Как о любом копье из ясеня, о нем знали в этих краях, что оно живое и обладает собственной волей, совпадающей или не совпадающей с волей его владельца, знали также, что оно сохраняет своему владельцу мужество, лишает оборотней способности превращаться, обороняет дом от запустения и дурного глаза и даже излечивает болезни, от дурного глаза приключающиеся; имя его было Бальрон.
   Люди тут, на островах, живут незамысловато. Высшей Магией не занимаются, и им вовсе невдомек, что мудрецы из великих городов на юге пишут трактаты о свойстве ясеня даровать тому, кто к нему прикасается, Совпадение с его истинной Сутью, выводя это свойство из сущности ясеня, Мирового Древа, или из воли блюстителей Мира в прадавние времена, или еще из чего-нибудь, и расходясь во мнениях. Так что Гэвин этого не знал о своем копье, и каменная жаба, перенявшая от него знания о человеческих вещах, тоже не знала, отчего отшатнулась, встретив глазами эту звенящую белизну, и не смогла уже вернуться на тот шаг, которым попятилась назад.
   Ничего еще не произошло, и это было действительно копье, кусок древесины с заключенной в нем крошечной частичкой неумирающей жизни ясеня; оно стояло наискось, ясно освещенное солнцем, а частичка жизни в нем заставляла его неуловимо меняться, течь, как текут реки, горы и звери, время и перемены и все остальное, чего нет и не может быть в Стране Смерти. И оно ожидало. Оно было совсем безобидно. Оно было безобидно, как настороженная западня или ловушка. Во всяком случае, именно так его видела каменная жаба. Непостижимо — как самоуверенность Гэвина ослепила жабу настолько, чтоб та не помнила все это время, что она ничего не в силах причинить такому копью?!
   «Я должен что-то сделать», — вспомнила жаба. «Я должен что-то сделать», — вспомнил Гэвин, которого не было так давно уже, точно он рассыпался в прах. Но вида этого копья сейчас, всего лишь вида, было достаточно, чтоб он вернулся, как возвращается олово, переплавленное после «оловянной чумы».
   Жаба попыталась двинуться вперед. Но не смогла. Она не смогла шевельнуть ни единой лапой. Ужас рождался в ней — в ней, не знавшей никогда никаких человеческих чувств, — и гнал ее прочь. «Зачем ты приволок меня сюда? — в ярости завизжала она на Гэвина. — Зачем? Как ты обманул меня, человечишка?! Я до э т о г о и не дотронусь. Я не смогу до него дотронуться! Я не смогу до него дотронуться!!! — визжала она. — Это смерть!»
   «Это смерть!» — подумал Гэвин освобожденно-радостно, так же освобожденно и так же радостно, как страж ворот в то мгновение, когда пошел навстречу его копью. Как он устал. Как он, оказывается, устал от этой извращенной видимости жизни, от смерти, бродящей по Земле, словно вся усталость мира вошла в его душу и звала его: пусть будет конец, пусть все это кончится, и тогда он забудет жабьеглазое наваждение, как забудет остальное. Простая, настоящая, правильная смерть, сумерки, шепот теней над бесконечной равниной, безучастность, и больше никаких желаний, никакого могущества, никакого страха потерять то, что и так уже давным-давно потерял. Неужто он мог думать когда-то, что это страшно. Только бы скорей, нет сил больше ждать.
   Но здесь сейчас не было никого, кто мог бы взять копье в руки и сделать все вместо него, позволив лишь пойти навстречу. Самыми долгими мгновениями в жизни Гэвина были мгновения, когда он шевельнул коротенькой жабьей лапкой и сделал шаг вперед, и еще один шаг, и еще. С каждым движением словно что-то горело в нем и умирало, и наконец он оказался рядом с копьем, но не смог себя заставить прикоснуться к нему. Каменная жаба в нем уже не визжала, а бессильно хрипела, и Гэвин очень хорошо знал, что она хрипит.
   «Я — Гэвин, — подумал он. — Я Гэвин, сын Гэвира. А это всего-навсего копье моего отца».
   Как-то нелепо, скорее плечом, чем пальцами, он потянулся к древку, толкнул его и, покуда копье падало, тоже ткнулся в снег.
   А потом время вернуло миру способность быть. Времени теперь было много.
   Время опять текло внутри Гэвина биением горячей жилы в животе. Время текло внутри него, оттого что отныне в нем снова не было никакой вечности и не будет, покуда не придет срок спуститься на серые равнины, где в конце концов окажутся души всех людей.
