На свете нет ничего страшнее долгов. И рабства. Вот за долг как раз мать Дейди в служанки и угодила. Человека делает рабом очень много человеческих вещей. Дар. Милость. Месть.
   Метоб. Он тоже человека оборачивает в невольника. А Дейди, сын рабыни, знал о себе очень твердо — ничьим рабом он не будет никогда.
   А вы говорите — «по-многокоровски». Ни в одной округе мира не нашелся бы такой Метоб, который отнял бы у Дейди, сына Рунейра, волю распоряжаться собой.
   Получилось это уж никак не по его желанию. И даже когда — сперва сорвавшись с места разом со всеми, оттого что ему нельзя было отставать от своих, — он догадался, какие творятся вокруг дела, он почувствовал себя точно так же, как тогда, на совете в Джертаде.
   Точно все смотрят и смеются. Хотя на самом деле тогда смеялся один Сколтиг.
   «Опять он никому не нужен! Гляди-ка! Ха-ха-ха-ха-ха! Боги приходят, но видно, не к тебе, сын Рунейра. А может, и не сын? Соврала небось твоя мать — с рабыни станется… Метоб, и тот обминул тебя стороной. Метоб, и тот не будет иметь с ним дела». Дейди не представлял себе эти слова — он просто бы не успел. Но он почувствовал себя обделенным — опять и опять обделенным, как всегда в нынешнее лето. Ну он к этому просто-таки привык уже. Это было как боль, которая разрывает что-то в тебе внутри. Нужно было только стиснуть зубы и перетерпеть. А потом он об этом сразу забыл, оттого что как раз в то мгновение над стеной вздохнуло пламя, и оранжевый свет вырвался наружу из пролома, жутко ложась на людей, и на рыжие и серые камни изнутри.
   «Эх, непогода! — изумленно подумал Дейди. — А ну как он в самую топку сунется!» К кому относилось «он», Дейди не сумел бы определить, и Дьялвер и Ганейг были пока возле него одинаково. Но это была только первая, ошеломленная мысль. Пролом оказался от них прямо напротив, перед глазами, и Дейди задохнулся, а восстановилось дыхание у него как следует разве что через три шага.
   Туда лучше было не смотреть, и Дейди больше не смотрел туда.
   Сколтису, что оказался сбоку, виден был только появившийся снаружи свет, — так что это именно со слов Дейди говорилось кое-где, что был там, мол, не простой огонь: он словно радовался тому, что пожирал, и хватал своими языками, сбивая вниз со стен. Это у Дейди оказалось такое богатое воображение. У него вообще была куда более высокая и сложная душа, — и куда более гордая, — чем бы полагалось сыну служанки.
   Того демона ветра, что запомнился Сколтису, он тоже заметил. Трудно было не заметить — ведь это был исполин сразмахом крыльев чуть ли не в полстены. И Дейди еще подумал мимоходом — какой же шторм идет сюда, какой шторм, какой чудовищный шторм.
   Потом они оказались достаточно близко от монастырских стрелков, и дерево щита закрыло от Дейди и небо, и стену впереди, и льющийся с нее огнем водопад, — тот, от которого рухнули кирпичи, придавившие Кормида. Они как раз пересекали дно долины — и вот тут, как уже сказано, войско, до того двигавшееся более-менее так, как стояло — а стояло оно по дружинам, — разбивалось в колонны более равномерно, и Дейди едва не разорвался пополам, оттого что Ганейга понесло вправо, а ему ведь именно за этим парнем поручено было присматривать.
