Зато теперь им не пришлось возвращаться обратно.
   И в монастыре не происходило от этого не только паники — но даже и неразберихи, и не было людей, таскающихся взад-вперед со своими пожитками, забивая уши криками на ослов, коз и детей. Был привычный быт. В загоне вопили козы — их пугал ядовитый запах, что относило ветром из кузни. Разве что у людей нынешний вечер оказывался тише обычного — от безнадежности, — и надежды, — и привычки, что мудрые итдаланги и сам Преемник Баори знают все лучше темных, нас, — и от бессмысленной и беспричинной уверенности: де, Великие Духи и святой покровитель монастыря, первый его настоятель, охранят свою обитель, как делали это всегда.
   Мягко пел ворот лебедки. На стене стучали камни. Монахи своими босыми ногами проходили по двору почти неслышно; серые грубые плащи их дергал ветер, что закручивался здесь, между Храмом и стеной. Слева, издалека, из-за строений цистерны вывернула огромная водовозная бочка, и вол, запряженный в нее, казалось, поклонился настоятелю тоже. Проходя здесь, от башни к северным дверям Храма, Преемник Баори не встретил никого лишнего, никого, не занятого делом, — кроме разве что рыже-пестрой крупной курицы, при виде его взлетевшей на кучу камней, заквохтав и с трудом удерживаясь взмахами крыльев наверху.
   Ее тут же согнали — двое мужчин в широких штанах и рубахах до колен, подъехавшие на своей телеге. Третий с ними, монах, прижал кулак ко лбу, приветствуя настоятеля; миряне просто поклонились. Камни лежали здесь с месяц — запасы камней тоже истощились в это лето; и монахи разобрали на камень свои кельи, — а потом вот не спешили забирать что-нибудь обратно. Они тоже не успели еще опомниться. И то же оказались правы.
   Среди этих келий были такие, о которых благоговейным молодым хено перечисляли, кто занимал их за две тысячи лет существования монастыря; были и некоторые, что больше никто не занимал, и они стояли пустыми — но все-таки, — как говорилось, — не совсем пустыми. Где-то среди камней лежала теперь и та плита известняка, на которой образовалось даже углубление там, где итдаланг Вармуна, прозванный Кидоу-Ама, Неутомимое-в-Одиночестве, прислонялся головою в то время, когда уединялся в своей келье и сидел у стены, оперевшись затылком и спиной, всегда подолгу, в одном и том же месте, в размышлениях о благом. В этой же келье однажды, уединившись для размышлений о благом, он исчез; легенда говорит, что монахи, вошедшие разыскивать его, нашли это место в стене еще теплым. И этот камень тоже послужит завтра смерти и разрушению. Зло буйствует нынче в мире; а Кужар хохочет, глядя на нашу борьбу. Некоторое время назад, перед тем, как принять решение об ответе, и после того, как, взглянув на послание, перелетевшее стену на длинной стреле, вернулся вновь к делам, за которыми застало его это послание, — некоторое время назад настоятель проговорил так:
   — Есть вещь, о которой я хочу сейчас сказать. Вот мы стоим здесь, мы, полторы дюжины недостойных монахов. Все мы понимаем, что орудия убийства, которые мы готовили здесь сегодня, по-настоящему пригодны скорее для испуга. Все мы понимаем, что, если судьба благословит нас возможностью их не использовать, они не будут использованы. Но представим себе, что крайность заставила нас; и представим, что даже последние средства не помогли. Все погибло, скажете вы. Погибли эти стены и люди в них; но они уйдут чистыми, если были чисты. А мы — мы погубили свои естества навеки; и главное — погубили зря! Наступит день, когда воссотворенныс праведные и чистые войдут в небесные дворцы, предназначенные им, а вот нас — нет среди них. Взгляните — там, где беседуют мудрые и где смеются юные, где усердные видят деревья в своем саду, приносящие тучный плод, где бормочут под яблоней потоки Иннины, услаждая слух отдающихся любви, — взгляните туда — там нас нет. Там, где естества растворяются (голос его становился все звучней — и все тише) в тончайший туман, витающий в мыслях Модры, и забывают далее вечные услады, что узнали прежде в его дворцах и садах, — там нас нет тоже. Где ж мы? Мы исчезли, погибли навсегда. Мы хаос в пыли хаоса. Среди музыки, печалящейся о распаде и гибели мира, есть ноты, оплакивающие и нас. И раоша в кубке Модры горчит, ибо гибель одного-единственного естества для Него то же самое, что гибель бесчисленных миров.