   Когда Гэвин открыл глаза, он лежал ничком в снегу, и его рука была на копье — обыкновенная человеческая рука. А рядом с ним лежал волк, тоже положив лапу на древко, а на лапу — лобастую голову, и вид у волка был такой измученный, точно он гнал целый день быстроногую олениху, удравшую все-таки. Его вел более прямой путь — путь инстинкта, того самого, что отыскивает заболевшему зверю нужный гриб или траву в лесу; но кто сказал, что они легче, — прямые пути?
   — Ты тоже, волк, — прошептал Гэвин, едва сумев пошевелить губами.
   А потом он опять закрыл глаза. Больше у него ни на что не было сил.
   Говорили, что, может быть, Гэвину много легче оказалось бы жить, если бы он в своей жизни счел по-настоящему равным себе не только одно-единственное существо — волка, после того как тот тоже сумел перебороть в себе жабью заразу, как перебарывают болезнь, и вернуть себе себя самого. Ведь ни один человек на свете не стал Гэвину таким другом, каким был волк: другом из тех, с которым никогда не чувствуют нужды выяснять, кто сильнее, кто слабей и кто кому должен подчиняться; из тех, которому не стыдно показать свою слабость и сила рядом с которым нужна не для того, чтоб его превзойти; из тех, перед которыми даже смешным не страшно быть, потому что они все равно знают, каков ты есть, да и ты все знаешь про них. Иметь такого друга — очень много. Оказавшись способным на эту дружбу равных, иметь лишь одного такого друга — очень мало. Да, говорящие так правы. А еще они правы в том, что волк, который жил себе в лесу и приходил к Гэвину тогда, когда ему, волку, хотелось, — это для людей было уже слишком. В прозвище «Волчий Гэвин» всегда таилась до поры до времени доля настороженности — всегда, даже когда и не подразумевалось в нем еще ничего дурного.
   И, по словам многих, волк Гэвина был все-таки не совсем волк — не просто волк. И говорящие это тоже правы, хоть и не так, как понимают себя сами. Конечно, то был не просто волк, иначе они с Гэвином и не нашли бы друг друга: он был не просто волк, как и Гэвин был не просто человек, а — Гэвин…
   А тем временем к востоку от этих мест охота на Сребророгого Оленя подходила к концу. Хозяйка Леса не смогла спасти своего любимого зверя, оттого что ему было суждено погибнуть, но она смогла отомстить; и она сделала так, чтоб Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, оказались близ Оленя почти одновременно, только Локхир — позже, чем желал бы.
   На широкой поляне Гэвир, сын Гэвира из дома Гэвиров, настиг наконец оленя, и тот, не желая больше убегать, встал и обернулся, чтобы принять бой. Было утро, облака затянули небо, и солнце сквозь них светилось, точно серебряная монета. Ветер замер, когда Гэвир, сын Гэвира, выбежал из леса на своих лыжах и увидел Оленя, который ждал его; это была важенка, рослая, как олени на материке, и сильная, и под свежей шкурой ее, несмотря на всю их гонку, могучие мышцы не дрожали, как будто она никогда не знала усталости и никогда не могла узнать смерти, а сияние ее рогов было прекрасно, как свет звезд. У нее были глаза глубокого зеленого цвета, словно спокойное море, и гладкая шерсть, такая белая, как пена бурлящих волн, или как снег на горных вершинах в лучах рассвета, или как холодный клинок молнии. Снег искрился вокруг нее, отражая ее сияние. Она стояла, угрожая рогами, и тело ее пело своею силой, и гневом, и холодным чистым восторгом битвы, и красота ее, не знавшая страха, была нацелена прямо в Гэвира, как стрела.
   — Ты моя, — сказал Гэвир.
   Может быть, в эту минуту он забыл даже об Ивелорн. И ему было безразлично теперь, что будет он делать потом с серебряными рогами, и исполнит ли гордая Ивелорн свое обещание; не все ли равно, достанется ли ему другая красавица, когда уже досталась вот эта — с морской зеленью своих глаз и шерстью белее облака. Чем бы ни кончилась их битва, ему или ей было суждено здесь погибнуть, она принадлежала ему навсегда.