 
   Вчера, когда на такой приказ Ганейг не нашел ничего лучшего, чем ответить протестующей насмешкой, в которой, правда, было немного и восхищения, но восхищения Дейди, само собой, не заметил, — в сумрачной его душе народилось смутное обещание попомнить это Ганейгу так, как подобает. Никто не имел права говорить, что Дейди, сын Рунейра, не отплатил кому-нибудь достаточной мерой, злом за зло и добром за добро. Тем более что упражнял свое остроумие на его счет Ганейг не в первый
   ***$556 ) слышал сам или от других. И поэтому —
   ***$556 к обстоятельствах давешний приказ, уже и .
   ***$556 еру безразличный, для Дейдп ничего бы не
   ***$556 его душа— чуть не разорвалась пополам, как
   ***$556 так ему хотелось сохранить Ганейга — для себя. Душа чуть не разорвалась, а ноги понесли за Дьялвером, просто по привычке. «Филгья, — подумал он. — Ну и хорошо». Ведь теперь у него была целая пропасть возможностей сослужить Дьялверу добрую службу, потому как, кроме него, никто этим заниматься не будет и не помешает.
   Однако держаться со своим капитаном рядом ему было трудно. Когда, пройдя через источники, колонны вновь слились в плотную массу войска, Дейди его чуть не потерял. И дело не только было в том, что трудно держаться кого-нибудь в таком скопище. Он за ними не поспевал. У всех двигавшихся вокруг него был какой-то единый, общий ритм, и вот попасть в этот ритм у Дейди не получалось, хоть убей. Для него это было слишком быстро. Нет, даже не быстро. Чуждо. Сначала просто не получалось, а потом Метоб распознал чужое и начал прямо-таки его выталкивать из себя. Отторгать. Это не слова. Это именно так и было, но Дейди не понимал этого. Какое-то время вся масса войска толпилась перед проломом, большею частью без дела, а потом уже стала растекаться влево и вправо. И вот — пока растекалась — если бы Дейди позволил, его оттеснили бы, постепенно и почти безболезненно, оттеснили бы совсем прочь от степы.
   Он все не мог попять, что делать. А это «метб» вошел уже в свое рабочее состояние. Волны возгорания прокатились по нему, ударились обратно, посшибались немного между собой и затихли. Теперь это было единое море. Дейди был беспомощен по сравнению с ним, как щенок, попавший в водоворот. Он уже начал просто драться, рыча от злости, но все вокруг него были такие твердые, неподатливые, а до его злости им не было никакого дела. Да и не хватает ее надолго, злости-то. В конце концов Дейди (внутренне) махнул рукой, ну его, пускай уносит.. Это была мгновенная такая, предательская, отчаянная мысль. И тут как раз сбоку расступились, двое человек тащили упавшую рядом лестницу. Плащ на одном из них был очень знакомый, и шлем знакомый, алый верх и алый султан, и блестящие пластины по кругу, как тиара, ну да, это был Дьялвер Простоватый, сын Дьялвера. Дейди толкнуло вперед, и он понял, что должен делать. И ухватился за лестницу рядом с ним.
   Больше он не пытался делать что-то свое. Теперь он делал то, что все. И — гляди-ка! — через некоторое время его перестали выталкивать прочь. Еще немного спустя Дейди приловчился, он так и не сумел попадать в ритм, — но научился, похоже, подражать ему, и вскоре тело уже делало это само, без его участия. Это оказалось достаточно просто — во всяком случае здесь, пока внизу. На самом деле это оказалось очень даже просто. Тут все было просто, в этом чудовище. Оно было почти всемогуще, но двигалось самыми простыми путями, требующими меньше всего затрат. (Меньше — с его точки зрения, конечно.) Оно проявляло чудеса изобретательности в том, чтобы достигнуть простоты.
 
   Когда рядом с Дейди впервые на стену взвилась сеть, ему показалось вдруг, что на самом деле мир устроен куда проще, чем он считал до сих пор.
   В мире нет рабов, и нет благородства, нет справедливости и чести, и нужды и стыда тоже нет. Есть стена. И Дейди едва не понесло наверх по сети, но его опередили, и на его счастье, потому что сеть тут же и была отрублена и оборвалась. Дейди полетел вниз вместе с нею и обвалился на кого-то, и этого кого-то сшиб с ног, и как раз это снова был Дьялвер. Теперь, когда он Дейди был не нужен, тот попадался ему прямо на каждом шагу.
