Страница:
Хозяйские проверки проходили регулярно каждый понедельник, и регулярно каждый понедельник Митя был вынужден освежать декорации. Неизменное отсутствие жены, однако, вызывало подозрения: "Когда ж она бывает-то? Взглянуть бы". Праздный интерес чужого человека был неприятен. Но Митя уже втянулся в игру. Сначала трудно, ломая себя, затем спокойно и, наконец, с азартом.
Усыпить бдительность гражданки Прокофьевой, однако, оказалось задачей для него непосильной. Вскоре Мите пришлось изведать мощь ее праведного гнева. Склонность к слежке у нее была феноменальной, сын ее оказался мент.
– Маньяк, не иначе, – кричала гражданка Прокофьева на весь двор.
– Мама, идите в дом, разберемся, – ворчал сын, старший наряда.
От него жарко пахло семечками. По дороге, сидя рядом с Митей на заднем сидении "бобика", он увлеченно сплевывал шелуху на Митины колени. В приемнике, как полагается, были зарешеченные окна и массивный казенный стол, но вдоль стен почему-то – кинотеатровские откидные кресла, исписанные лаконичным фольклором. Милицейский капитан, дежурный, под смешки заинтересовавшегося историей наряда листал его паспорт, грубо шелестя страницами, будто и вовсе хотел порвать их, и спрашивал, спрашивал, брезгливо прикрикивая:
– Ммм… Чего-чего?! Выплюнь? изо рта, говори нормально. Где твоя жена, Мария Анатольевна Вакула, в девичестве эээ? как? Володина? Убил? Расчленил? Где спрятал, говори!
Митя краснел, кашлял.
– Чего-чего?! Громче!
В приемнике, в который то и дело вбегали, вводили, куда выкрикивали из коридора фамилии, добавляя к ним, будто титулы, матерные частицы, Митя рассказал все. Правду. Понукаемый дежурным капитаном, рассказал правду с подробностями.
С противными протокольными подробностями, которые никогда ничего не проясняют, которые швыряют под ноги публике твое несвежее белье и выставляют тебя голым посреди кабинета.
– И с ним уехала? В каком году, говоришь?.. Ммм… Значит, кинула отечественного производителя? Чао, чао, чао, дорогой!
Капитан, пятнисто румяный, словоохотливый, имел, очевидно, репутацию весельчака.
– А ребенка как вывезла?.. Ммм… Громче!
– Попросила с сыном повидаться, Москву ему показать. Отвез ей сына.
– Сам отвез?
– Сам.
– Ну, а из Москвы-то вывезла-то как? Если она уже фактически, как я понимаю, иностранка была?
– У ваших московских коллег надо спросить.
Эта фраза стоила ему ночи, проведенной в камере приемника. В углу дрожал протрезвевший пенсионер, в коридоре кого-то били, а Митя смотрел в темную стену и не спеша вспоминал то, что давно вспоминать себе запретил. Наверное, той ночью Митя окончательно и бесповоротно возненавидел правду. Что от нее, от правды? Счистить с жизни гладкую красивую кожуру, выложить добытый плод, пресный и бледный, на всеобщее обозрение. Берите, граждане, пробуйте. Правда – всегда для многих, для всех. Одна – для умника и полудурка. Налетай, кому приспичило! Любительница площадей и тысячеглазых аудиторий. Публичная девка, сделавшая карьеру революционерки. Правда? Иногда, понемногу. В лечебных целях. И не забывать, что это в принципе аморально.
Митя, конечно, со временем пришел в себя. Но нездоровой игрой увлекся непоправимо. Случилось так, что роман с фантомом вдохнул в него жизнь. Он стал стелить на двоих. Надел обручальное кольцо. Стал бриться каждый день. Восьмого марта он отправился в "Ив Роше" и, нанюхавшись до оскомины, доведя продавщицу до трясучки, купил модную туалетную воду. Неизвестно, как долго бы продлилось это, но в самый разгар своих фантазий он повстречал Люсю.
– Митенька!
– Люська!
Люсю он встретил в фойе театра. И эта новая встреча – после той, на ночной лестнице Бастилии – будто связала для него порвавшееся время.
– Бог мой, а я ходил к тебе, твоя мать сказала, ты переехала.
– Она еще жива? Да, переехала. Давно уже.
– Какая ты – ух ты, какая ты! Как я рад тебя видеть!
– А ты почему без Марины?
Он не ответил ничего, бегло соорудил на лице неопределенное выражение и перевел разговор на другую тему.
Митя перестал наведываться к Люсе почти сразу после свадьбы. На свадьбу Люся пришла, но не в качестве дружка: Митин план действительно показался свадебной коллегии неуместным маскарадом. Как-то само собой вышло, что после свадьбы дружба пошла на убыль. Спохватываясь, Митя время от времени ездил на Братский, но скоро они с Люсей обнаружили, что совсем выросли из старой дружбы, а ничего нового впереди не наблюдалось. Пункт А без пункта Б. И нить оборвалась. Потом, как и у многих, приключилась нищета, как-то очень быстро выпотрошившая инстинкты не первой необходимости. Инстинкт общения этой операции подвергся в первую очередь. В самый разгар нищеты родился Ванечка. Митя по-настоящему вспомнил про Люсю только после того, как Ваня уехал к матери в Осло. Проснулся однажды утром и, не завтракая, будто куда-то опаздывал, торопливо и неаккуратно побрившись, отправился к ней. Но на Братском она уже не жила, Елена Петровна, ее мать, окончательно опустившаяся и обуглившаяся от алкоголя, ничего о ней не знала. И он не знал, где ее искать.
– Как я рад, Люсечка!
В театр Люся пришла одна. Как и Митя. Это как-то по-сиротски роднило. Он вдруг почувствовал, что хочет все-все ей рассказать – прямо сейчас, схватить за руку, утащить за портьеру гардероба и там, в шеренгах пустых шуб и пальто, рассказать все. Всю свою жизнь. Про то, как Марина? Про то, как Ваня?
– Я думал, я один тут такой, кто в одиночку в театр ходит.
– Тю, а я думала, что – я.
За это ее смешное "тю", сохранившееся с тех самых пор, Митя готов был ее расцеловать: хоть что-то осталось неизменным. Но не расцеловал.
Он ничего ей не рассказал – быть может, потому, что она больше не спрашивала. Весь антракт проболтали о какой-то ерунде, о прохрарирванных простынях бабы Зины, о Бастилии с ее нравами. Будто только эти древности соединяли их. Позже у него больше не возникало желания поделиться с Люсей всем-всем, и все сложилось так, как сложилось. Жаль стало разрушать свою уютную фата-моргану, отстроенную на голом месте, посреди непроходимой пустоты. Да и ради чего, ради той же затасканной правды? Митя сказал Люсе, что Марина в командировке.
