовая в этой морской крысе проснуться, точь-в-точь как в ее сестре с четырьмя лапами и хвостом, — крыса тогда сумеет не только удрать в свою нору, в море, ее породившее, но и полакомиться змеиным мясом, довольно облизывая усы.
От этой мысли ему было плохо, а еще хуже — оттого, что он сидит здесь и ничего не может сделать. «Но ведь от меня, — самоуничижительно думал монах, — все равно в любом другом месте не было бы больше пользы». Он был еще очень молодой монах, и добродетель терпения давалась ему, увы, много труднее других добродетелей. К тому же и человек такой, как он, — худощавый и невысокого росточка (даже по сравнению с невысокими жителями родной его деревни), — обычно становится юрким и предприимчивым по характеру, а с природою так трудно бороться, — не смогла же побороть свою природу циветта-оборотень при виде выпорхнувшего из клетки вьюрка. Невозможность что-нибудь сделать была для молодого хено мучительней, чем для многих других на его месте.
«Я выполняю слова старшего, — думал он. — Повиновение — это тоже часть пути к совершенствованию. А может быть, мудрый итдаланг даже и сейчас заботится о том, чтобы моя душа прошла еще немного по этому пути?»
Такая мысль наполняла его благоговением. Вообще, как уже сказано, он был еще очень молодой монах.
Пути к совершенствованию… Однажды бродячий даланг из служителей Свады — не с Моны, а из какого-то другого, не столь ортодоксального монастыря — в его родной деревне на площади, куда по вечерам собираются люди посмотреть представления, послушать собственного жреца-сказителя да узнать от захожих, каковы новости на белом свете, — среди других сказал такие стихи:
— На свете много селений, — сказал ему староста деревни, мудрый старенький жрец, что отдавал их жертвы и совершал службы Чистому Огню, а заодно и небесным Духам, спускающимся с гор по своей доброте и щедрости, чтобы прорастить просо на людских полях. — На свете много селений, и среди них, наверное, есть такие, где ждут тебя. Там обрадуются твоей науке. Проходи мимо, добрый монах. Тот, кто умеет натягивать лук и направлять копье, — несчастный человек в наши дни, потому что он уходит сражаться за вождя и родное селение никогда больше его не увидит. Тот, кто умеет защищаться, — несчастный человек в наши дни, потому что за сопротивление карают сильнее. Мы накормим тебя, как сможем; и пусть Анвор-Модра наполнит благостью твой путь, и Лур, сияющий спутник его, удалит зло с твоей дороги своим светлым копьем.
На следующее утро даланг отправился прочь, а тот, кто после стал молодым хено, глядящим на Королевскую Стоянку через один из четырех сохранившихся Глаз, — выбрался тайком из кучи тел, какою стали на земляном полу его родственники, и побежал вслед за монахом, догнав его недалеко от деревни.
«Зачем, — думал он, — зачем я остался в монастыре?» — «Можешь спать вот здесь», — сказал ему тогда молчаливый даланг. А несколько фраз, которые он произнес потом, были самым длинным сочетанием слов, какое хено от него вообще слышал когда-нибудь. «На самом-то деле любой из четырех путей — одно и то же, — сказал он, — но кто тебя знает, может, ты выберешь другой какой-нибудь, когда доберешься до развилки?.. А если пойдешь дальше со мной сейчас… ну что же, я из тебя сделаю человека, который умеет держать в руках кое-какое дерево и железо». — «Ну и пусть бы не вступил на дорогу к Слиянию с Чистотой, — думал с горечью хено. — Зато вот сейчас, все это лето, от какого-нибудь дерева и какого-нибудь железа у меня в руках было бы больше проку. А так…»
Нынешнею весной он увидел снова неразговорчивого даланга. Как-то — словно бы случайно, без задней мысли на уме — все монские странствующие даланги из служителей Лура, все восемьдесят два, оказались на острове, и со своими учениками вдобавок. Слухи-то похаживали… ну неопределенные слухи, какие всегда расходятся с острова Гарз. А вот про этих — нынешних — никакие даже слухи не успели добежать. А ведь еще позавчера мудрые монахи, из служителей Иннаун, обходили поселок, чтобы определить, много ли строительного камня понадобится — его отстраивать. А хено прикидывал, сочтут ли его теперь пригодным для «ученика, сопровождающего даланга»… и возьмет ли его тот даланг-молчун — за все это время прислужник так и не решился подойти к нему и напомнить о себе.