   Да, это Хозяйка Леса сделала так, чтобы с другой стороны к их поляне уже приближался Локхир, сын Локхира из дома Локхиров, чьи спутники потеряли его; но не ею это было решено. Это было решено много раньше, быть может, еще в миг сотворения мира, судьбою, которая выше стихий и людей. Хозяйка Леса знает о судьбе много больше, чем люди, но точно так же ничего не может изменить, потому что судьба продиктована всегда нашей собственной волей и нашими желаниями, от которых мы не откажемся, как не отказался бы сейчас Гэвир от своей добычи, знай он наперед все, что случится после того, как убьет он Сребророгого Оленя. И даже это знание, наверно, не отравило бы его радости — ни на мгновение.
   А Локхир, сын Локхира, был свирепый, страстный и угрюмый человек, как все Локхиры: все Локхиры были свирепы, как все Гэвиры — горды. Но этот Локхир уродился еще более опасным, чем бывало обычно в их роду; порою черная тоска налетала на него порывами, и тогда он замолкал и уходил прочь от людей, как безумный, а порою — черная ярость, и тогда он убивал и крушил без разбору. И вот такого человека угораздило потерять голову от Ивелорн.
   Он выбрался на поляну с другой стороны и увидел изрытый рогами и истоптанный снег, и кровь на снегу, и лежащего на нем Оленя с охотничьим копьем в боку, и Гэвира, что стоял рядом. Ярость вступила в него, и Локхир, закричав, бросил свое охотничье копье в Гэвира, через всю поляну, от одного конца ее до другого — верных пятьдесят шагов от места, где был один, до места, где был другой. Копье попало Гэвиру в грудь и пронзило его, вот какой силы был бросок. И оттого эта поляна с тех пор называется Копье Локхира.
   Так случилось, что Локхир, сын Локхира, стал убийцей Гэвира и еще клятвопреступником вдобавок, оттого что перед тем как отправиться за Оленем, оба они дали клятву перед старейшинами округи не мешать друг другу, пока не кончится охота, — старейшины опасались, что выйдет из этого худо. И вот — охота еще не окончилась, хотя Олень был убит, охотники не вернулись еще домой, — а Гэвир лежал в снегу с копьем Локхира в груди.
   Спутники Гэвира, отставшие от него, в эту минуту добрались до поляны тоже и, увидев все это и Локхира, не успевшего еще ступить ни шагу, закричали от ярости. «Будь проклят ты, Локхир!» — успел выкрикнуть брат Гэвира и схватился за лук, и вот тут вдруг жестокая метель сорвалась с гор на поляну, но за мгновение до того, как она все закрыла так, что невозможно стало разглядеть собственной руки, все увидели стоящую над Оленем Хозяйку Леса. Она была огромна, как сосна, но в лице ее не было гнева, а только горе и одиночество; ее седые волосы — ведь зимою она старуха — рассыпались по плечам, забитые снегом, и белая накидка взвивалась, собирая ветер.
   Метель завыла тысячей зверей со всех сторон, слепила глаза снегом и забивала лица, расшвыривала людей толчками ветра, и Локхир, сын Локхира, начав понимать, что совершил, застонал и бросился прочь, точно ветер гнал его в спину. Порою после особенно жестоких и буйных дел на него как раз и нападала эта его тоска.
   Но потом он говорил всегда, что, если бы оказался там опять, убил бы Гэвира еще раз, и виру за убийство отказался платить так гневно, что распря после его черного дела загрохотала, как горный обвал. Гэвиры к тому же тогда все равно не взяли бы никакой платы, кроме как кровью.
   Спутники нее Гэвира остались на поляне, у тела своего родича, а когда метель улеглась, они увидели, что Оленя не было там больше, как не было и копья Гэвира, именем Эльм; никто не знает, куда унесла их Хозяйка Леса. Так что серебряные рога так и не достались никому.