Скоро после встречи в театре как-то очень незатейливо, будто это теперь само собой разумелось, они стали любовниками. К тому времени он настолько обжил сооруженный им мираж, что повел ее легко и уверенно – мимо несуществующей опасности быть застуканными вернувшейся в неурочный час Мариной, по запутанным тропинкам вымышленного адюльтера. Было совсем несложно убедить ее в том, что она – любовница. Вылепить человека из вакуума оказалось и вовсе делом плевым. Маринкины вещи, кочующие с ним с квартиры на квартиру, висели в шкафу. Ее поношенные тапочки стояли в прихожей. На кухне передник с припаленным краешком, в ванной разлохматившаяся зубная щетка и косметичка. Она здесь. Только что вышла, приезжает завтра. "Чем это так пахнет?" – "Утром приготовила рагу. Будешь?" Несколько следов тут и там – и обман завершен. Пара историй, сдвинутых из прошлого в настоящее. Вот он, фантом: повесил блузку на дверную ручку, бросил на кухне разонравившуюся помаду, забыл снять с батареи давным-давно высохшие колготки. Были, конечно, шероховатости, как без них. Самой трудной деталью фантома оказался именно гардероб.
– Слушай, она у тебя, как привидение.
– В смысле?
– Как тебе сказать? Вот вещи ее где, например? Одежда? Зимняя, например.
– Зимнюю она к маме все время отвозит. Я ей говорю: зачем опять отвозить за тридевять земель? А она все равно. Говорит, и так на баулах живем. А потом, знаешь, она же в разъездах все время. Так в сумке и хранит. У нее одежда-то вся: джинсы да ветровки. Сам удивляюсь, как она так умудряется? Никогда не распакует, не развесит. Настоящий геолог.
– Это оттого, что у вас детей нет, а вовсе не из-за геологии. И? давно хотела спросить… – Люся распахивала створки шифоньера. – Вот этот сарафан, юбка? такие за год до Потопа носили. Она что, это носит?
Митя мямлил многозначительно:
– Любимые вещи, так бывает, носишь и носишь и? носишь?
Но он любил поговорить с Людой о Марине.
– Недавно чуть не спалила, – заявлял он, трагически вздохнув и отведя глаза.
– Да?
– Ты кому-то звонила, телефон на газете записала. Она увидела. Чей, говорит, почерк? Пришлось сказать, что хозяйка заходила, звонила.
– А если у хозяйки спросит?
– Может, забудет. Та раньше, чем через месяц, не заявится.
– Она ревнивая?
– Да не сказал бы. К тому же я все это время никак не подавал повода для ревности. Это только с тобой? в первый раз.
Люся рассмеялась.
– Ой, Мить! Ну ты прям как девочка-целочка: в первый раз, в первый раз?
Оставались, конечно, шероховатости. ?К начальнику Ворошиловской ПВС была отдельная очередь, компактная. Начальник приходил попозже. Они ждали его, сбившись в стайку возле узкой двустворчатой двери. Погода была гораздо теплее, чем в позапрошлую субботу. От людского дыхания тамбур с некрашеными деревянными полами пропарился, как в сауне, и источал терпкий древесный дух. Кружилась голова. Пыхтящие старухи обмахивались платочками. Какая-то женщина хлестала по щекам плачущую девочку.
Начальник пришел немного позже. По тому, как человек в дымчатых очках и погонах майора двинулся к двери, очередь поняла: начальник – и торопливо расступилась. Выглядел он на удивление неопрятно. Помято и обмякло. Майорские погоны смотрелись на нем, как на новогодней елке. "Вот он, – тяжело подумал Митя, – человек с красным карандашом. Вот он, Тот, Кто Выдает Гражданство".
– Заходить можно?
– Да я сам еще не зашел. Во дают! Позову, когда можно.
Дверь за ним закрылась, очередь вздохнула. Они ждали и ждали, но из-за двери не слышалось ни звука.
– Я зайду? – спросил Митя у впереди стоящих.
Ни у кого не было желания нарываться, но и простоять до обеда не хотелось. Кто-то в очереди рассказал, что вчера он начал принимать за полчаса до обеда. Очередь равнодушно промолчала. Держа наготове паспорт, Митя протиснулся в кабинет.
Начальник стоял боком, из-под форменной сорочки выглядывала полоска волосатого живота. Перед начальником стоял милицейский сержант, глядевший в пол с болезненной улыбкой. В нем чувствовалось напряжение.
– И где нашел? – весело спросил Николай Николаевич.
– Какая разница?
– Интересно же.
– Где нашел, там больше нет. – Сержант постарался взглянуть прямо, но тут же уткнул взгляд в пол и улыбнулся так, будто собирался кусаться.
– Нет, ну так, как ты тогда, так нельзя, нельзя. Надо же контролировать, – шепнул Николай Николаевич, наезжая своими дымчатыми очками, как кинокамерами, и хмыкнул. – Мало ли что.
Каким-то образом стало совершенно ясно, о чем они говорят. Будто застал в кабинете не обрывок разговора, а непосредственно события, о которых шла речь. И главное, была откуда-то уверенность, что к потере и находке пистолета прямое отношение имеет Николай Николаевич. Судя по затравленным улыбкам, была такая уверенность и у сержанта.
– Да, братец, ты был в ударе.
Сержант снял фуражку, вытер лоб.
– А кто не был?
– Но потерял только ты.
Они, конечно, заметили вошедшего Митю, но нисколько не смутились. Могли бы прогнать, но не стали. Милицейский сержант скоро ушел в соседний кабинет. Николай Николаевич остался в отличном расположении духа, все еще посмеивался сам с собой, перебирая бумаги на столе. Наконец кивнул Мите.
– Что там?
– Вам Сергей Федорович звонил по моему вопросу.
– Очень может быть. И что за вопрос?
– У меня с гражданством?
Не дослушав, Николай Николаевич протянул руку, ковырнул пальцами воздух.
– Паспорт давай.
Долго он паспорт не рассматривал. Открыл на нужной странице, тут же закрыл и шлепнул о стол.
– П?ц!
– Что, извините?
– П?ц, говорю! Ничего ты тут не сделаешь. Мог бы не ходить. Разве Сергей сам не мог тебе сказать?
– Ничего не сделаешь?
– Н-ни?!
– А почему?
– Потому что закон приняли, я ничего тут сделать не могу. Ну, давай, беги, а то там очередь.
– До свиданья. Всего хорошего.
– Давай, бывай. – Когда Митя уже взялся за дверную ручку, Николай Николаевич вдруг сказал: – Знаешь, мой тебе совет: подожди немного. У них там вроде какие-то дополнения должны рассматриваться. Может, что-нибудь тебе выгорит?
– Спасибо. Но мне поскорее надо.
Николай Николаевич развел руками.