   С его последними словами в кузнечный двор пришла тишина, только шипение горнила говорило в ней, и шипение воздуха, вырывающегося из сопла.
   — Но утешьтесь, — сказал настоятель. — Мы не погибнем, если случится то, о чем я говорил.
   Мы не погибнем, ибо мы уже погибли. Утешьтесь, — сказал он. — Мы уже погубили себя, потому что б ы л и г о т о в ы пойти на это. Им готовили это; и духи-помощники Кужара вились среди нас и нашептывали свои советы.
   «По-твоему — это утешение?!» — через закрытую для остальных мысленную связь воскликнул итдаланг из служителей Свады, прозванный Растворение Среди Мудрости за познания мудрости книг. Конечно, он тоже был здесь. И тот самый трактат, выисканный им в библиотеке, был здесь — укреплен на подставке, раскрытый на странице с концом описания и рисунком под ним.
   «Да, я считаю, что это утешение, — мысленно ответил настоятель. — Человеку легче, когда ему кажется, что все решено. Самоубийца улыбается, приготовив веревку, и несколько последних дней ходит самым свободным и счастливым человеком на земле».
   В это время он обводил стоящих перед ним глазами.
   — Даланг, — сказал он вдруг, обращаясь к кузнецу. — Мои уши слышали, что некоторое время назад ты сказал: «Это всего лишь наши естества!» Верно ли это, даланг из служителей Лура?
   «Из служителей Лура» его голос подчеркнул едва-едва заметно, но заметно.
   — Да, — откликнулся тот. — Я сказал.
   — Это всего лишь мы, — согласился настоятель. — Но этой обители лучше погибнуть, не осквернив своей чистоты, чем жить ценой нашей жертвы — ценой нескольких лишних капель горечи в бессмертном кубке раоши и лишней ухмылки Тьмы. А теперь спросите меня — почему же тогда мы все-таки делаем это? Спросите меня. Спросите меня, и я отвечу, — сказал он. — Я отвечу: «не знаю»… — Даланг, — сказал он. — Я когда-нибудь задавал тебе вопрос, что ты знаешь о ереси?
   — Никогда, — сказал кузнец.
   — И не задам;
   Настоятель помолчал еще мгновение.
   — Еще одни слова, исходившие от тебя, стали известны мне, даланг. «Можно никого не искать — любой из нас сгодится, из тех, кто здесь работал». Скажи… легко было произносить их?
   Тот шагнул вперед; правый кулак его взметнулся, прижавшись к склоненному лбу.
   — Кому сейчас что-то легко? — немного спустя проговорил он.
   — Ты был прав. Мы все годимся. Даже я. Мы все ведь уже погибли, мы, стоящие здесь!..
   И может быть, настоятелю показалось — но кое-кто при этих словах даже усмехнулся.
   — Но как бы там ни было, — продолжил он, — а в корзину поместится только один.
   И он обвел глазами еще раз всех стоящих в разных концах длинного навеса; молодой хено, замерший возле зольников, вдруг почувствовал, что лопата обожгла ему руки. Этот клоп ухитрялся в нынешнее лето настолько быть ко всякой бочке затычкой — даже и настоятель (сам прислужник об этом и мечтать не смел) смутно узнавал уже его в лицо. Большею частью этот прислужник оказывался в камнелитейной, помогая тамошнему далангу; недавно, от недостатка людей в монастыре, даже итдаланг-Наблюдающий, перехватив его где-то в галерее, отправил в свою наблюдательную башню; но — ухитрившись пролезть потом, когда из башни его отпустили, в этот кузнечный двор — хено только и знал, что боялся: вдруг задумаются, по какому праву он тут, и выгонят. Жажда деятельности все еще поедала его. А в этом дворе — как казалось ему — было место, где делали сейчас самое главное в монастыре и самое настоящее. Если б его отсюда выставили…
   Но настоятель не выгонял его еще. Просто кивнул, подзывая к себе.
   Потом уже до хено дошло зачем.
   — Как ты думаешь, отчего я выбрал тебя? — сказал Преемник Баори.
   — Я самый глупый, и от меня меньше всего пользы, — сказал хено.
   Потом он помолчал, и подумал еще немного, и оглянулся.
   — И еще я меньше всех ростом и слабей… и самый легкий из всех, кто здесь, — закончил он.
   — Кажется, — сказал настоятель, — ты еще и умен.