   В этот момент наша повесть вступает в область сказки. В самом деле, человек может многое, он может умирать и побеждать, умирая, и он может оставаться человеком, когда оставаться человеком невозможно, но вот выжить голым в снегу, как Гэвин, человек не может никак, и это всякому известно. Так и довелось бы ему замерзнуть — не вступись за него сказка. В самом деле, разве это не сказка, что в тот же день Гэвина нашел местный охотник на белок? Он спугнул волка (который к тому времени уже достаточно набрался сил, чтоб убраться, не попавшись на чужие людские глаза) и оказался настолько добросердечным человеком, что не обратил внимания на странные следы вокруг, а попросту взвалил Гэвина на закорки и отнес к себе домой. И далее, разве это не сказка, что жена охотника отогрела его и отпоила потом такими травами, от которых поправился бы даже девяностолетний старик, а не то что Гэвин, который уже через полтора дня открыл глаза? Правда, после этого ему пришлось выдумать для охотника сего женой какую-нибудь более-менее правдоподобную историю, оттого что в истинной, как казалось ему, он играл не слишком-то достойную роль. А выдумывать Гэвин вовсе никогда не умел, и все-таки его хозяева оказались достаточно простодушны, чтобы поверить ему, или достаточно доброжелательны, чтобы сделать вид, что поверили. И более того, через несколько дней он обнаружил, что охотник разыскал в лесу по Гэвиновым словам многие из его вещей, которые так и остались лежать вдоль его пути, и принес ему все это, а копье и вовсе с первого же дня стояло у его постели, оттого что жена охотника сочла, что такой могущественный талисман не может не помочь больному. Так что когда жар у Гэвина спал настолько, что жена охотника позволила ему встать с постели, он оделся в свои собственные одежды, уже приведенные в порядок ее умелыми руками.
   И вот так, поправляясь на хуторе у заботливых хозяев, где огонь был добр, а котлы задорны и разговорчивы, он выплывал постепенно из ужаса, оставшегося позади, и в конце концов мог бы решить, что все это был лишь только бред в его лихорадке. Он мог бы так решить, если бы не волчий вой, ясный и звучный на морозе, который услышал он однажды днем, когда волкам не положено выть.
   Нетерпеливый, как всегда, Гэвин провел у охотника после этого всего дней шесть, сочтя себя совсем уже здоровым несколько преждевременно, так же, как некоторое время назад несколько преждевременно стал считать себя совсем уже взрослым. Хозяева его (не разделявшие ни одного из этих двух заблуждений) все равно не сумели бы его удержать и предпочли распрощаться с ним по-хорошему, понимая, что иначе он просто убежит от них. Охотник даже подарил Гэвину лыжи на прощание, очень неплохие лыжи и почти новые.
   Да, что ни говори, а это была все-таки совершенная сказка. Хозяйка хутора накормила его в последний раз и наказала обязательно, обязательно снова погостить, если случится еще бывать в этих краях. Но, впрочем, может быть, все это можно списать и просто на везение Гэвина, удачливость которого вошла некоторое время спустя в поговорку. А вечером, после того как он ушел, хозяйка хутора бросала несколько раз палочки на шкуре перед огнем, а потом два вечера подряд по временам одиноко смотрела на пламя, покуда муж не сказал ей:
   — Неужто, по-твоему, добрых людей на свете нет? Ничего, он не пропадет. Нечего ему пропадать. Мало ли что сумасшедший.
   — Такие всегда пропадают, — ответила она, а потом зябко передернула плечами, хотя в доме было жарко натоплено. — Я так хотела нагадать что-то другое, — сказала она. — Но у него слишком много удачи. Жизнь ему это еще вспомнит.
   — Э, — сказал муж.
   И больше они не говорили об этом.
   Гэвину же и вправду сейчас везло, ибо очень скоро после того, как ушел он с гостеприимного хутора, он повстречал того, кого и ожидал повстречать, — своего знакомого волка.
   Тот вышел из-за камня и, усевшись на тропе перед Гэвииом, принялся смотреть на него твердо и требовательно желтыми своими глазами.
   — Нашел меня, серый, а? — сказал обрадованный Гэвин. — Ну, пусть будет легка твоя охота за то, что грел мои голые бока. Много ли нынче зайчатины бегает по лесу, друг? — И он даже попытался по-приятельски потрепать волка по загривку, потому что не умел тогда иначе выражать своих чувств. Но волк увернулся и отпрыгнул в сторону. Не для того он остался здесь и ждал возле хутора, чтобы позволять с собой вольности. И требовательность из его глаз не исчезла.
   — Ты прав, — сказал тогда Гэвин и тоже посерьезнел. — У нас с тобой есть еще дело, волк. — И он стиснул копье крепче. — Не очень-то красивое дело, правда, — добавил он сквозь зубы.
   И вправду, не слишком-то приятно пристрелить бешеную лисицу, увидевши ее в лесу, а призраки, которые Гэвин все еще называл про себя жабами и которых он привел в эти края за собою, были и опаснее, и отвратительнее бешеной лисицы. Но волк приподнялся и подобрался весь, почти незаметно, как умеют это делать волки, на дне его желтых глаз Гэвин увидел, как отражение, такое же дрожащее нетерпение, как в себе самом. Волк не сумел бы справиться с этим один, без человека, как и Гэвин без него; и он тоже не мог знать в своей жизни покоя, пока это неведомое, и нежить и немертвь, бродило по земле.