На встречу к Олегу Митя шел наэлектризованный. Он был глобально раздражен. Он был эбонитовой палочкой, потертой о Земной шар. Все сердило его. Особенно мелочи. Особенно банки из-под пива. Банки из-под пива, разбросанные по Большой Садовой. На углу Крепостного рыскал отощалый бультерьер, тыкал голову-болид в двери магазинов, в фонарные столбы. Митя видел его раньше в этом районе. Гуляющий по центральным улицам бультерьер. Суетливые повадки его были совершенно дворняжечьи, грязная шкура в обтяжку смотрелась как одежка, севшая после стирки. Как ему живется на улице? В обществе тех, кто привык облаивать таких, как он. Впрочем, бультерьеру везде, должно быть, живется неплохо. Лучше, чем с хозяином? На улице он собачий царь. Интересно, в чем оно, бультерьерское счастье?
В фойе "Интуриста" сидели иностранцы. Крупные светловолосые арийцы утонули в диванах, выставив колени до самого столика. Им достался тот же взгляд, что и пивным банкам. "Эй, арийцы, зачем мне ваши банки под ногами? У самих-то жбаны разноцветные для разного мусора. Почему не поставляете вместе с банками жбаны? Жбаны, мусорщиков в красивых комбинезонах, народ, который бросает банку в правильный жбан?"
Олег элегантно опоздал. Ровно на пять минут. Сбежал по служебной лестнице, на ходу договорив по телефону. Сунул телефон в карман и резко выплеснул кисть для рукопожатия:
– Привет!
И он в ответ лихо хлопнул ладонью по его ладони. Погруженные в пухлый кожаный диван арийцы невольно глянули в их сторону. "Да сидите уже, – мысленно обратился к ним Митя. – Вам не понять".
– Извини, задержался. Замотали меня совсем! – Он возмущенно передернул плечами. – Без меня ни шагу. Как дети малые!
Мите всегда были симпатичны люди, извиняющиеся в случае опоздания. Особенно тогда, когда можно было бы обойтись без извинений. Олег выглядел заматеревшим. От Чучи, перепутавшего шкаф с туалетом, не осталось следа. Митя решил перейти к делу. Положил на журнальный столик папку, показал: вот, все здесь.
– Давай посмотрим, что ты принес. – Олег сел в кресло.
Просматривая бумаги, он перекладывал их из одной стопки в другую. Нервно оборачивался на шаги со стороны служебной лестницы, поглядывал сквозь витринное стекло на улицу. "Ждет кого-то", – подумал Митя.
– Ксерокопии паспорта, военного билета, заявление? есть заявление? Вижу? Пенсионное, квитанции оплаты госпошлины? Вроде все.
– Паспорт сам не нужно?
– Ну, ты даешь! Разве можно паспорт отдавать!
– Просто спрашиваю.
Отодвинув от себя паспорт, Олег сложил бумаги обратно в папку. Папку Митя купил дорогую. С гербом.
– Слушай, старик – сказал Олег извиняющимся тоном. – Не успеваем посидеть с тобой, поболтать. Бежать мне надо в Администрацию. Налоговые дела душат – во! – Он хлопнул ладонью под горло.
Олег торопился. Худые его пальцы бегали по красному пластику папки, будто собирались сбежать в Администрацию по налоговым делам.
– Конечно, конечно. Минуту только. – Митя хотел разобраться с главным. – Денег-то сколько?
– Денег? – Олег вскинул брови. – Да погоди с деньгами. Там видно будет. Не торопись. Паспорт новый тебе нужен?
– Еще как?
– Разберемся. Пойдем, а? Боюсь, опоздаю. Машина моя в ремонте. Чертовы "Мерсы"! Ломаются не хуже "Запорожцев".
– Да? А вроде считается, машина суперкласса?
– Кто бы спорил! На их дорогах да на их бензине?
– Ладно, старик, мне направо.
Они стояли перед Областной администрацией.
– Жду твоего звонка.
– Давай. Завтра я встречаюсь с генералом Фомичевым. С замминистра по общественному порядку. По твоему делу.
– Ого!
– Зачем мелочиться? К тому же такие вопросы лучше решать наверху. Какая-нибудь пешка из ПВС может и залипушный паспорт подсунуть, верно?
– Верно.
– Так что, чем выше, тем лучше.
– Тебе виднее.
– Это да. Ну, пока. Кстати, поздравляю с днем рожденья.
Митя удивился, решив сначала, что Олег со студенческих времен помнит его день рождения, но потом понял: он же только что рассматривал его паспорт. Возвращаясь к себе, он прислушивался к тому, что происходило внутри. Внутри было как-то ломко и опасно, будто на тонком льду.
Он вспомнил, как в девяносто втором ходил в милицию, в паспортный стол за тем самым "вкладышем о гражданстве". Было очень похоже на посещение Ворошилов-ской ПВС две недели назад. В кабинете его встретил такой же генератор ненависти. Такая же высоковольтная тетка. Только лет ей было побольше, а макияжа не было вовсе. Она смотрела в стол и говорила спокойным голосом, от которого поднимались волоски на руках и ногах. "У тебя временная прописка. Вкладыша не положено. Иди. Следующего пригласи". Было понятно, что человек, пришедший оформлять гражданство, не может просто так, без единого вопроса, развернуться через левое плечо и выйти. Но она сказала именно так: "Не положено. Иди. Следующего пригласи". Она как раз и ждала этих его вопросов, испуга, жалкой суеты в руках и в голосе. Но, почувствовав это, он поступил так, как она не ожидала: в самом деле развернулся через левое плечо и вышел. И это же повторилось с ним через десять лет – в другом кабинете, в другой, открестившейся от советского прошлого стране. Но теперь они добились от него всего: лакейской робости и молчаливого согласия с их глумливым босяцким "тыканьем". Это непрерывно. Это вечно. Они уберегли это от всех российских Армагеддонов, чтобы создать свою невидимую и потому непобедимую империю – империю Хама. И то, что происходит с видимой частью мира, во что она сегодня рядится, на какие гербы молится, – уже не важно. Гербы – как грибы: срежет очередной грибник – грибница останется?
Днем он съездил к матери. Отговориться было невозможно: у него был выходной. Она подарила ему белый шарф. Ей всегда нравились белые шарфы. Они выпили полбутылки поддельного "мукузани". Было обязательное сациви, и был ореховый пирог с шоколадной глазурью, который он однажды в детстве назвал "грязный". Тот момент, когда мама и бабушка, стоя на лоджии с распахнутыми окнами, в которых вспухают и плавают на ветру занавески, вдруг рассмеялись его вопросу: "А пирог грязный готов?" – его самое первое воспоминание, с которого память начала откладывать впрок. Ему было пять. Сохранилось даже ощущение маленького компактного тела с маленькими мягкими пальцами, которыми он держался за дверь. Мама готовит "грязный пирог" на каждый его день рождения. Теперь блестящая глазурь с застывшими мазками ложки и вкус, знакомый столь давно, что кажется вкусом самого времени, возбуждают в Мите странную беспокойную печаль. Печаль, понуждающую что-то тотчас изменить, исправить, переиграть по новой. Ему бывает жаль этого подробного воспоминания, которое теперь не к чему приложить, которое ни для чего не нужно – как дореформенные деньги.