А вот теперь… Неужто это все-таки правда?
«Кто этот мир видел — видел в нем силу Зла…» Молодой хено сейчас глядел именно на это — на ужасающее, могущественное величие Породителя Зла. Вот оно, перед ним — безмерное и неистребимое, возникающее вновь и вновь именно тогда, когда казалось, что нападения его удалось отбить. Время от времени картину застилал пар над Долиною Длинных Источников, и тогда казалось, что видение отодвигается в глубину «окна»-колодца.
Но все равно они были там.
Эти люди, презренные, ненавидящие жизнь и любящие смерть, мерзкие, как крысы, и опасные, как крысы-оборотни, такие же бесчисленные и губительные, как саранча в своих перелетах, любимое творенье Кужара-Тьмы, творца всех на свете крыс и саранчи. «Если сама Тьма, — думал хено, — когда-нибудь смотрела на мир, то она смотрела глазами цвета моря! Может быть, видеть могущество Зла тоже — путь к совершенствованию? Если так, я движусь к дверям небесных дворцов на вершине Самой Светлой Горы со скоростью вестницы Модры — ласточки…»
Да уж, он и впрямь был совсем молодой человек, этот монах, если шутил сам с собою сейчас…
А еще, поскольку он был монах из служителей Лура, он обратился существом к своему богу. Он должен был сделать именно так, чтобы сделать все правильно: согласно Учению, к Великим надобно обращаться не мыслями и не душой, но именно «существом». Это больше и важнее, чем мысли, чем душа, воля, и чувства, и желания по отдельности; согласно Учению, это есть слияние всех «пяти сущностей» человека, и созвучие его «пяти вместилищ» — сердца, легких, печени, крови и головы. Но поскольку хено был монах еще совсем неопытный, он то и дело сбивался на более привычный способ общения с Луром — словами.
Поможет ли то, что настоятель и мудрые монахи делают сейчас на кузнечном дворе? Нет, нет, я не спрашиваю, я знаю, что Ты не ответишь. Если бы они меня хоть подпустили туда… Но Ты ведь будешь с нами. Ты был с нами в это лето, я знаю, и если это вправду конец… ты будешь с нами до конца.
У тебя острое копье, и не счесть чудовищ, которых Ты сразил, защищая мир. Но Темный Владыка посылает новых и новых… и Тебе тоже бывало тяжко — я видел рельефы. Там у Тебя такое спокойное лицо… совсем как у моего даланга, когда он берет в руки копье или булаву, и в мускулах тоже почти не видно напряжения, а чудища так рычат и бьются на копье… становится страшно за Тебя, — и становится ясно, чего оно стоит, это «не видно напряжения»! Если б я так смог хоть когда-нибудь! Нет, я не прошу. Я же понимаю, ростом не вышел для копья. Мне уже объяснили.
Но Ты только не оставляй нас. Будь с нами, как истинному Богу подобает. Будь с нами, Защитник, в этот час и в этот день, и в день грядущий. Будь нам щитом и «душой битвы»… или хотя бы стань, как ратник, рядом — и что будет, то и будь!
В это время поблескивающая оружием цепочка еще переваливала в картинке-«окне» через скалы Королевской Стоянки; а по лестнице за дверью загрохотали чьи-то ноги. И в комнату, с силой отмахнув ширму-дверь в сторону, вошел еще один монах. Тоже хено, но поживший подольше в монастыре и, как казалось молодому монаху, более умный. Он был одет точно так же (как всякий монах) в длинную, плотно запахнутую юбку и плащ из некрашеной ткани, но на ногах у него были сапоги — значит, прямо из кузни.
Иногда с Трона Модры, от своих душистых лугов и расщелин, спускались дикие козы, но они не показывались надолго, потому что Хозяин Горы, демон не из общительных, вскоре прогонял их назад.
Другие звери, циветты например, сделались — наоборот — прямо-таки людскими нахлебниками, только и знали, что воровать запасы съестного и лазить по помойкам поселка рядом с монастырем. Рассказывают еще о циветте-оборотне, которая поступила в монастырь и даже стала весьма почитаемым проповедником из служителей Свады. Но как-то раз, когда она говорила о благом в покоях государя страны Муррум на острове Джертад, случилось так, что из клетки вылетел один из золотистогорлых вьюрков государыни. Циветта забыла об Учении и прыгнула на него всеми четырьмя лапами сразу. Неизвестно, истинна эта история или нет — в хрониках она не упоминается. На острове Джертад показывали могилу этого вьюрка.