   И в тот день и в тот час Гэвин начал свою охоту, самую, может быть, странную охоту в его жизни. Он вернулся на то место, где расстался с ними, и оттуда волк повел его по засыпанным снегом следам, отыскивая их звериным своим чутьем, чутьем своей ненависти, большей даже, чем к бешеной лисице, ненависти, которую не понять никогда ни одному человеку. Очень скоро следы разделились: эти твари были теперь уже немного волки, а волки держатся стаей лишь до тех пор, пока вокруг мало дичи.
   А здесь для них дичи было много. И в деревне, и на хуторах вокруг нее, после того как напугала жабообразная тварь женщину, собиравшую шишки, люди уже и без того стали говорить об оборотнях, а еще к тому же начали вдруг случаться дела, каких и старики не припомнят, когда кто-нибудь ни с того ни с сего начинал превращаться постепенно во что-то неведомое, и черты, проступавшие сквозь него, были такими, каких на свете не бывает и не может быть; а тени, бродившие вокруг людского жилья, и вовсе бросали в дрожь. И люди проверяли по три раза по вечерам все обереги над дверями, над притолокой и над огнем, и устраивали даже в лесу облавы на оборотней, и не уходили от жилья без колотушек, охраняющих от зла, и самых сильных оберегов. Оборотней же, чуть только проглядывало в них нелюдское, убивали так быстро, что в тех не успевало еще поселиться достаточно жабьей вечности, которая этому могла бы помешать.
   Тогда в тех краях убили нескольких обыкновенных больных, у которых были просто корчи от желудка, и уже после того, как все кончилось, люди долго не могли успокоиться и назвали тот год Зимой Оборотней. Так что к лучшему, что Гэвин постарался людям не попадаться на глаза, потому что чужеземца в тех краях вряд ли бы тогда приветили, а уж заподозри кто, что он во всем этом виноват, и вовсе бы не помиловали.
   В лесу, горящем от солнца, нашел для Гэвина волк одного из призраков, и, когда они его видели, эта тварь выглядела уже почти совсем как человек, но отчасти и как волк, как будто бы оборотень стал превращаться из человека вволка и застыл в превращении. Ходила тварь все-таки еще на четырех ногах, и по спине у нее была серая шерсть, а голова — вытянутая, полная волчьей жестокости. Но когда она обернулась (выглядела она сонной от сытости, и Гэвин подошел почти совсем близко, прежде чем она обернулась), он увидел, что с ее морды смотрят на него знакомые, прекрасные как вечность, всезнающие янтарные глаза.
   — Ты не сможешь меня убить, — сказала она. — Ты знаешь, кто я. Ты не можешь убить самого себя.
   И тогда Гэвин ударил — так, как будто жизнь его зависела от того, насколько точно попадет копье туда, где могло бы быть сердце, если бы только у призраков могли быть сердца. И волк взвыл, и вой его был полон тоски.
   Голосом, вдруг охрипшим, Гэвин ответил тому, кого больше не было:
   — Я только что это сделал.
   Потом он добавил:
   — И я сделаю это еще пять раз.
   Еще пять раз ясеневое копье поднималось и разило без промаха, и еще пять раз серые призраки, лишившись своей видимости существования, исчезали в Пустоте за пределами мира, туда, где несуществующему и положено быть, и, опустившись в пятый и последний раз, копье вдруг потяжелело и выскользнуло у Гэвина из рук, вонзившись в землю, и вверх из него рванулись ветки, а корни его вплелись в землю, и когда Гэвин, изумленный, отступил назад, перед ним стоял ясень — просто ясень, спящий зимним сном в заснеженном лесу.
   Исполнив то, для чего было оно предназначено судьбой еще в те мгновения, когда мир только начинался и первые звери выходили из коры Мирового Ясеня и пили из родника у его корней, копье вернулось тоже к самому себе — к своей сути ясеня. Хотя, конечно, Гэвину узнать его было трудно: это дерево на здешних островах растет кое-где, но редко. Потому-то его древесину и ценят здесь очень высоко.
   — Странно это все-таки, волк, — сказал потом Гэвин, когда они сидели в лесу у костра и волк, вывернув голову, вылизывал почти заживший бок; иные из этих тварей набрались от людей столько людского, что могли уже заблуждаться и полагаться не на истинную свою силу, а на силу клыков и мышц, а у последней из них была даже дубина.