Они просидели час. Светлана Ивановна пыталась оживить застолье. Улыбалась часто, напряженно – и как-то отчаянно-радостно. Говорила о его детстве, вспоминала, как он прятался от нее в шкафу и испугался там бабушкиной шубы. И только усиливала своими рассказами его недоумение: ну, кому, для чего это теперь нужно? Все это? Она пробегала пальцами пробор, уложенный по случаю при помощи лака, приглаживала непослушно переваливающуюся на другую сторону прядь.
– Ну, что такой бука? Расскажи маме что-нибудь.
На холодильнике под салфеткой лежал кусок пирога. Для Сашки. "Интересно, где он сейчас?" – подумал Митя. Но спрашивать не стал. Вообще-то он ожидал, что Сашка будет сидеть с ними за столом. Под окнами басовито хохотали подростки. "Может быть, с ними", – решил Митя, заметив, как мать внимательно выглядывает из окна. Он смотрел, как она мнет сигарету в пальцах, как мучительно сочиняет следующую реплику, не гася до конца улыбку. Он делает это для нее. Если она не испечет на его день рождения "грязный пирог", мир погибнет, и она будет тому виной – она, женщина, не испекшая праздничного пирога. Она должна. У нее свои обязательства перед миром. И Митя приезжает к ней, они сидят за неким подобием тбилисского стола час-другой.
– А помнишь, как дедушке на работе индюшку живую подарили? Как она нам все обои в прихожей обкакала!
У нее есть набор обязательных воспоминаний.
На прощание он чмокнул ее в щеку. Она потянула его голову к себе, но он выпрямился высвобождаясь.
– А маленьким был такой лизун, с колен не слазил, – сказала Светлана Ивановна то, что говорила всегда, когда он чмокал ее в дряблую щеку и поспешно выпрямлялся.
Митя пристраивал на шее белый шарф, стараясь запихнуть поглубже под пальто, чтобы не так заметно, а она поправляла по-своему, вытаскивала его из-под воротника, расправляя пышно и щеголевато.
Он долго ехал в автобусе с переизбытком старушек, затевавших друг с другом разговоры, похожие на беседы бегущих рядом муравьев. Пьяный в стельку парень лет шестнадцати сидел на переднем сиденье. В руках он держал булку хлеба, книгу с грудастой теткой верхом на рогатом льве и пакетик с бурой сырой печенкой. Парень, не открывая глаз, мычал что-то сердитое, голова его моталась. Печенку и книгу он держал крепко, а хлеб падал – его поднимала какая-нибудь старушка, обдувала и подсовывала ему под локоть. Хлеб падал снова. Они решили, что лучше поручить кому-нибудь подержать булку хлеба и отдать, когда парень будет выходить. Хлеб взяла старушка, сидевшая рядом с ним. Тогда разговоры по всему автобусу прервались и начался общий разговор: рассуждали, где ему выходить. Слышали, как он спрашивал у водителя, доедет ли до Каменки. Спросили водителя. Водитель ничего ответить не смог. Ласково и терпеливо парню стали кричать в ухо: "Милок, где вставать будешь? Где вставать будешь, э-эй?" – "Да растолкайте его, проедет же". – "Растолкаешь тут, вон разоспался". – "Толкнить, толкнить крепше". Кто-то из-за Митиной спины все пытался принять участие в консилиуме, и в конце концов его просто гневно пихнули чем-то твердым, наверное, ручкой трости: "Вот ведь встал, как истукан!" Через остановку место возле старушки с тростью освободилось, Митя решил сесть. Она не пустила его. Кряхтя и сердито выглядывая из-под платка, она выползла в проход, загнала его к окну и села с краю. Теперь ничто не мешало ей позаботиться о пьяном. Она на всякий случай подперла парня тростью.
Митя вышел на своей остановке и потащился мимо кирпичного забора подстанции, машинально читая новые надписи. Спешить было некуда. Люсе он заранее сказал, что будет дома с Мариной. От Люси он получил дорогой одеколон и обещание весь вечер в "Аппарате" петь для него все, что он пожелает. Одеколон был тот же, что он купил себе в качестве подарка от Марины. Совпадение почему-то показалось ему плохим знаком.
Митя ждал вечера. Вечером он побрился, надел костюм и расположился в кресле. На диване напротив лежал телефон. На столике между диваном и креслом стояли бутылка все того же "мукузани" и два бокала. Должен был позвонить Ваня. Марина не говорит с ним по телефону. Все ограничивается стандартной формулой "мама передает тебе свои поздравления". Поэтому – два бокала. Чтобы добавить правдоподобия, Митя разлил вино по бокалам, посидел на диване, и на старой обивке остались складки и впадины – словно кто-то только что оттуда встал. Выпьет он только тогда, когда поговорит с Ваней. И это жиденькое поддельное вино, двумя одинаковыми пульками рдевшее в продолговатых бокалах, покажется совсем другим, настоящим.
В такие минуты он начинал вспоминать Левана. Как, ослепнув, тот сидел под старой шелковицей, караулил весну. Как говорил кому-то, кого память не сочла нужным запечатлеть: "Ласточки, знаешь ли, трава, вино. Крррасное, как кровь". Митя чувствовал, что каким-то образом два эти разделенные бездной момента, два ожидания, зачем-то теперь соединены. Гораздо прочнее, чем сегодняшний вечер соединен с завтрашним утром.
Ваня любил парки. Митя успел рассказать ему, что в детстве тоже любил парки. Это он успел. Интересно, в Осло есть приличные парки? Когда они с Ванечкой остались одни и переехали из общаги, у них появился свой парк – по дороге в Ванину школу. Получалось длиннее, чем напрямик через рынок, но Митя старался водить его в школу этим путем. Они выходили из дому заблаговременно. Уходили подальше от проезжей части и медленно шли по аллее. Ваня сходил с дорожки, забирался в гущу опавших листьев. "Шуршанем, пап?" Митя становился рядом, и они шли, раскидывая ногами шумную сухую листву. Хорошо, что Ваня ходит в школу через этот парк. Хорошо каждое утро встречать на своем пути большие деревья. Он тоже ходил в школу мимо больших деревьев, мимо чинар, у которых летом сквозь зелень не разглядеть верхушек. После ливня с них еще долго срывались одинокие крупные капли и стекал дурманящий лиственный запах. А осенью под чинарами выстилался густой рыжий ковер. Проходя мимо, можно было срывать со стволов темные коричневые корочки, похожие на те, что срываешь с болячки на колене или локте, не дождавшись, пока отвалится сама. Теперь рядом с ним шел его сын. Деревья другие. Но иногда случается тот самый дурманящий запах.