   Ветер свистел в небе все сильней. Зарево на западе горело вполнеба, так что даже виднелось над стенами. Кусок неба между горою Трон Модры и горою — храмом Его — перечеркивали, как рубцы от рваных ран, темно-вишневые облака. Гигантская тень Трона Модры уже накрыла монастырь, и все потемнело в ней, строения цистерны стали серы, а Храм — по контрасту с золотым небом, наверное, — даже синеватым и словно мохнатым от статуй. Закат грозил ветром на завтра — сильным ветром и неукротимым, как всякий ветер. Ветер — не из Подвластного Магии. А если ветер будет чересчур силен? А если оборвется веревка? Если?
   Что может человек сделать с вещами из стихии «воздух»? Почти что ничего, и ведь, казалось бы, Подвластное Магии из стихии «воздух» — единственная вещь, доступная Управлению.
   Казалось бы… Легко гонять из одного конца в другой двора пробный шарик с кулак величиной, гонять с такою скоростью, что воздух свистит вокруг, почти совсем легко. Но Порядок, который требует потратить на себя Управление скопищем Единичных, вращаем колесом Порядка, расходуемого на каждом Единичном, колесом числа Великого Предела, сказанного для числа всех Единичных под Управлением… а законы Мира не изменятся для благих и достойных, так же как для дурных и исполненных нечистоты.
   Мудрый не уподобляется тому постнику, что дает соседу два ляна зерна, чтобы осенью получить восемь лянов, а если бедняк окажется не в состоянии заплатить, ибо год был дурен и скуден урожай, является к нему со стражниками, посланными управителем уезда, и взымает законный свой долг; когда же сосед и семья его затем умрут от голода, такой человек говорит, благочестиво складывая руки: «Так, видно, пожелало небо!» Благость Модры дала миру закон; но она же дала и милосердие. Милосерден Трижды Царственный, смиряя стихии и попирая Законы Мира в своих чудесах; но это дано Ему — а мы… мы, наверное, чересчур слабы и нетверды в Учении и недостойны чуда.
   Чуда не будет. И законы Мира не изменятся ради нас.
   Хотя, кто знает… на многое — может быть, на все — способен Темный Владыка, чье имя не называется (если есть оно); и разве он не помогает тем, кто идет по его пути ?
   Число Великого Предела — оттого оно так и называется, что велико. Сказанное для Трех — оно Шесть: Единицу умножить на Двойку и на Тройку. Для Четырех — оно двадцать четыре: один умножить на два, и на три, и на четыре. Для Пяти — уже сто двадцать. Для того числа Единичных, что мечутся в пробном шарике величиною с кулак, — оно так огромно, что заглавных букв в алфавите не хватает, чтобы записать его. Взгляни, человек, на слабость свою даже там, где ты силен. Чем над большим числом Единичных властно Управление, тем меньше возможно от них потребовать — иначе это заберет от человека больше Порядка, чем он может отдать, оставаясь человеком и живым существом. Если он отдаст больше Порядка, чем тело его за это время успеет восстановить, — смерть и хаос войдут в него, ибо смерть и есть хаос. То, что естественно для Единичных, те вещи, которых от них можно требовать, почти не отбирая у себя свой Порядок, — тоже хаос. Но когда облако Единичных движется (если, конечно, не ветер несет его) — это Порядок. Если оно движется быстро — значит, Единичные сталкиваются между собою и с другими Единичными так, чтобы почти не отскакивать назад, и это очень несвойственно для них, очень неестественно, — это забирает Порядок, и даже много Порядка, и чтобы не надорваться, нельзя потребовать от такого облака, чтобы оно двигалось слишком быстро. Нельзя потребовать, чтобы оно собиралось слишком густо, — тогда Единичные должны почти не сталкиваться, а это тоже неестественно. Нельзя заставить ударяться намного чаще о стенку шара с одной стороны, чем с другой.
   Многого еще нельзя. Во всяком случае нельзя человеку, чьи силы не больше, чем обычные людские силы, и если чудо не поможет ему… и чуда не будет. «Если даже Кужар, властный творить тоже черные свои чудеса, предложит их мне, — думал настоятель, — я их не приму».
   Настоятель был человек старинного закала — воспитанный в убеждении, что Темный Владыка в любое время может шагнуть в дверь; и он даже верил в историю о том, как восемьсот лет назад к его предшественнику Лжец почти год приходил по ночам, ведя спор об обреченности чистых сворачивать на пути зла. Легенда говорит, что он являлся в обличий молодого придворного в щеголеватых одеждах (в те времена придворные гащивали в монастыре); речи его были больше хитры и остроумны, чем мудры.