На полдороге от монастыря к первой из Долин Источников стояло одинокое молочайное дерево, разлапистое и похожее на подсвечник, особенно весною, когда оно цвело. Ему было очень много лет, и говорили, что оно было очень старым уже и тогда, когда первый настоятель беседовал здесь, под этим деревом, с Хозяином Горы, а потом принимал здесь же послов от Лий Йаса, царя Кайяны — это тот самый, который спустя некоторое время изгнал из своей столицы всех жрецов, кроме жрецов Чистого Огня, и отменил жертвоприношения горе Миоду. После этого дерево прожило еще полторы тысячи лет и погибло, когда через море, из Острова Среди Морей, сюда занесло стаю саранчи такую, что она объела весь остров Мону за один день. Еще рассказывают, что это случилось в день, когда на Атльинских полях решилась судьба Вирунгата.
Некоторые добавляют даже, что Дерево Настоятеля Баори умерло в тот самый миг, когда вечером того дня Айзраш Завоеватель велел поднести себе чашу сытного меда, выпил ее, не сходя с коня, и отер усы, а остатки из чаши вылил, наклонив ее, и земля Атльина впитала их, как и кровь.
— Дева, — сказал тогда Айзраш, хоть ЕЕ не было уже больше в небе. — Теперь ты довольна?!
А еще в тот день в храме из огня родилась саламандра, и, прежде чем ее сумели убить, она порушила многое и проломила часть внутренней стены. И по двум этим страшным знамениям тогдашний настоятель сразу понял, что случилось очень недоброе в мире.
Иногда добавляют, что саламандра в храме предвещала пожар Симоры.
Люди на острове Мона живут, начиная с того места, где было Дерево Настоятеля, и восточнее.
Вдоль всего северного берега в море стекают черные скалы — старинные потоки лавы, некогда изрыгнутые Троном Модры. Там, где на них осел тонкий слой земли, растет трава и порою даже деревья, больше молочайники, а птицы гнездятся везде, где могут. На этих скалах бывает очень помногу морских птиц, и, когда хрипуче каркает баклан, и вовсе можно подумать, что проплываешь мимо Трайнова фьорда. Одно время на галечниковых пляжах здесь поселялись морские львы с красивым седым мехом, но соседство с людьми оказалось слишком неуютным для них, и теперь только иногда можно увидеть, как они выбираются здесь на берег, заплывая с лежбищ на безлюдных островах Кайнумской гряды.
Проходя мимо скал Королевской Стоянки, с кораблей Оленьей Округи видели там спокойных птиц, а это значит, что на скалах не было даже наблюдателей, не то что дозорных отрядов.
Внешние полосы обороны пропускали их беспрепятственно. Остров казался обезлюдевшим. Не доверяя этому безлюдию, они обошли Мону кругом. На это ушел конец утреннего часа, весь первый дневной час и половина полуденного. Берега Моны были пусты. По восточной стене, нависшей над морем, ни одна из бойниц не осталась незанятой, ни через одну не просвечивало небо. Но поскольку ползущее ввысь солнце как раз в тот час делало кирпичные стены, подставленные ему, золотисто-розово-яркими, необычайно выпуклыми и с очень четкими, непроницаемыми черными тенями, большее трудно было рассмотреть.
Пристань разрушена была довольно основательно, — и, похоже, там случился пожар — удивляться нечему, вспоминая два штурма и то, что пристань у монастыря почти под боком. По морю вокруг Моны не плавало горелое масло. Но кое-где пленка его все еще блестела на камнях.
Они обходили остров по солнцу. Может быть, это получилось просто нечаянно. Впрочем, когда здесь прежде бывали северяне, наверняка бывали ведь и погребальные костры. Они шли так долго, что рассказ о достопримечательностях острова Мона, которым мы на это время занялись, мог бы быть намного длинней.
Долф Увалень, сидя на корме и очень спокойно перебирая пластины своего панциря (не для того, чтобы проверить крепления, которые давно проверены, а скорее для того, чтобы лишний раз протереть), сказал — они тогда шли вдоль западного берега Моны:
— Вот хотел бы я знать, как они это делают!