Усыпить бдительность гражданки Прокофьевой, однако, оказалось задачей для него непосильной. Вскоре Мите пришлось изведать мощь ее праведного гнева. Склонность к слежке у нее была феноменальной, сын ее оказался мент.
– Маньяк, не иначе, – кричала гражданка Прокофьева на весь двор.
– Мама, идите в дом, разберемся, – ворчал сын, старший наряда.
От него жарко пахло семечками. По дороге, сидя рядом с Митей на заднем сидении "бобика", он увлеченно сплевывал шелуху на Митины колени. В приемнике, как полагается, были зарешеченные окна и массивный казенный стол, но вдоль стен почему-то – кинотеатровские откидные кресла, исписанные лаконичным фольклором. Милицейский капитан, дежурный, под смешки заинтересовавшегося историей наряда листал его паспорт, грубо шелестя страницами, будто и вовсе хотел порвать их, и спрашивал, спрашивал, брезгливо прикрикивая:
– Ммм… Чего-чего?! Выплюнь? изо рта, говори нормально. Где твоя жена, Мария Анатольевна Вакула, в девичестве эээ? как? Володина? Убил? Расчленил? Где спрятал, говори!
Митя краснел, кашлял.
– Чего-чего?! Громче!
В приемнике, в который то и дело вбегали, вводили, куда выкрикивали из коридора фамилии, добавляя к ним, будто титулы, матерные частицы, Митя рассказал все. Правду. Понукаемый дежурным капитаном, рассказал правду с подробностями.
С противными протокольными подробностями, которые никогда ничего не проясняют, которые швыряют под ноги публике твое несвежее белье и выставляют тебя голым посреди кабинета.
– И с ним уехала? В каком году, говоришь?.. Ммм… Значит, кинула отечественного производителя? Чао, чао, чао, дорогой!
Капитан, пятнисто румяный, словоохотливый, имел, очевидно, репутацию весельчака.
– А ребенка как вывезла?.. Ммм… Громче!
– Попросила с сыном повидаться, Москву ему показать. Отвез ей сына.
– Сам отвез?
– Сам.
– Ну, а из Москвы-то вывезла-то как? Если она уже фактически, как я понимаю, иностранка была?
– У ваших московских коллег надо спросить.
Эта фраза стоила ему ночи, проведенной в камере приемника. В углу дрожал протрезвевший пенсионер, в коридоре кого-то били, а Митя смотрел в темную стену и не спеша вспоминал то, что давно вспоминать себе запретил. Наверное, той ночью Митя окончательно и бесповоротно возненавидел правду. Что от нее, от правды? Счистить с жизни гладкую красивую кожуру, выложить добытый плод, пресный и бледный, на всеобщее обозрение. Берите, граждане, пробуйте. Правда – всегда для многих, для всех. Одна – для умника и полудурка. Налетай, кому приспичило! Любительница площадей и тысячеглазых аудиторий. Публичная девка, сделавшая карьеру революционерки. Правда? Иногда, понемногу. В лечебных целях. И не забывать, что это в принципе аморально.
Митя, конечно, со временем пришел в себя. Но нездоровой игрой увлекся непоправимо. Случилось так, что роман с фантомом вдохнул в него жизнь. Он стал стелить на двоих. Надел обручальное кольцо. Стал бриться каждый день. Восьмого марта он отправился в "Ив Роше" и, нанюхавшись до оскомины, доведя продавщицу до трясучки, купил модную туалетную воду. Неизвестно, как долго бы продлилось это, но в самый разгар своих фантазий он повстречал Люсю.
– Митенька!
– Люська!
Люсю он встретил в фойе театра. И эта новая встреча – после той, на ночной лестнице Бастилии – будто связала для него порвавшееся время.
– Бог мой, а я ходил к тебе, твоя мать сказала, ты переехала.
– Она еще жива? Да, переехала. Давно уже.
– Какая ты – ух ты, какая ты! Как я рад тебя видеть!
– А ты почему без Марины?
Он не ответил ничего, бегло соорудил на лице неопределенное выражение и перевел разговор на другую тему.
Митя перестал наведываться к Люсе почти сразу после свадьбы. На свадьбу Люся пришла, но не в качестве дружка: Митин план действительно показался свадебной коллегии неуместным маскарадом. Как-то само собой вышло, что после свадьбы дружба пошла на убыль. Спохватываясь, Митя время от времени ездил на Братский, но скоро они с Люсей обнаружили, что совсем выросли из старой дружбы, а ничего нового впереди не наблюдалось. Пункт А без пункта Б. И нить оборвалась. Потом, как и у многих, приключилась нищета, как-то очень быстро выпотрошившая инстинкты не первой необходимости. Инстинкт общения этой операции подвергся в первую очередь. В самый разгар нищеты родился Ванечка. Митя по-настоящему вспомнил про Люсю только после того, как Ваня уехал к матери в Осло. Проснулся однажды утром и, не завтракая, будто куда-то опаздывал, торопливо и неаккуратно побрившись, отправился к ней. Но на Братском она уже не жила, Елена Петровна, ее мать, окончательно опустившаяся и обуглившаяся от алкоголя, ничего о ней не знала. И он не знал, где ее искать.
– Как я рад, Люсечка!
В театр Люся пришла одна. Как и Митя. Это как-то по-сиротски роднило. Он вдруг почувствовал, что хочет все-все ей рассказать – прямо сейчас, схватить за руку, утащить за портьеру гардероба и там, в шеренгах пустых шуб и пальто, рассказать все. Всю свою жизнь. Про то, как Марина? Про то, как Ваня?
– Я думал, я один тут такой, кто в одиночку в театр ходит.
– Тю, а я думала, что – я.
За это ее смешное "тю", сохранившееся с тех самых пор, Митя готов был ее расцеловать: хоть что-то осталось неизменным. Но не расцеловал.
Он ничего ей не рассказал – быть может, потому, что она больше не спрашивала. Весь антракт проболтали о какой-то ерунде, о прохрарирванных простынях бабы Зины, о Бастилии с ее нравами. Будто только эти древности соединяли их. Позже у него больше не возникало желания поделиться с Люсей всем-всем, и все сложилось так, как сложилось. Жаль стало разрушать свою уютную фата-моргану, отстроенную на голом месте, посреди непроходимой пустоты. Да и ради чего, ради той же затасканной правды? Митя сказал Люсе, что Марина в командировке.