   — Эх, — сказал Гэвин. — Надо бы было мне тебя с женой бельчатника познакомить. Тебе б ее травы пригодились. Да и мне тоже, — добавил он. Плечо после удара дубины последней твари, пригревшись у костра, разламывалось.
   Волк поднял голову, приоткрыв в усмешке клыки и в глазах у него проплясали отблески огня.
   — И что с того? — сказал Гэвин. — Всего-то раз он меня и успел зацепить.
   Если бы Гэвин не боялся выпустить из рук древко, все могло бы кончиться куда быстрее, одним броском копья, но решиться на это было все-таки свыше его сил; потому-то его и успело зацепить, и еще потому, что его слишком держали янтарные очи, которые ОНИ сохраняли до самого конца.
   — Я что говорю, — сказал Гэвин, — странно это: обычное же копье, сколь раз отец с ним ходил в Летний Путь… Эх. — Он помял плечо. — Ну, волшебное. Неужто я магии не видел? Но дерево… это… Что это значило, а, волк?
   Волк смеялся (так казалось Гэвину). А на деле он просто улыбался. Ему было тепло и интересно смотреть на огонь, и бок больше не болел. Несколько мгновений он смотрел на огонь, а потом повернул голову к лесу.
   — Наверно, ты понимаешь, — чуть дрогнувшим обидой голосом сказал Гэвин. — Это понимают звери, и лиственницы, и камни. А я нет. Я всего лишь человек.
   А волк был всего лишь волк; и он тоже потерял что-то, как Гэвин потерял в себе зверя, понимающего слова Мира, не задумываясь о них. Поэтому волк думал о лесе, который ждал его. Приближалась ночь, и на крик сороки, возвратившейся спать в лес из деревни, он насторожил уши. Было время, когда Гэвин чуть нечаянно не сделал из него собаку; почти уже сделал — но теперь это был истинный волк, и собакой он не смог бы стать, если б и захотел. Никогда в его жизни не было службы и преданности; дружба — да, но дружба ведь совсем иное, хотя кто знает, что об этом думают собаки и волки, и думают ли вообще.
   Общая охота была закончена, и среди деревьев сгущались сумерки. «Что ж, человек, мне пора», — так можно было бы перевести движение, которым волк шевельнул хвостом, а потом вытянул его, неторопливо поднимаясь, горизонтально над землей и сам весь тоже словно вытянулся, становясь на глазах почти в полтора раза длиннее. Все еще в неуклюжих лохмах, по-молодому нескладный, он все-таки был красив — бесконечно красив, как красиво все, что на своем месте и соответствует собственной сути. Во всяком случае, все живое и сущее здесь, на Земле. О мертвых и несуществующих ближе к ночи не будем говорить.
   — А хорошо, что я тогда не снял с тебя шкуру, — сказал Гэвин.
   Волк шевельнул ушами на его голос, провожая взглядом еще одну сороку, возвращавшуюся из деревни, и скользнул в сумерки. К утру он не вернулся, да Гэвин и не ожидал, что вернется. Должна была произойти еще одна их встреча, чтоб они поняли наконец, кем стали друг для друга; но встреча эта суждена была не там и не тогда.
   Путь Гэвина домой оказался неблизким, и вел он через фьорды, забитые льдом, и несколько людских селений, где слова о случившемся к западу от них разлетались уже, как испуганные птицы, и там Гэвин услыхал о Зиме Оборотней и впервые понял, что мог бы угодить в скелу, которая бы ему не очень понравилась. Но в этих самых местах к западу испокон веков бывали странные вещи, и потому людей вести о них не удивляли настолько, как случись они где поблизости, и занимали не больше, чем слова об Охоте на Сребророгого Оленя, которая была достаточно близко отсюда и для вестей о которой находились и уши, и рты. В толках о том, кому достанутся рога и кому отдаст отец Ивелорн-гордячку, была для людей отрада, как и в том, что оборотни завелись не в их округе, и в том, что охотники не из их округи гневят Хозяйку Леса; Гэвин, который мог позволить себе не одобрять дела кого-то из рода Гэвиров, но никому другому, некоторое число раз ввязывался в ссоры по пути и, узнав все нужное ему о дороге, гостеприимства более не искал, чтоб не сделать в этой округе нынешний год Зимой Свар с Чужеземцами.