— Что делают? — спросил у него племянник.
После того как нынче на рассвете пришлось, перегнувшись через борт своей «змеи», крикнуть Сколтису: «Нет! И у меня не выходит тоже!» — Долф все еще чувствовал себя неуютно. Хотя с самого начала ничего другого от своих попыток он не ожидал, и никто ничего другого не ожидал. Если бы было иначе, можно бы было вообще не утруждать себя штурмом южных крепостей, а перетравить их защитников, и дело с концом. Ну да что тут поделать. Ведь эти люди дымным колдовством друг друга испокон веков охаживают, в таких вещах наловчились — куда уж нам. Попадая в южные моря, люди с севера тогда считали себя вправе убивать как угодно — хоть ночью, хоть спящих, хоть колдовством. Певцы их за это не хвалили, но и не хулили тоже. В самом деле, ведь там, на юге, живут вовсе не люди, потому что говорят на другом языке.
— Да ди-эрвой портят, вот что! — сказал Долф. Если бы ему объяснил кто-нибудь насчет пыли, что плавает в воздухе над монастырем, — пыли, которую удерживает здесь заклинание, но действию схожее на тот же ди-эрвой, — и из-за которой дурной воздух в дыме превращается в другой воздух, уже не отравный, — если бы ему объяснили все это, вряд ли оно б помогло. Да Долф — приблизительно — это и понимал. Южане тоже знают, в чем тут хитрость, а все-таки применяют эту хитрость друг для друга, стало быть, она и от знающего помогает. Он понимал это, и все равно испытывал интерес. Даже и не только практический. Это ведь бесит — когда натыкаешься на непонятное. Непонятное и потому неподвластное. Долф Увалень был спокойный человек и потому не бесился, а просто чувствовал себя неуютно.
И потом, это заставляло его думать еще о кое-чем.
— Это Знающей известно, — стоя над ним, сказал Фольви. — Вот увидишь ее когда-нибудь — спроси. — И он полудурашливо усмехнулся, слышно было по голосу. — Она ведь о т в е ч а е т.
— Голова, а в голове — Зеленый Ветер, — добродушно прогудел в ответ Долф.
На самом-то деле племянник у него ходил, что называется, в строгой упряжке. Ничего особенного в этом Фольви не было — парень не сказать чтоб большого ума, рослый, силою не обижен (рыхловат только), глаза такие голубые, что аж прозрачные, в веснушках и белокож так, как у очень рыжих людей бывает, даже загар никак к нему не прилипал, только кожу лущил слой за слоем.
— Она-то ответит, — продолжал Долф. — Да ведь ее слова еще понять надо. И вот как ты собираешься понимать их, Фольви? — тут же спросил он.
— Н-ну… Обойду мудрых людей, чтоб растолковали.
— Хорошо хоть разумеешь, что за советом надобно будет пойти, — удовлетворенно сказал Долф.
Помолчав немного, он добавил:
— От доброго совета — да уж — никому еще не было худо.
А потом сказал:
— Я вот думаю, если б Гэвин был здесь, он бы тоже не сумел управиться. Он эту хитрость тоже не понимает. — Долф сказал это очень просто. Он думал о Гэвине — и говорил то, что думал, вслух. Вот какой он был человек! А ведь на этих кораблях — точно сговорились все! — не поминали с самой Кажвелы про своего предводителя, а если поминали, то «обходными словами» вроде: «тот, кто сидит на Кажвеле», точно про злобного духа или страшную примету, о которой жутко ронять в воздухе слова.
Скелы об Йолмурфарас и о Злом походе утверждают согласно, что Рахт был молчалив эти дни.
Огибая остров, они возвращались опять к Королевской Стоянке.
Пристань для желанных и приглашенных гостей острова обустроена была на южном берегу. Тот же залив, который, должно быть, никогда не станет портом острова Мона, зовется Королевская Стоянка, с тех пор как Дьялваш Мореход — когда был здесь — держал в нем свои корабли. Между двумя языками скал вытянулась бухта с глубоким дном, в конце которой у берега намыто немного гальки. Бухта хорошо закрыта от всех ветров, кроме северо-восточного. Для пристани она мало годится, потому что скалы слишком высоки и через них трудно проложить дорогу; они так закрывают весь остальной остров, если смотреть снизу из бухты, что весь мир кажется состоящим из черных скал, бакланов и поморников, взвившихся в воздух от приближения кораблей, и из Трона Модры, нависающего своей заснеженной головой, теперь уже чистой и белой, как умеют быть белыми только горы.