   «Я не приму Темных чудес, — думал настоятель. — Что с того, что мы на грани возможности привести дело его в мир? Разве тот, кто сделал шаг в сторону, обречен на второй, и на следующие? Разве губящий себя навек обязан делать это как можно черней?»
   Любая, достаточно большая собою, вещь, поднимаясь в воздух, отдается во власть воздуха, Неподвластного Человеку, — камень и облако, птица и стрела. И пусть завтра все окажется во власти стихии «воздух» и ее законов, незыблемых, как любой закон. Настоятель был итдалангом Вармуна некогда — до того как мудрые итдаланги избрали его; он давно уже минул то место дороги, за которым четыре пути снова сливаются вместе, — но слово «закон» все еще отзывалось в нем особенно, как отзываются запахи родного дома, песни, которые слышал ребенком, отзывалось, хотя сам он этого не замечал.
   Он пересекал двор на пути к дверям храма, и — странное дело! — шаги этого одинокого старика казались слышны каждому вокруг не менее, чем ежели бы тут проезжал царь со свитой, гарцующей на золотогривых конях.
   Шаги были упруги и сильны, вдруг подвергая сомнению возраст, в котором признавались костлявые, иссохшие руки и пергаментная кожа, обтянувшая лицо. О настоятеле нельзя было сказать, что он «обрезал свою косу», ибо он был лыс, как в тот день, когда появился на свет; и лопатка для разгребания огня, священный знак его достоинства, как у любого итдаланга, колыхалась в такт шагам на его поясе, похлопывая по некрашеной юбке того же покроя, как у всех.
   Огромный черный портал северных дверей Храма Огня принял его; и — может быть — настоятель не обратил свои мысли к этому, но то ведь был именно северный вход, вход со стороны Вармуна.
   Вокруг всего Храма, поднимаясь один над другим, идут гигантскими ступенями уступы; числом их двенадцать. Четыре стороны Храма образуют собою квадрат, и в середине каждой из сторон возведены двери, открывающиеся в часы богослужений и в дни Обрядов, когда из Храма выносят наружу Огонь. Кроме того, их открывают и в некоторые иные, особые дни. Настоятель повелел открыть двери в Храме сегодня, на рассвете, как раз незадолго до мгновения, когда «Крепконосая» встретила свою судьбу.
   С обеих сторон от каждой из дверей на первый уступ поднимаются лестницы, позволяя людским шагам проникнуть туда; на пути ко второму уступу эти два потока ступеней сливаются вместе, как ручей, и дальше уже ведут до самого верхнего уступа нераздельно. Войдя на уступ, вы можете обойти весь Храм кругом, между статуями, расставленными ближе к краю террасы, и рельефами на стене следующей террасы, возвышающейся с другой стороны. Потом вы можете подняться уступом выше — и там вас снова встретит лента рельефов на облицованной базальтом стене, и цветные мраморы и туфы улыбнутся вам цветами и травами, птицами, поющими среди ветвей, и людьми, работающими в полях, сценами из героических сказаний, танцами небесных духов — ясноликих красавиц в одеяниях с длинными рукавами, шествиями придворных, пирами и увеселениями, сплетениями тел воинов в неистовствах битвы, сказками о демонах и зверях, чудовищами, сцепившимися в схватке, орнаментом из цветочного, и лиственного, и звериного тысячеобразия, — а по контрасту с этой непрерывной, кипящей, буйствующей, льющейся сплошною лентой жизнью еще большим покоем и ясностью встанут рядом с вами одинокие статуи благих духов, замершие одна в трех шагах от другой, с правильностью, поражающей глаз. Разглядывая удивительные повести рельефов, можно бродить так снаружи Храма целый день, и другой, и третий. Но увы — в те дни на террасах Тысячи Шагов, с западной и северо-западной стороны Храма, многое было повреждено, и разбитые куски рельефов, как раны, обжигали сердца горечью.
   Статуи пострадали меньше. Они были всего лишь из хрупкого известняка, но зато обложены мешками с песком, ради заботы о них в тяжкие дни того лета.