   И тут в мире, таком простом, что-то случилось. Бревно, окованное железом, которое раскачивали монахи с галереи, нападающие ухитрились как-то, стоя на лестнице, толкнуть сами, так что оно развалило даже часть галерейного ограждения и завращалось там на цепях с визгом и громом превеликим. А Дейди почувствовал, что его замолотили по спине обломки кирпичей, и он вдруг подумал изумленно, что делает именно то, чем заниматься вроде несобирался, — спасает Дьялвера. И еще он подумал, что щит, который он забросил на спину перед тем, как полезть наверх, расколет этими кирпичами наверняка. Щиты — не люди. Что же до Дьялвера, то он не в настроении был терпеть — или замечать, — что его спасают.
   Мгновение спустя, когда он поднимался, Дейди едва не получил от него головою под вздох, однако был к этому готов и откатился в сторону сам. Щит, оказывается, и впрямь раскололся вдоль. А пока Дейди пытался встать — послушайте-ка! — Дьялвер, когда Дейди стоял на четвереньках, ухватил его за плечо и поставил на ноги, и толкнул при этом к стене, а в это самое время давешнее бревно, крутясь, перешибло свою собственную опору и вместе с нею обвалилось вниз, и столько народу побило, что и трудно сразу сказать, то ли десять человек, то ли двенадцать, и те, кто оказался меж бревном и стеной, остались невредимы, и Дьялвер с Дейди среди них.
   И вы думаете, он это сделал потому, что узнал Дейди хотя бы чуть-чуть? Какое там. Просто Дейди уже вставал, а стало быть — способен был биться дальше.
   Но этот случай на Дейди Лесовоза так подействовал, что он увязался за Дьялвером опять, как приблудная собачонка. В душе увязался, конечно, — на самом деле они почти с места не тронулись, потому что любое место стены — в этом Метоб уже убедился — было одинаково хорошо и одинаково плохо, и здесь не из чего было особенно выбирать. Но должно было пройти еще какое-то время, пока Метоб опять распознал бы чужое и попытался бы вновь подчинить его, а потом начал бы опять оттеснять прочь. И за это время успело произойти сДейди, сыном Рунейра, еще сколько-то удивительных вещей.
   Прежде всего это время получилось очень долгим, оттого что тело Дейди, как уже сказано, научилось подлаживаться к ритму происходящего вокруг, и он словно бы непрерывно сигналил окружавшим: «Я свой!», «Я свой!», двигаясь самыми простыми способами.
   Честно говоря, он ведь и так это умел. Это как раз было то, чему учить Ганайга придет время лет через шесть, а может быть, и никогда, ибо ум (в этом определенном смысле) к человеку либо приходит, либо нет.
   Во-вторых, через некоторое время их понесло прочь от стены (то есть Дьялвера понесло, а Дейди за ним), в то время как к кирпичам пробирались другие, и это было хорошо, но непонятно. Во всяком случае Дейди не мог этого понять.
   Похоже было на то, как будто бы Метоб переставляет силы, готовя какой-то особенно мощный отряд на одно определенное место.
   В-третьих, ему с каждым мгновением становилось все хуже. Это было такое непостижимое чувство, что Дейди даже ощутил его через все творившееся кругом. Такое чувство, как будто бы ему чего-то не хватает. Словно в нем самом была какая-то пустота или утрата.
   А ведь не хватало ему всего, казалось, пустяка. Но эти пустяки были уже привычны, и Дейди чем дальше, тем больше казалось непостижимым, что вот Дьялвер есть, а всего этого, привычного, нет.