Они поставили корабли в Королевской Стоянке, и теперь этого никому было не отменить, пусть даже расколется земля. Трон Модры взорвется и сожжет все живое вокруг себя, небо пусть рухнет на землю, и Гэвин, сын Гэвира из дома Гэвиров, пусть что хочет, то и думает об этом теперь.
Все здесь знали, что именно так будет сказано в скелах: «Они поставили корабли в Королевской Стоянке».
Стремительно заведя суда в узкую бухту, они сразу перестали спешить.
Насколько можно понять, эта высадка была мало похожа на то, как обычно велось у северян. На До-Мона в тот день высаживались спокойно, основательно, по-хозяйски. Как дома. Это был показ силы настолько же, насколько осознание ее. Правда, люди с лодки Долфа Увальня, скользнувшей вперед для разведки, уже сторожили на гребне скал над Королевской Стоянкой, откуда открывается сразу почти весь остров, кроме юго-западного склона монской горы.
На востоке, за обводами стен, казалось, стояла еще одна гора — Храм Огня. Отсюда он был виден, тогда как снизу, от воды, стены закрывают его.
Оказывается, этот храм был еще огромнее, чем стены. Нет, они, конечно же, все слышали скелы о плаваниях Дьялваша Морехода в южных морях. Но одно дело — слышать, а другое — поверить собственным глазам.
Говорят, когда войско Айзраша оказалось перед Симорой — а ведь о нем тоже слышали рассказы и знали многое от той части войска, что прежде служила здесь, — один из вождей (Улхот по имени) сказал:
— Если бы я раньше знал — что она такая!
Впрочем, добавил вскоре:
— Если бы я знал, что она такая, — я б не только телеги, я б с собой сани взял!
Это в смысле, что богатства, мол, здесь так много — до зимы не увезти; и коли посмотреть на то, что в руинах императорской столицы до сих пор находят вещи, ради каких затевают поиски, — Улхот тогда был полностью прав.
Наблюдателям из людей Долфа Увальня тоже подумалось о том, что они, пожалуй, взяли бы с собой сани.
Остров лежал, все еще залитый солнцем, в то время как тень от Трона Модры уже начала поворачиваться в сторону Королевской Стоянки под высоким небом, но которому начинали бежать с юга набухающие облака. Из-за пыли, висящей в воздухе, каждая краска на нем казалась ровно размазанной, без полутонов и оттенков, будто залившей прочно место, отведенное ей, и весь остров был точно роспись на доске под матовым лаком. Может быть, им так казалось оттого, что все еще невероятно и невозможно было поверить: в самом ли это деле стены монастыря Моны всего-навсего в четырех полетах стрелы.
Багрово-кирпичные (в черных подтеках) стены, белые остатки поселка у них почти под ногами, направо оливково-серо-зеленые рощицы (и черные яркие пятна в них), бело-сизый пар над ближайшей гейзерной долиной, не видный за ним склон Трона Модры, освещенный солнцем, и видный — еще правее — склон, перечеркнутый резкой синей тенью, зеленое море, синее-синее небо и совсем вдали — черно-синий берег острова Ол.
Это и вправду было как картина. Если бы люди Долфа Увальня разбирались в картинах на доске или на шелку.
Для молодого прислужника, наблюдавшего через Глаза за этой высадкой, она тоже выглядела почти как картина. Наверное, потому, что была видна очень далеко и сверху как копошение букашек, — так, как она видна с Трона Модры.