   Об одних из этих статуй было известно, кто изготовил их; о других — нет. Случалось, какой-нибудь деревенский резчик приезжал сюда, жил в монастыре то время, какое требовалось ему для работы, и возвращался домой, не оставив даже своего имени, счастливый уже тем, что сумел послужить благим духам. Особенно много таких статуй было на нижних террасах. Быть может, они были вырезаны и простодушно — но от души. Все статуи были окрашены как подобает, и ежегодные праздники подкрашивания их бывали иногда популярны, особенно для некоторых. Проходя по террасам, вы могли увидеть у подножия базальтовых круглых лунок-парган, в которых стояли эти статуи, подношения — иногда скромные, иногда не очень: это паломники, проходя здесь, всходили на Храм и разговаривали со своими любимыми духами, как могли.
   А духов было здесь бесчисленное количество — и статуй их, и их самих, вьющихся с улыбкой вокруг. Да, без сомнения, так — а иначе для чего же тут Храм? Духи земли, воды и источников, руд и камней, ремесел и злаков, духи здоровья и выздоровления, благополучной дороги и богатства, духи доброго пробуждения поутру и духи сладостей ложа, духи зачатия — а как же без них? И духи, сопровождающие ребенка на пути ко взрослению, духи домашнего огня и духи, охраняющие рынки и судилища, духи гор, величественные и мудрые, и смеющиеся духи праздничных кушаний с клубеньком «сахарного корня» во рту — все они были тут… ну может быть, и не все, ибо всем не хватило бы места. Даже на террасах Тысячи Шагов. Некоторые, однако, были изображены не один раз, в нескольких своих обличиях и с различными атрибутами. И вот так, поднимаясь с уступа на уступ, вы доходили наконец до последнего, двенадцатого. И там наконец встречали вас Четверо, которым подвластны все эти бесчисленные сонмища, Четверо, которых зовут еще «атрайи» — помощники. Десять статуй с каждой из сторон Храма являют вам десять обликов каждого из них. Они не были закрыты мешками или чем-нибудь еще. Но ни одна из них не пострадала; может быть, это чудо, а может быть, и нет.
   Северная сторона отдана Вармуну. Уже сказано, что он — повелитель подземного пресного океана. Вармун — воплощенная справедливость, одежды его сини, и потому мирские судьи тоже одеваются в синий цвет. В деревнях, городках и на дорогах именно к странствующему далангу из служителей Вармуна обычно обращается простой люд, чтобы составить прошение или апелляцию в суд начальнику волости; а люди известные и богатые гордятся, если именно странствующий даланг с острова Мона, а не откуда-нибудь еще составит для их дочери свадебный контракт.
   Случается, что государи, замысля составление судебника, издание или реформу своего права, написание свода законов, не приглашают для этого высокоученых вармундалангов — но это, признаться, со стороны их выглядит поступком странным и непрактичным. В монастыре на острове Мона именно служители Вармуна обычно опекают паломников, особенно тех, кто явился сюда за предсказанием оракула либо ради судебных дел.
   Атрайя, что владычествует на западе, зовется по-разному. Иннаун, Иннин, Иннина — имена ее струятся, как ее волосы; это она пускает все водяные потоки, текущие по земле, проращивает в почве травы, и деревья, и жизнь — в лонах женщин и самок зверей. Иногда ее изображают расчесывающей бесконечные струи своих кос, и тогда эти косы — ее единственная одежда. Но как Владычицу зверей, трав и птиц ее изображают величавой женщиной в пышном плаще и в тиаре. Нельзя не вспомнить еще, что это она, Подательница Жизни, покровительствует бракам и любви. Особенно почитают ее земледельцы.
   Странствующих далангов Иниины крестьяне приглашают руководить работами, когда проводят воду на свои террасные поля; вспоминают о них и государи, начиная строительство великого канала или плотины либо перестройку и благоустройство городов. Другие из служителей Иннины искусны в излечении болезней; для них бывают и горестные причины приглашения в дальние страны — в дни эпидемий. В доме у богача в день родин непременно можно будет повстречать иннаундаланга, и горделивые люди весь век станут вспоминать, что именно даланг из Моны встречал их в мире и проводил обряды пуповины и последа — покровителей ребенка, вместе с ним появившихся на свет. В монастыре земледельческие и строительные работы лежат именно на служителях Иннаун, и никто не скажет, чтобы они справлялись худо.