   Нет того, чтобы на тебя оглядывались, если возможно, а если нету возможности, то оглядывались бы все равно, только мгновенно и цепко; потому что нужно же капитану знать, кто как из его людей держался, чтобы подарки его потом были не как попало, а по делам, и чтоб хвалить по заслугам. Этот взгляд все чувствуют, не только «люди капитана», непонятно как и чувствуют — затылком, что ли? А может, и затылком. Чувствуют, и все.
   Нет взаимопонимания, которое так полезно всякому телохранителю, — когда тот, кто под его охраной, сознает, что работа у него и без того трудная, и не осложняет ее неправильными движениями, да и неправильными поступками тоже.
   Лэйрд фарн Мерис, молодой человек из наших бранданов, мне проговорился как-то, что им со мной намного легче, скажем, на охоте, — много легче, нежели, например, с одной моей родственницей, которая если не сунется в азарте под каждое вырвавшееся у загонщиков турье стадо, так просто, кажется, умрет на месте.
   Ну да, я благоразумный человек. И я, в конце концов, не капитан, а они мне недружина.
   Они меня уважают, и им со мной легче. А в кузину Внллаи с ее безрассудством — влюблена по уши добрая половина из них. Хотя при чем тут это. Вот это как раз совершенно тут ни при чем.
   Стало бы кому-то недоставать меня во мне? Ты мне это скажешь, фарн Мерис?
   Стало бы кому-то меня недоставать так, как недоставало Дейди — Дьялвера в Дьялвере?!
   Вот оно, оказывается, как. Оказывается, все это лето у него был капитан. У него был его капитан все это злосчастное лето. У олуха такого. А до него это дошло только сейчас и только потому, что капитана как раз и не было там — в знакомом плаще и доспехе, и в знакомом алом шлеме с султаном из конского хвоста, крашенного тоже в алый цвет. У него же был его капитан, будь он, Дейди, трижды проклят!
   Дейди не стал об этом думать, иначе он бы сошел с ума. От таких открытий у людей сердца переворачиваются.
   А ему сейчас было совершенно некогда сходить с ума.
   Метоб пошел на приступ.
   По сравнению с этим то, что дальше произошло, было уже просто мелочью.
   Когда Дейди подставил щит (это уж был давно другой) и тяжелая арбалетная стрела, скользнув, пролетела в землю, вдруг трусливая мысль мелькнула у него (мгновения слабости бывают хоть у какого героя), что может быть — это уже все, хватит. В самом деле, никого нельзя спасать в такой битве бесконечно и не угробиться при этом самому.
   Но в тот же миг оказалось, что и Дейди тоже, представьте, оглядывался на мгновение, и тогда, когда возможно, и тогда, когда нельзя, и кого он при этом искал глазами, он узнал только сейчас, когда увидел еще один знакомый доспех и человека в этом доспехе, падающего очень с большой высоты и поэтому долго, с лестницы шагах в двадцати вправо и вперед от них; и по тому, как он падал, Дейди узнал безошибочно: стрела, и тоже из арбалета.
   Больше ему некого будет учить держать в руках меч и секиру, и не оказываться одному против пятерых. И мстить за вчерашнее то же — некому.
   Прости меня, Дьялвер.
   Метоб пошел на приступ.
   Преемник Баори стоял у алтаря, но он, вероятно, не уходил далеко, и поэтому голос не голос, но то, что можно перевести в голос и слова (прозвучавшие без предупреждения), он услышал сразу.
   «Все бесполезно, — прозвучало, точно вдруг прорвавшись из дали, но распахнувшейся совсем рядом. — Я не знаю, что у вас было задумано, но, похоже, их теперь ничто не остановит. Они безумны. Они все безумны. Я смотрел на одного: он продолжал разваливать кладку в проломе, когда горел. Я не буду тебе этого показывать».
   Молчание. Не потому, что говорящий ожидал ответ.
   «Не знаю, что ты будешь с ним делать, но таково мое мнение. Это то самое — „приходят в ярость и неистовствуют, позабыв, что есть жизнь и смерть". Мелиссу следовало быть более подробным в описаниях. Они в „метбе". Мы их не остановим. Их ничто не остановит. У вас есть не больше получаса».