За почти четыре месяца (после того как прорвались-таки на остров и загнали его защитников в стены монастыря) люди Бирага, которым было почти всем нечего делать, кроме как слушать грохот камней от катапульт, — убивали время не только тем, что дулись в «вертушку», ссорились, рубили на дрова все, что могли, и стреляли на мясо все, что могли. Но еще и тем, что естественно для людей, полных ненависти к вещам, которые убивали их. К тому же часто это увлекательное занятие — искать, и выглядит оно куда красивей, нежели ссоры и ругань от нечего делать; кроме того, для человека, не полностью потерявшего к себе уважение, разрушать творения рук человеческих — вообще одно из самым увлекательных на свете занятий, в особенности если эти творения непонятны и чужды, а руки принадлежат врагу. А с другой стороны, параболические зеркала, например вынутые из Глаз, — вещь несомненно дорогая и ценная, и на острове Иллон, Бугене или Гарзе ее отхватят с руками, если удастся туда довезти. Поэтому работающих Глаз на Моне осталось четыре штуки — те, что были установлены высоко на склонах Трона Модры. Да люди Бирага и тех бы не оставили — они и туда пытались забраться, рассчитывая на козье жаркое, — но Хозяин Горы — демон действительно не из общительных и любит, чтобы с ним обращались почтительно, как Настоятель Баори, к которому он приходил стариком с длинной густой шерстью на козьих ногах, диким взглядом и спутанными волосами.
Этого не было видно — как из расщелины, уходящей корнями далеко в глубины горы, где в вечном кипении магмы, подземной воды и напряжений непостижимо живут недра, — из расщелины, одной из тех, где Хозяин Горы любит спать в полуденный час, — вырвалось, точно выдохнутое грудью великана, прозрачное без цвета и запаха облачко, такое же, как те, что заставляют зверей перед землетрясением от ужаса сходить с ума. Но бесстрашные секирники, поплевывавшие на любую опасность, законы и королей, когда это облачко коснулось их, слетели с горы, как ошпаренные, и больше далеко наверх никто не забирался. В конце концов, они сюда явились не ссориться с демонами.
Но Хозяину Горы было дело только до своей горы. Сейчас он спал. Может быть, сейчас он спал в той же самой расщелине, ведь стоял именно полуденный час.
Качаясь от ветра, пар над Долиною Длинных Источников то и дело закрывал Королевскую Стоянку тонкою, точно кисейной, пеленой. Этот пар был не из Того, Что Близко Человеку, — с ним ничего не могла поделать магия. В эти мгновения молодому прислужнику казалось, что картина в «окне» словно отодвигалась в глубь колодца.
Сердце у него тоже было словно в глубине колодца, такого глубокого колодца, куда не доходит свет. Некоторое время назад он слышал рассуждения двух «достойных служения» — далангов — из служителей Иннаун. Собственно говоря, он нарочно прошел мимо, чтоб услышать эти рассуждения. И теперь понимал, отчего мореглазые сходят у него на виду со своих кораблей беспрепятственно, а «удостоенный служения» — итдаланг, — поглядев на это, только тронул его плечо… а точнее, оперся вдруг на его плечо, точно старые ноги ослабели на мгновение, а потом проговорил: «Ну что ж, смотри… да, продолжай наблюдать, хено». И ушел.
Наверное, на них самих слишком сильная защита. А если сейчас остановить их корабли, для мореглазых это будет значить одно только — что они не могут уйти отсюда так, как пришли. И за возможность уйти отсюда они будут драться с яростью крысы, загнанной в угол. Молодой хено — прислужник — однажды видел возле амбара своей семьи, чем это кончается: у крысиной норы лежал дохлый щитомордник — и дохлая крыса, вцепившаяся ему в шею, и крыса была мертва от яда, а змея — видно, от кого. Если со стеной дело настолько плохо, как говорили те даланги, — то нынешней крысе достанется щитомордник чересчур ослабевший и израненный; придай ей силы еще и ярость безумия, всегда готовая в этой морской крысе проснуться, точь-в-точь как в ее сестре с четырьмя лапами и хвостом, — крыса тогда сумеет не только удрать в свою нору, в море, ее породившее, но и полакомиться змеиным мясом, довольно облизывая усы.
От этой мысли ему было плохо, а еще хуже — оттого, что он сидит здесь и ничего не может сделать. «Но ведь от меня, — самоуничижительно думал монах, — все равно в любом другом месте не было бы больше пользы». Он был еще очень молодой монах, и добродетель терпения давалась ему, увы, много труднее других добродетелей. К тому же и человек такой, как он, — худощавый и невысокого росточка (даже по сравнению с невысокими жителями родной его деревни), — обычно становится юрким и предприимчивым по характеру, а с природою так трудно бороться, — не смогла же побороть свою природу циветта-оборотень при виде выпорхнувшего из клетки вьюрка. Невозможность что-нибудь сделать была для молодого хено мучительней, чем для многих других на его месте.