   Лур — так звучит имя атрайи, живущего на юге. Случается, что простой народ, невежественный и простодушный, почитает его так, точно он — чуть ли не единственное воплощение Модры на земле. Но в монастыре, твердо следующем Учению, Лура почитали всего лишь одним из Четверых, не больше — но и не меньше. Его служители, странствуя но свету, обучают юношей своему умению; а кроме того, истреблять разбойников, и чудовищ, и прочих вершителей зла — тоже их дело. Люди доблестные и знатные обычно прилагают немало стараний, чтобы в день, когда мальчик из их семьи впервые надевает оружие, становясь мужчиной, именно монах с Моны завязал на нем пояс с мечом. Во дворцах государей их можно встретить тоже, но там у них не бывает почему-то никаких особенных дел; если лурдаланг поселяется где-то в дворцовых покоях, это значит — кому-то из принцев пришло время учиться бранному искусству, и его учитель живет здесь, как мог бы остановиться жить в любой деревне возле своих учеников.
   Итдалангов Лура, так же как и итдалангов любого из трех других Путей, никто никогда не видел за пределами монастыря. Есть легенда о том, что один из государей, оскорбившись, сказал далангу Свады, что, мол, он не ничтожный крестьянин и не простой князь, чтобы к нему присылали проповедовать Учение всего лишь даланга. На что тот отвечал: «Увы, государь! Вы могли бы поговорить и с удостоенным служения. Но боюсь, наши итдаланги проповедуют не так, как это привычно вам».
   И в подтверждение рассказал о том, как итдаланг по прозвищу Вестник Мира объяснял однажды сущность Модры далангам, собравшимся перед ним. Долго слушая их слова и споры, он затем поднялся, вышел на середину библиотеки, и все смолкли; «Вестник будет говорить!» — воскликнул некто. Простояв так половину часа, итдаланг затем вернулся на прежнее свое место и снова сел на корточках возле стены. И даланги вышли молча, в благоговении перед мудростью, которая была им открыта.
   «Открыта?» — воскликнул государь.
   «Я был там, — отвечал даланг. — И чтобы пересказать вам эту мудрость, мне придется занять у времени три дня».
   После этого государь — утверждает легенда — больше не считал себя оскорбленным.
   Сваду изображают обычно женщиной со свитком в руках. Ее имя обозначает «речь». И это она помогает людям понять друг друга, рассказывает о новостях, хранит память о минувшем, обучает юность, вдохновляет поэтов и дает красноречие проповедникам. Ее служителей можно встретить повсюду. И именитый человек в те дни считал себя счастливым, если именно даланг из Моны после смерти его родственника составлял поминальную запись о жизни и заслугах покойника, ту запись, свиток с которой хранится в самом почитаемом и священном месте дома и которую вместе с другими записями о предках глава дома достает и читает в самые торжественные для дома дни.
   Толкователи говорят, что Вармун есть кости в теле Модры, Иннина — кровь, текущая в его жилах, Свада — дыхание его, а Лур — исходящий от его тела свет. Говорится также и вот что! Вармун — это опора, на которой возлежит великий Модра, Иннина — это раоша в кубке, из которого он пьет, Лур — дерево, осеняющее его, и Свада — свиток, пишущийся перед его глазами. Все это неправда, конечно. Но это неправда, у которой есть смысл; поэты Свады это называют «метафорой».
   Над последним уступом храма возвышается квадрат площадки, которую довольно трудно именовать крышей. Туда не всходил никто и никогда, кроме строителей. Да еще, конечно, служителей Иннаун, когда те, приставив лестницы, забираются наверх для починки или уборки, когда в этом есть нужда.
   Туда, на крышу, выходят все воздушные люки Храма. Замечено, что там гнездятся ласточки.
   Световых люков в Храме нет. В то время, когда Преемник Баори вошел внутрь, и светильников там горело очень мало. До ночной службы оставалось еще столько времени, сколько нужно, чтобы в часах утекло на два пальца воды.
   Несмотря на то что двери Храма были открыты, люди почти не заходили туда. Идя по темному проходу, грубо вырубленному в толще стены, настоятель не повстречал никого, да и не мог повстречать.
   В дни выноса Огня этот проход тоже был темным. В нем гасили даже те светильники, что обычно были здесь для удобства монахов. Это символ — путь Огня через падение в Темноту. Потом проход резко сворачивал и начинал подниматься — не лестница, а просто медленный подъем по широкому кругу. За поворотом тускло желтели полосы света от лампы на стене. Следующая зажженная лампа была шагов через сорок, и следующие сорок шагов выводили уже на круговую террасу, обводящую главный зал; через ограждение галереи был виден розоватый язычок пламени над алтарем — но чтобы спуститься туда, настоятелю нужно было еще частично обогнуть храм, до лестницы с южной стороны.