   Даль стала тишиной. По-видимому, разговор должен был считаться оконченным.
   Какой у него был спокойный голос. Какой спокойный. В этом что-то должно было крыться, право.
   — Что ты там делаешь? — спросил настоятель.
   Такой же спокойный пришел ответ:
   — Убиваю.
   Некоторое время настоятель молчал, глядя перед собой, а потом перевел взгляд на огонь.
   Пламя было шипучим, горячим и грязно-розовым, и с ним нельзя было разговаривать.
   Так вот, оказывается, как видят мир еретики. Мир для них мертв и пуст, и стремится к разрушению, и не знает надежды.
   Огонь на алтаре был мертв и пуст и не знал надежды. Это был такой же огонь, как тот, что осквернился сегодня смертями мореглазого Отродья Тьмы.
   — Они не должны были, — сказал настоятель вслух.
   Потом он сказал:
   — Что мы сделали не так?
   Откуда ему было знать о рыжеволосой красавице колдунье, которая мечтала о шестидесяти тысячах хелков?! И об острове Кажвела?!
   И откуда ему было знать, что самая обыкновенная, заурядная дымовая война для кого-то — подлость, возможная только на юге?
   Он был ограниченный-таки человек, этот настоятель. К н е м у Хозяин Горы наверняка не пришел бы поговорить.
   Но сейчас — впервые если не за всю жизнь, то за много, много лет — он попытался проникнуть в чужую душу — понять, когда же и почему случилось то, что разбудило в этих ярость, к которой они сами не очень-то любят прибегать, если верить Мелиссу Историографу.
   А почему бы нет? Разве теперь он сам — не еретик? Разве огонь не мертв и пуст для него? Так почему бы он не мог представить себе то, как чувствуют эти — отверженные? Но, впрочем, — что проку в том, что б ы л о? По какой бы причине ни была разбужена саламандра, когда она проснулась — она саламандра.
   Что они чувствуют с е й ч а с?
   Он был ограниченный-такп человек, этот настоятель. В нем не было всеобъемлющей благости, и размаха, и ужаса стихий, и безмерной равнодушной высоты звезд, где-то в душе для него все еще что-то значили простые слова справедливости, обычной людской справедливости, облаченной в синие одежды, и он был всего лишь человеком.
   Он был всего лишь человеком, и мореглазые тоже были всего лишь людьми.
   Он перебирал — мысленно — все, что знал о них. Он знал очень много. Но там были все только даты, имена, походы, события и поступки, а о чувствах там было очень немного. Чувства надо было извлекать самому из имен, дат, событий, поступков и слов.
   Не то чтобы настоятель был ленив. Но его удивило, точно он заметил впервые — почему так мало о том, что единственное по-настоящему важно. «Войнолюбивы»… «неистовы»… «строптивы как союзники»… «весьма жадны, однако легко льстятся на нестоящее, лишь бы было покрасивей»… Не то! Все не то!
   Что может сохранить значение для человека, позабывшего, что такое жизнь и смерть?
   Что?
   «Хранящий, — позвал он вдруг. — Напомни мне то место, где в переговорах с королем обсуждался срок передачи выкупа».
   Тот ответил. Очевидно, он повторял наизусть. Тогда, пятьдесят два года назад, была уж осень, и тогдашний настоятель предложил основную сумму выкупа передать после того, как у монастыря смогут объявиться деньги — после продажи урожая. «Однако король воспротивился этому. В дни зимних штормов, сказал он, им невозможно будет плыть к себе на север, и придется зимовать здесь, а это не годится. „Дикий гусь летит весной в страну своих гнезд, и человеку тоже нужна дорога домой". Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
   «Хватит», — сказал настоятель.
   Все, как он помнил. Незачем было отвлекать хрониста.
   «Ты мне не мешаешь».