Скоро после встречи в театре как-то очень незатейливо, будто это теперь само собой разумелось, они стали любовниками. К тому времени он настолько обжил сооруженный им мираж, что повел ее легко и уверенно – мимо несуществующей опасности быть застуканными вернувшейся в неурочный час Мариной, по запутанным тропинкам вымышленного адюльтера. Было совсем несложно убедить ее в том, что она – любовница. Вылепить человека из вакуума оказалось и вовсе делом плевым. Маринкины вещи, кочующие с ним с квартиры на квартиру, висели в шкафу. Ее поношенные тапочки стояли в прихожей. На кухне передник с припаленным краешком, в ванной разлохматившаяся зубная щетка и косметичка. Она здесь. Только что вышла, приезжает завтра. "Чем это так пахнет?" – "Утром приготовила рагу. Будешь?" Несколько следов тут и там – и обман завершен. Пара историй, сдвинутых из прошлого в настоящее. Вот он, фантом: повесил блузку на дверную ручку, бросил на кухне разонравившуюся помаду, забыл снять с батареи давным-давно высохшие колготки. Были, конечно, шероховатости, как без них. Самой трудной деталью фантома оказался именно гардероб.
– Слушай, она у тебя, как привидение.
– В смысле?
– Как тебе сказать? Вот вещи ее где, например? Одежда? Зимняя, например.
– Зимнюю она к маме все время отвозит. Я ей говорю: зачем опять отвозить за тридевять земель? А она все равно. Говорит, и так на баулах живем. А потом, знаешь, она же в разъездах все время. Так в сумке и хранит. У нее одежда-то вся: джинсы да ветровки. Сам удивляюсь, как она так умудряется? Никогда не распакует, не развесит. Настоящий геолог.
– Это оттого, что у вас детей нет, а вовсе не из-за геологии. И? давно хотела спросить… – Люся распахивала створки шифоньера. – Вот этот сарафан, юбка? такие за год до Потопа носили. Она что, это носит?
Митя мямлил многозначительно:
– Любимые вещи, так бывает, носишь и носишь и? носишь?
Но он любил поговорить с Людой о Марине.
– Недавно чуть не спалила, – заявлял он, трагически вздохнув и отведя глаза.
– Да?
– Ты кому-то звонила, телефон на газете записала. Она увидела. Чей, говорит, почерк? Пришлось сказать, что хозяйка заходила, звонила.
– А если у хозяйки спросит?
– Может, забудет. Та раньше, чем через месяц, не заявится.
– Она ревнивая?
– Да не сказал бы. К тому же я все это время никак не подавал повода для ревности. Это только с тобой? в первый раз.
Люся рассмеялась.
– Ой, Мить! Ну ты прям как девочка-целочка: в первый раз, в первый раз?
Оставались, конечно, шероховатости. ?К начальнику Ворошиловской ПВС была отдельная очередь, компактная. Начальник приходил попозже. Они ждали его, сбившись в стайку возле узкой двустворчатой двери. Погода была гораздо теплее, чем в позапрошлую субботу. От людского дыхания тамбур с некрашеными деревянными полами пропарился, как в сауне, и источал терпкий древесный дух. Кружилась голова. Пыхтящие старухи обмахивались платочками. Какая-то женщина хлестала по щекам плачущую девочку.
Начальник пришел немного позже. По тому, как человек в дымчатых очках и погонах майора двинулся к двери, очередь поняла: начальник – и торопливо расступилась. Выглядел он на удивление неопрятно. Помято и обмякло. Майорские погоны смотрелись на нем, как на новогодней елке. "Вот он, – тяжело подумал Митя, – человек с красным карандашом. Вот он, Тот, Кто Выдает Гражданство".
– Заходить можно?
– Да я сам еще не зашел. Во дают! Позову, когда можно.
Дверь за ним закрылась, очередь вздохнула. Они ждали и ждали, но из-за двери не слышалось ни звука.
– Я зайду? – спросил Митя у впереди стоящих.
Ни у кого не было желания нарываться, но и простоять до обеда не хотелось. Кто-то в очереди рассказал, что вчера он начал принимать за полчаса до обеда. Очередь равнодушно промолчала. Держа наготове паспорт, Митя протиснулся в кабинет.
Начальник стоял боком, из-под форменной сорочки выглядывала полоска волосатого живота. Перед начальником стоял милицейский сержант, глядевший в пол с болезненной улыбкой. В нем чувствовалось напряжение.
– И где нашел? – весело спросил Николай Николаевич.
– Какая разница?
– Интересно же.
– Где нашел, там больше нет. – Сержант постарался взглянуть прямо, но тут же уткнул взгляд в пол и улыбнулся так, будто собирался кусаться.
– Нет, ну так, как ты тогда, так нельзя, нельзя. Надо же контролировать, – шепнул Николай Николаевич, наезжая своими дымчатыми очками, как кинокамерами, и хмыкнул. – Мало ли что.
Каким-то образом стало совершенно ясно, о чем они говорят. Будто застал в кабинете не обрывок разговора, а непосредственно события, о которых шла речь. И главное, была откуда-то уверенность, что к потере и находке пистолета прямое отношение имеет Николай Николаевич. Судя по затравленным улыбкам, была такая уверенность и у сержанта.
– Да, братец, ты был в ударе.
Сержант снял фуражку, вытер лоб.
– А кто не был?
– Но потерял только ты.
Они, конечно, заметили вошедшего Митю, но нисколько не смутились. Могли бы прогнать, но не стали. Милицейский сержант скоро ушел в соседний кабинет. Николай Николаевич остался в отличном расположении духа, все еще посмеивался сам с собой, перебирая бумаги на столе. Наконец кивнул Мите.
– Что там?
– Вам Сергей Федорович звонил по моему вопросу.
– Очень может быть. И что за вопрос?
– У меня с гражданством?
Не дослушав, Николай Николаевич протянул руку, ковырнул пальцами воздух.
– Паспорт давай.
Долго он паспорт не рассматривал. Открыл на нужной странице, тут же закрыл и шлепнул о стол.
– П?ц!
– Что, извините?
– П?ц, говорю! Ничего ты тут не сделаешь. Мог бы не ходить. Разве Сергей сам не мог тебе сказать?
– Ничего не сделаешь?
– Н-ни?!
– А почему?
– Потому что закон приняли, я ничего тут сделать не могу. Ну, давай, беги, а то там очередь.
– До свиданья. Всего хорошего.
– Давай, бывай. – Когда Митя уже взялся за дверную ручку, Николай Николаевич вдруг сказал: – Знаешь, мой тебе совет: подожди немного. У них там вроде какие-то дополнения должны рассматриваться. Может, что-нибудь тебе выгорит?
– Спасибо. Но мне поскорее надо.
Николай Николаевич развел руками.