«Я выполняю слова старшего, — думал он. — Повиновение — это тоже часть пути к совершенствованию. А может быть, мудрый итдаланг даже и сейчас заботится о том, чтобы моя душа прошла еще немного по этому пути?»
Такая мысль наполняла его благоговением. Вообще, как уже сказано, он был еще очень молодой монах.
Пути к совершенствованию… Однажды бродячий даланг из служителей Свады — не с Моны, а из какого-то другого, не столь ортодоксального монастыря — в его родной деревне на площади, куда по вечерам собираются люди посмотреть представления, послушать собственного жреца-сказителя да узнать от захожих, каковы новости на белом свете, — среди других сказал такие стихи:
Как водится, далангу поставили за его стихи чашку вина и чашку вареного проса; похоже, вину он обрадовался больше; наутро он ушел, и мальчишки провожали его, передразнивая его пьяненькую походку. Некоторое время спустя могущественный князь, считавшийся вождем племени, к которому принадлежала деревня, забрал половину взрослых мужчин в свое войско; Кань-Го (как звали тогда будущего монаха) солдаты не забрали, оттого что он был чересчур молод, — а впрочем, и успей уже сменить свое детское имя, «Круглолобый», на взрослое, не взяли бы все равно, сочтя, что он чересчур мал для того, чтобы держать копье, и чересчур слаб для того, чтобы размахивать цепом для битвы. Потом войска соперника их вождя, тоже могущественного князя, проходя мимо, разрушили деревню, и многочисленным родственникам того, кто только-только перестал быть Кань-Го (а вот женить его еще не успели — не до свадеб тогда было в деревне), довелось не в первый раз, да, верно, и не в последний, ютиться пока под навесами насвоих террасных полях. Потом в деревню пришел еще один странствующий даланг — он ничего не говорил, но зато в обеих руках у него, как невесомые, вертелись две усеянные крючьями булавы, те самые, которые на всех окрестных островах называют монскими булавами.
Кто этот мир видел —
видел в нем силу Зла.
Кто в мире жил — на том
плотью Его дела.
Кто одолел, сразив,
битвой «сто видов зол» —
только лишь их, гордясь,
в злодействах превзошел.
Кто обогнул, храня
в благе свои пути, —
только лишь вольно злу
попустил прорасти.
Кто не рождался в мир,
тот, быть может, один
не был злу раб, иль сват,
данник, иль господин.
— На свете много селений, — сказал ему староста деревни, мудрый старенький жрец, что отдавал их жертвы и совершал службы Чистому Огню, а заодно и небесным Духам, спускающимся с гор по своей доброте и щедрости, чтобы прорастить просо на людских полях. — На свете много селений, и среди них, наверное, есть такие, где ждут тебя. Там обрадуются твоей науке. Проходи мимо, добрый монах. Тот, кто умеет натягивать лук и направлять копье, — несчастный человек в наши дни, потому что он уходит сражаться за вождя и родное селение никогда больше его не увидит. Тот, кто умеет защищаться, — несчастный человек в наши дни, потому что за сопротивление карают сильнее. Мы накормим тебя, как сможем; и пусть Анвор-Модра наполнит благостью твой путь, и Лур, сияющий спутник его, удалит зло с твоей дороги своим светлым копьем.
На следующее утро даланг отправился прочь, а тот, кто после стал молодым хено, глядящим на Королевскую Стоянку через один из четырех сохранившихся Глаз, — выбрался тайком из кучи тел, какою стали на земляном полу его родственники, и побежал вслед за монахом, догнав его недалеко от деревни.
«Зачем, — думал он, — зачем я остался в монастыре?» — «Можешь спать вот здесь», — сказал ему тогда молчаливый даланг. А несколько фраз, которые он произнес потом, были самым длинным сочетанием слов, какое хено от него вообще слышал когда-нибудь. «На самом-то деле любой из четырех путей — одно и то же, — сказал он, — но кто тебя знает, может, ты выберешь другой какой-нибудь, когда доберешься до развилки?.. А если пойдешь дальше со мной сейчас… ну что же, я из тебя сделаю человека, который умеет держать в руках кое-какое дерево и железо». — «Ну и пусть бы не вступил на дорогу к Слиянию с Чистотой, — думал с горечью хено. — Зато вот сейчас, все это лето, от какого-нибудь дерева и какого-нибудь железа у меня в руках было бы больше проку. А так…»
Нынешнею весной он увидел снова неразговорчивого даланга. Как-то — словно бы случайно, без задней мысли на уме — все монские странствующие даланги из служителей Лура, все восемьдесят два, оказались на острове, и со своими учениками вдобавок. Слухи-то похаживали… ну неопределенные слухи, какие всегда расходятся с острова Гарз. А вот про этих — нынешних — никакие даже слухи не успели добежать. А ведь еще позавчера мудрые монахи, из служителей Иннаун, обходили поселок, чтобы определить, много ли строительного камня понадобится — его отстраивать. А хено прикидывал, сочтут ли его теперь пригодным для «ученика, сопровождающего даланга»… и возьмет ли его тот даланг-молчун — за все это время прислужник так и не решился подойти к нему и напомнить о себе.