   Настоятель не знал, сомневается он или нет. У него не было дома.
   У монаха нет дома. У монаха есть монастырь. А это не место, где живут.
   Но за это лето — из-за того, что пришлось так защищать его, — с монастырем словно что-то случилось. Ом стал дорог уже просто потому, что он есть.
   Как дом дорог просто потому, что он есть. Каким бы он ни был, этот дом, даже дурным и исполненным нечистоты.
   А где он, их дом? Королевство? Далекие неведомые Внешние острова? Или море, из которого (по суеверию простонародья) они вышли? Или корабли, на которых они живут, как крысы, почти круглый год?
   Корабли. Частичка дома, которую они взяли с собой, когда приплыли сюда. Дорога домой, которая в Королевской Стоянке почти не покачивается у берега на невысокой волне
   «Так как эти слова звучат на языке варваров, они зовутся у них стихами».
   Наверное, именно это настоятеля и убедило. У н и х только о важных вещах говорят в стихах.
 
Дикий гусь летит
По весне к гнезду,
И человеку нужен путь
К своему дому.
 
   Это — если перевести на нынешний язык — прядь в четыре строки, что упоминается в соответствующем месте «Скелы о Дьялваше Южных Морей».
   На кузнечном дворе настоятель наткнулся на давешнего хено и даже удивился.
   Не сбежал. Не струсил. Странно.
   Собственно говоря, именно хено и полагалось здесь быть. Но в этот час, когда мир, когда все его представления о жизни предавали его, когда сам он предавал всю предыдущую свою жизнь и то, во что он верил, — ему казалось странным, что на людей можно положиться.
   — Метко ли ты стреляешь, прислужник? — спросил он.
   Не спросил, «стреляешь ли». В монастыре стрельбой из лука занимались с первых же дней поступления.
   Хено, перепуганный вопросом, вдруг понял, что отвечать надо правду, а не скромничать.
   — Да, — сказал он.
   Лицо у него было очень маленькое. Настоятелю так и запомнилось — маленькое лицо, наверное, от страха.
   — Запомни — не сжечь, — сказал он. — Поджечь.
   Хено кивнул. Потом он кивнул еще раз. Это был лишний раз.
   Кузнечный двор теперь оказался слишком далеко к тогу.
   Пришлось перетаскивать. И все видели. Уже ничего нельзя было с этим поделать. Ратники из отряда, что собирался за цистерной, тоже видели. Видели, казалось, даже козы в загоне. Свистульки цеплять не стали. «А может, оно вовсе и не полетит», — подумал внезапно хено. Но оно полетело.
   Ветер сразу поволок его, закрутил на веревке, которую вытравляли понемногу, и хено затошнило, и потому он не успел испугаться того, что оно летит.
   Внутренности все еще проваливались. Он подполз к стенке корзины и встал на колени, а потом приподнялся и выглянул наружу. Все строения стояли наискось; Ветер взмахивал навесами наискось. У людей были только головы. И от этого опять потянуло на тошноту. Потом корзина повернулась, и перед ним оказался Храм. Он тоже стоял наискось. Ну и ну. Хено шагнул назад, и корзина выровнялась наконец.
   Стены (северные) были прямо под ним. Они были очень широкие. Хено никогда не видел их сверху. Потом они стали делаться уже. Вдруг внизу побежала тень по домам поселка. Чуть заметная, еле-еле серая на белом, распластавшая крылья. Он не понял чья. Монастырь расстилался внизу, расширяясь. Хено никогда не видел его сверху. Хено стало так страшно, что он даже перестал бояться. На западной стене (и у ее подножия) было темно от людей. И головы у них были темные, потому что они не смотрели вверх.
   Вдруг ветер заговорил, залопотал, затрещал ровно, беспрестанно. Это был уже верховой ветер. Он шел без рывков. Он уносил вбок, и внизу показались уже, пробивая пелену пара, скалы.