Глава 7
На встречу к Олегу Митя шел наэлектризованный. Он был глобально раздражен. Он был эбонитовой палочкой, потертой о Земной шар. Все сердило его. Особенно мелочи. Особенно банки из-под пива. Банки из-под пива, разбросанные по Большой Садовой. На углу Крепостного рыскал отощалый бультерьер, тыкал голову-болид в двери магазинов, в фонарные столбы. Митя видел его раньше в этом районе. Гуляющий по центральным улицам бультерьер. Суетливые повадки его были совершенно дворняжечьи, грязная шкура в обтяжку смотрелась как одежка, севшая после стирки. Как ему живется на улице? В обществе тех, кто привык облаивать таких, как он. Впрочем, бультерьеру везде, должно быть, живется неплохо. Лучше, чем с хозяином? На улице он собачий царь. Интересно, в чем оно, бультерьерское счастье?
В фойе "Интуриста" сидели иностранцы. Крупные светловолосые арийцы утонули в диванах, выставив колени до самого столика. Им достался тот же взгляд, что и пивным банкам. "Эй, арийцы, зачем мне ваши банки под ногами? У самих-то жбаны разноцветные для разного мусора. Почему не поставляете вместе с банками жбаны? Жбаны, мусорщиков в красивых комбинезонах, народ, который бросает банку в правильный жбан?"
Олег элегантно опоздал. Ровно на пять минут. Сбежал по служебной лестнице, на ходу договорив по телефону. Сунул телефон в карман и резко выплеснул кисть для рукопожатия:
– Привет!
И он в ответ лихо хлопнул ладонью по его ладони. Погруженные в пухлый кожаный диван арийцы невольно глянули в их сторону. "Да сидите уже, – мысленно обратился к ним Митя. – Вам не понять".
– Извини, задержался. Замотали меня совсем! – Он возмущенно передернул плечами. – Без меня ни шагу. Как дети малые!
Мите всегда были симпатичны люди, извиняющиеся в случае опоздания. Особенно тогда, когда можно было бы обойтись без извинений. Олег выглядел заматеревшим. От Чучи, перепутавшего шкаф с туалетом, не осталось следа. Митя решил перейти к делу. Положил на журнальный столик папку, показал: вот, все здесь.
– Давай посмотрим, что ты принес. – Олег сел в кресло.
Просматривая бумаги, он перекладывал их из одной стопки в другую. Нервно оборачивался на шаги со стороны служебной лестницы, поглядывал сквозь витринное стекло на улицу. "Ждет кого-то", – подумал Митя.
– Ксерокопии паспорта, военного билета, заявление? есть заявление? Вижу? Пенсионное, квитанции оплаты госпошлины? Вроде все.
– Паспорт сам не нужно?
– Ну, ты даешь! Разве можно паспорт отдавать!
– Просто спрашиваю.
Отодвинув от себя паспорт, Олег сложил бумаги обратно в папку. Папку Митя купил дорогую. С гербом.
– Слушай, старик – сказал Олег извиняющимся тоном. – Не успеваем посидеть с тобой, поболтать. Бежать мне надо в Администрацию. Налоговые дела душат – во! – Он хлопнул ладонью под горло.
Олег торопился. Худые его пальцы бегали по красному пластику папки, будто собирались сбежать в Администрацию по налоговым делам.
– Конечно, конечно. Минуту только. – Митя хотел разобраться с главным. – Денег-то сколько?
– Денег? – Олег вскинул брови. – Да погоди с деньгами. Там видно будет. Не торопись. Паспорт новый тебе нужен?
– Еще как?
– Разберемся. Пойдем, а? Боюсь, опоздаю. Машина моя в ремонте. Чертовы "Мерсы"! Ломаются не хуже "Запорожцев".
– Да? А вроде считается, машина суперкласса?
– Кто бы спорил! На их дорогах да на их бензине?
– Ладно, старик, мне направо.
Они стояли перед Областной администрацией.
– Жду твоего звонка.
– Давай. Завтра я встречаюсь с генералом Фомичевым. С замминистра по общественному порядку. По твоему делу.
– Ого!
– Зачем мелочиться? К тому же такие вопросы лучше решать наверху. Какая-нибудь пешка из ПВС может и залипушный паспорт подсунуть, верно?
– Верно.
– Так что, чем выше, тем лучше.
– Тебе виднее.
– Это да. Ну, пока. Кстати, поздравляю с днем рожденья.
Митя удивился, решив сначала, что Олег со студенческих времен помнит его день рождения, но потом понял: он же только что рассматривал его паспорт. Возвращаясь к себе, он прислушивался к тому, что происходило внутри. Внутри было как-то ломко и опасно, будто на тонком льду.
Он вспомнил, как в девяносто втором ходил в милицию, в паспортный стол за тем самым "вкладышем о гражданстве". Было очень похоже на посещение Ворошилов-ской ПВС две недели назад. В кабинете его встретил такой же генератор ненависти. Такая же высоковольтная тетка. Только лет ей было побольше, а макияжа не было вовсе. Она смотрела в стол и говорила спокойным голосом, от которого поднимались волоски на руках и ногах. "У тебя временная прописка. Вкладыша не положено. Иди. Следующего пригласи". Было понятно, что человек, пришедший оформлять гражданство, не может просто так, без единого вопроса, развернуться через левое плечо и выйти. Но она сказала именно так: "Не положено. Иди. Следующего пригласи". Она как раз и ждала этих его вопросов, испуга, жалкой суеты в руках и в голосе. Но, почувствовав это, он поступил так, как она не ожидала: в самом деле развернулся через левое плечо и вышел. И это же повторилось с ним через десять лет – в другом кабинете, в другой, открестившейся от советского прошлого стране. Но теперь они добились от него всего: лакейской робости и молчаливого согласия с их глумливым босяцким "тыканьем". Это непрерывно. Это вечно. Они уберегли это от всех российских Армагеддонов, чтобы создать свою невидимую и потому непобедимую империю – империю Хама. И то, что происходит с видимой частью мира, во что она сегодня рядится, на какие гербы молится, – уже не важно. Гербы – как грибы: срежет очередной грибник – грибница останется?
Днем он съездил к матери. Отговориться было невозможно: у него был выходной. Она подарила ему белый шарф. Ей всегда нравились белые шарфы. Они выпили полбутылки поддельного "мукузани". Было обязательное сациви, и был ореховый пирог с шоколадной глазурью, который он однажды в детстве назвал "грязный". Тот момент, когда мама и бабушка, стоя на лоджии с распахнутыми окнами, в которых вспухают и плавают на ветру занавески, вдруг рассмеялись его вопросу: "А пирог грязный готов?" – его самое первое воспоминание, с которого память начала откладывать впрок. Ему было пять. Сохранилось даже ощущение маленького компактного тела с маленькими мягкими пальцами, которыми он держался за дверь. Мама готовит "грязный пирог" на каждый его день рождения. Теперь блестящая глазурь с застывшими мазками ложки и вкус, знакомый столь давно, что кажется вкусом самого времени, возбуждают в Мите странную беспокойную печаль. Печаль, понуждающую что-то тотчас изменить, исправить, переиграть по новой. Ему бывает жаль этого подробного воспоминания, которое теперь не к чему приложить, которое ни для чего не нужно – как дореформенные деньги.