А вот теперь… Неужто это все-таки правда?
«Кто этот мир видел — видел в нем силу Зла…» Молодой хено сейчас глядел именно на это — на ужасающее, могущественное величие Породителя Зла. Вот оно, перед ним — безмерное и неистребимое, возникающее вновь и вновь именно тогда, когда казалось, что нападения его удалось отбить. Время от времени картину застилал пар над Долиною Длинных Источников, и тогда казалось, что видение отодвигается в глубину «окна»-колодца.
Но все равно они были там.
Эти люди, презренные, ненавидящие жизнь и любящие смерть, мерзкие, как крысы, и опасные, как крысы-оборотни, такие же бесчисленные и губительные, как саранча в своих перелетах, любимое творенье Кужара-Тьмы, творца всех на свете крыс и саранчи. «Если сама Тьма, — думал хено, — когда-нибудь смотрела на мир, то она смотрела глазами цвета моря! Может быть, видеть могущество Зла тоже — путь к совершенствованию? Если так, я движусь к дверям небесных дворцов на вершине Самой Светлой Горы со скоростью вестницы Модры — ласточки…»
Да уж, он и впрямь был совсем молодой человек, этот монах, если шутил сам с собою сейчас…
А еще, поскольку он был монах из служителей Лура, он обратился существом к своему богу. Он должен был сделать именно так, чтобы сделать все правильно: согласно Учению, к Великим надобно обращаться не мыслями и не душой, но именно «существом». Это больше и важнее, чем мысли, чем душа, воля, и чувства, и желания по отдельности; согласно Учению, это есть слияние всех «пяти сущностей» человека, и созвучие его «пяти вместилищ» — сердца, легких, печени, крови и головы. Но поскольку хено был монах еще совсем неопытный, он то и дело сбивался на более привычный способ общения с Луром — словами.
Поможет ли то, что настоятель и мудрые монахи делают сейчас на кузнечном дворе? Нет, нет, я не спрашиваю, я знаю, что Ты не ответишь. Если бы они меня хоть подпустили туда… Но Ты ведь будешь с нами. Ты был с нами в это лето, я знаю, и если это вправду конец… ты будешь с нами до конца.
У тебя острое копье, и не счесть чудовищ, которых Ты сразил, защищая мир. Но Темный Владыка посылает новых и новых… и Тебе тоже бывало тяжко — я видел рельефы. Там у Тебя такое спокойное лицо… совсем как у моего даланга, когда он берет в руки копье или булаву, и в мускулах тоже почти не видно напряжения, а чудища так рычат и бьются на копье… становится страшно за Тебя, — и становится ясно, чего оно стоит, это «не видно напряжения»! Если б я так смог хоть когда-нибудь! Нет, я не прошу. Я же понимаю, ростом не вышел для копья. Мне уже объяснили.
Но Ты только не оставляй нас. Будь с нами, как истинному Богу подобает. Будь с нами, Защитник, в этот час и в этот день, и в день грядущий. Будь нам щитом и «душой битвы»… или хотя бы стань, как ратник, рядом — и что будет, то и будь!
В это время поблескивающая оружием цепочка еще переваливала в картинке-«окне» через скалы Королевской Стоянки; а по лестнице за дверью загрохотали чьи-то ноги. И в комнату, с силой отмахнув ширму-дверь в сторону, вошел еще один монах. Тоже хено, но поживший подольше в монастыре и, как казалось молодому монаху, более умный. Он был одет точно так же (как всякий монах) в длинную, плотно запахнутую юбку и плащ из некрашеной ткани, но на ногах у него были сапоги — значит, прямо из кузни.