   И тут канат кончился. Сердце вылетело из груди, а все то, нужное, что ему сложили в корзину, не вылетело, и больше ничего не было надо.
   Королевская Стоянка была там, внизу. Хено увидел пар и подумал, что за ним. Потом он подумал еще раз: за паром. Корзина была совсем маленькая. Можно было стоять, держась за две стенки с противоположных сторон обеими руками.
   Пар же. Как же никто не подумал? Сколько умных людей там, внизу. Но теперь «внизу» было все равно, что их как бы и не было.
   Он был один. Ну тут и ветер, ух. Даже слезы срывает. Чья ж это была тень, та, крылатая?
   Потом хено подумал вдруг: а неужели этого, которое у него над головой? Он задрал голову. Ну да, конечно. Конечно. От догадки он ощутил радость, что он такой умный. И главное, резь в глазах ушла обратно.
   «Я всего только маленький хено. Я же не знал. Никто не знал. Что же делать? Что делать-то?»
   Он все еще не чувствовал страха. Он чувствовал себя злым, маленьким и очень, очень одиноким.
   Чудовище, под брюхом которого он взлетал, не видел никто из штурмовавших монастырь. Их действительно ничто теперь не могло испугать, а главное, они не смотрели в небо.
   Они уже ворвались на стену опять. Сперва это было по левую руку (для них) от пролома, но потом напор оказался так страшен, что защитники галереи справа отступили, потому что на них полезли из пролома.
   Этот пролом заполняли трупами уже в третий раз. И теперь бассейна на дне его уже не получилось бы, потому что он стал мельче на два локтя или на три.
   По южной башне была ближайшая лестница вниз. Кроме того, по внутренней стороне стены висели сети, но их обрубил кто-то из защитников.
   Монахи неожиданно бросились назад, под прикрытие башни. От уступов Храма Огня, на которых засели монастырские лучники, до пролома было, если по прямой, под триста локтей. По ближней к ним части стены они стреляли почти в упор. Однако настоящие потери были только там, где пираты поднимались на галерею, не успевая закрываться.
   В этот миг люди у высокой камнеметальной машины закрутили ее колесо. Эта машина была поставлена в круглой лунке-«паргане», на месте статуи одного из духов, на втором сверху уступе Храма, в северо-западном его углу. Ее подножие поворачивалось в этой паргане, и потому ее можно было наводить на разные места стены. Камень выпадал из обоймы на место, колесо зацепляло тетиву и отводило ее, потом тетива срывалась и била, черные базальтовые окатыши летели так, что разбивали щиты, себя и головы. Один из защитников, добрый поселянин, выпрямился после того, как с другими, налегши на рычаг, они поворачивали машину в нужное положение, и поднял голову, и увидел простирающего над ним свою лапу Лура в ужасном его обличье, в виде Баманы, трехголового льва. Статуя сидела на задних лапах, грозный и спокойный рык, казалось, исходил от нее, левая передняя его лапа величественно и мягко — как умеют делать это львы — была прижата к груди, а правая протянута немного дальше, подушечками лапы к себе, тем жестом, который скорее привлекает, чем бьет, и мощь его непредставима, а красота подобна тишине грозы. Поселянин, бесспорно, знал, что утром до рассвета итдаланг Лура велел перенести эту статую сюда с южного уступа Храма, где она стояла, обменяв ее на один из обликов Вармуна; но, может быть, он забыл об этом. А может, вид атрайи показался ему в этот миг знамением. В некоторых из легенд говорится, что статуя пришла сама.
   — Иахэ! — заорал он, оборачиваясь, и этот крик разорвал мир округ и разорвал души защитников, что были рядом, и колесо машины закрутилось в два раза быстрее; она убивала, и крушила, и молотила так, что почти вымела на стене среди нападающих пустое место, и вдруг налегающие на рычаги люди увидели, как мелькнула, на мгновение закрыв над ними небо, исполинская фигура в невесомом могущественном львином прыжке.