Они просидели час. Светлана Ивановна пыталась оживить застолье. Улыбалась часто, напряженно – и как-то отчаянно-радостно. Говорила о его детстве, вспоминала, как он прятался от нее в шкафу и испугался там бабушкиной шубы. И только усиливала своими рассказами его недоумение: ну, кому, для чего это теперь нужно? Все это? Она пробегала пальцами пробор, уложенный по случаю при помощи лака, приглаживала непослушно переваливающуюся на другую сторону прядь.
– Ну, что такой бука? Расскажи маме что-нибудь.
На холодильнике под салфеткой лежал кусок пирога. Для Сашки. "Интересно, где он сейчас?" – подумал Митя. Но спрашивать не стал. Вообще-то он ожидал, что Сашка будет сидеть с ними за столом. Под окнами басовито хохотали подростки. "Может быть, с ними", – решил Митя, заметив, как мать внимательно выглядывает из окна. Он смотрел, как она мнет сигарету в пальцах, как мучительно сочиняет следующую реплику, не гася до конца улыбку. Он делает это для нее. Если она не испечет на его день рождения "грязный пирог", мир погибнет, и она будет тому виной – она, женщина, не испекшая праздничного пирога. Она должна. У нее свои обязательства перед миром. И Митя приезжает к ней, они сидят за неким подобием тбилисского стола час-другой.
– А помнишь, как дедушке на работе индюшку живую подарили? Как она нам все обои в прихожей обкакала!
У нее есть набор обязательных воспоминаний.
На прощание он чмокнул ее в щеку. Она потянула его голову к себе, но он выпрямился высвобождаясь.
– А маленьким был такой лизун, с колен не слазил, – сказала Светлана Ивановна то, что говорила всегда, когда он чмокал ее в дряблую щеку и поспешно выпрямлялся.
Митя пристраивал на шее белый шарф, стараясь запихнуть поглубже под пальто, чтобы не так заметно, а она поправляла по-своему, вытаскивала его из-под воротника, расправляя пышно и щеголевато.
Он долго ехал в автобусе с переизбытком старушек, затевавших друг с другом разговоры, похожие на беседы бегущих рядом муравьев. Пьяный в стельку парень лет шестнадцати сидел на переднем сиденье. В руках он держал булку хлеба, книгу с грудастой теткой верхом на рогатом льве и пакетик с бурой сырой печенкой. Парень, не открывая глаз, мычал что-то сердитое, голова его моталась. Печенку и книгу он держал крепко, а хлеб падал – его поднимала какая-нибудь старушка, обдувала и подсовывала ему под локоть. Хлеб падал снова. Они решили, что лучше поручить кому-нибудь подержать булку хлеба и отдать, когда парень будет выходить. Хлеб взяла старушка, сидевшая рядом с ним. Тогда разговоры по всему автобусу прервались и начался общий разговор: рассуждали, где ему выходить. Слышали, как он спрашивал у водителя, доедет ли до Каменки. Спросили водителя. Водитель ничего ответить не смог. Ласково и терпеливо парню стали кричать в ухо: "Милок, где вставать будешь? Где вставать будешь, э-эй?" – "Да растолкайте его, проедет же". – "Растолкаешь тут, вон разоспался". – "Толкнить, толкнить крепше". Кто-то из-за Митиной спины все пытался принять участие в консилиуме, и в конце концов его просто гневно пихнули чем-то твердым, наверное, ручкой трости: "Вот ведь встал, как истукан!" Через остановку место возле старушки с тростью освободилось, Митя решил сесть. Она не пустила его. Кряхтя и сердито выглядывая из-под платка, она выползла в проход, загнала его к окну и села с краю. Теперь ничто не мешало ей позаботиться о пьяном. Она на всякий случай подперла парня тростью.
Митя вышел на своей остановке и потащился мимо кирпичного забора подстанции, машинально читая новые надписи. Спешить было некуда. Люсе он заранее сказал, что будет дома с Мариной. От Люси он получил дорогой одеколон и обещание весь вечер в "Аппарате" петь для него все, что он пожелает. Одеколон был тот же, что он купил себе в качестве подарка от Марины. Совпадение почему-то показалось ему плохим знаком.
Митя ждал вечера. Вечером он побрился, надел костюм и расположился в кресле. На диване напротив лежал телефон. На столике между диваном и креслом стояли бутылка все того же "мукузани" и два бокала. Должен был позвонить Ваня. Марина не говорит с ним по телефону. Все ограничивается стандартной формулой "мама передает тебе свои поздравления". Поэтому – два бокала. Чтобы добавить правдоподобия, Митя разлил вино по бокалам, посидел на диване, и на старой обивке остались складки и впадины – словно кто-то только что оттуда встал. Выпьет он только тогда, когда поговорит с Ваней. И это жиденькое поддельное вино, двумя одинаковыми пульками рдевшее в продолговатых бокалах, покажется совсем другим, настоящим.
В такие минуты он начинал вспоминать Левана. Как, ослепнув, тот сидел под старой шелковицей, караулил весну. Как говорил кому-то, кого память не сочла нужным запечатлеть: "Ласточки, знаешь ли, трава, вино. Крррасное, как кровь". Митя чувствовал, что каким-то образом два эти разделенные бездной момента, два ожидания, зачем-то теперь соединены. Гораздо прочнее, чем сегодняшний вечер соединен с завтрашним утром.
Ваня любил парки. Митя успел рассказать ему, что в детстве тоже любил парки. Это он успел. Интересно, в Осло есть приличные парки? Когда они с Ванечкой остались одни и переехали из общаги, у них появился свой парк – по дороге в Ванину школу. Получалось длиннее, чем напрямик через рынок, но Митя старался водить его в школу этим путем. Они выходили из дому заблаговременно. Уходили подальше от проезжей части и медленно шли по аллее. Ваня сходил с дорожки, забирался в гущу опавших листьев. "Шуршанем, пап?" Митя становился рядом, и они шли, раскидывая ногами шумную сухую листву. Хорошо, что Ваня ходит в школу через этот парк. Хорошо каждое утро встречать на своем пути большие деревья. Он тоже ходил в школу мимо больших деревьев, мимо чинар, у которых летом сквозь зелень не разглядеть верхушек. После ливня с них еще долго срывались одинокие крупные капли и стекал дурманящий лиственный запах. А осенью под чинарами выстилался густой рыжий ковер. Проходя мимо, можно было срывать со стволов темные коричневые корочки, похожие на те, что срываешь с болячки на колене или локте, не дождавшись, пока отвалится сама. Теперь рядом с ним шел его сын. Деревья другие. Но иногда случается тот самый дурманящий запах.