Страница:
Он играл Гершвина. Каждый раз, когда Генрих играл Гершвина, Арсен, если был в это время в баре, выходил в зал и, развалившись за хозяйским столиком у дальней стены, слушал. Слушал внимательно и сильно морщил лоб. В один из таких моментов Митя, проходя мимо, бросил какую-то коротенькую приветственную фразу, не обязывавшую к ответу, и Арсен схватил его за штанину, усадил за столик и сказал:
– Слушай, скажи, что-то я не так делаю? – Он развел руками. – Посмотри, музыканты у меня хорошие?
– Отличные.
– Генрих как выдает, да? Люда – вах, цаватанем, шоколадка! Бар у меня хороший. – Его армянские словечки и Гершвину придавали какой-то пряный армянский привкус. – Хороший? – переспросил он, не дождавшись подтверждения.
– Да!
– Слушай, почему тогда дела так слабо идут? Я в Москве с одними людьми знаком. Ходим с ними туда, сюда. В разные места меня водят. И никаких там? знаешь? тар-ля-ля? Рояли белые стоят, люди сидят по-королевски. Музыку слушают, выпивают. Кстати, бабки за это отстегивают – я тебе говорю! Я в Ростове то же самое хотел. Лавэ всадил! – Он потряс рукой у себя над головой, изображая, сколько именно всадил. – И что? Цены по сравнению с Москвой – тьфу, пенсионер приходить может. Приходят полтора человека за вечер, возьмут по бокалу, сидят до утра… – Он выругался по-армянски. – Почему так? Только этим нищим нравится, а? Что, нет в Ростове людей при "капусте"? Клянусь, не меньше, чем в Москве, есть. Пошли сейчас с тобой в любое казино – забито. Народ ночи просиживает, и ставят нехило. А посидеть по-королевски, блуз послушать? – Арсен сокрушенно покачал головой. – Такое место содержать – только в убыток. Давно надо закрыться, сделать обычный кабак?
Сегодня Арсен тоже сидел в зале и слушал Гершвина. Его размякшая фигура напоминала печеное яблоко, уроненное на стул. И настроение, запечатленное на его лице, было столь же необъяснимо, как существование печеных яблок. По крайней мере Митя ни у кого больше не видел такого лица во время исполнения музыки Гершвина.
– Не закроет, – сказал вдруг Витя-Вареник, обращаясь к Стасу. – До сих пор не закрыл, значит, не закроет. Он упрямый. Он хочет быть круче, чем крутые яйца.
Когда Витя-Вареник произносил за раз больше одной фразы, окружающие непроизвольно затихали на полуслове, чтобы не пропустить это редкое явление. Он угрюмо посмотрел в сторону Арсена.
– Кабацкую муть я играть не стану. На свадьбах каждую неделю кочегарить не хочу.
– Не стану! Не хочу! Яка цаца! Придется, дружочек. – Стас звонко хлопнул его по колену. – Кушать хочешь каждый день? Тогда придется на свадьбах. "Обручальное кольцооо? непростое украшееееньеееее".
Витя-Вареник еще угрюмей посмотрел на Арсена.
– Не закроет.
Разговор не клеился. Стас чистил саксофон жидкостью для мытья окон, Витя-Вареник принялся раскачиваться на стуле, откидываясь назад до самой стены. Митя собирался дождаться закрытия "Аппарата" и пойти с Люсей к себе. Последнее время это случалось часто. С каждым разом сужался круг, приводивший Митю к Люсе. Озадаченная душа, как подопытная обезьяна, с каждым разом все быстрей находила верное решение. Ждать постоянно откладываемого дня, когда наконец можно будет пойти в ОВИР и забрать паспорт, было все труднее – и становилась очевидно, что этот сосущий вакуум ожидания может утолить только она. О том, что будет после, когда нервное напряжение спадет, когда он получит наконец паспорт, оформит заграничный и, наврав ей с три короба, поедет к сыну – а главное, что будет потом, когда он вернется, – об этом Митя не думал.
"Прости, Люся, – думал он. – Не могу остановиться".
И больной роман – остросюжетный и пикантный внешне, внутренне же однообразный и скудный, горький, как бесконечно длящееся разочарование, – катился дальше. Печальные оргазмы, посвященные другой, не задевали сердца. Но зато вытесняли тоску. Ничего похожего на страсть не было даже в самом начале. Они просто проснулись в одной в постели – без всякого удивления, без каких-либо объяснений. Будто прожили вместе много лет. И, накрывая на завтрак, Митя больше всего был благодарен Люсе за это спокойное молчание, за то, что не нужно говорить неизбежно пустые, потасканные слова. Люся подпиливала сломавшийся ноготь и посматривала в окно на буйствующих в ветках воробьев. Он подумал: "Ну вот и хорошо, значит, так надо было", – и вновь, как и ночью, не испытал ничего, кроме смутной уверенности, что так надо.
Вообще их отношения все меньше походили на отношения любовников. Не было между ними Марины. Все случилось не так, как планировал Митя: в присутствии живой женщины, пусть не любимой, но встречающей утром теплой ладонью и улыбкой, – призрак вместо того, чтобы насосаться жизни, как комар крови, катастрофически поблек. А ведь Митя потратил на этот спектакль столько сил. Он огорчался уже просто как режиссер, чья постановка не произвела ожидаемого впечатления. Он не мог понять, почему так случилось: ведь Люся поверила в несуществующую жену, поверила, но не стала третьей – она играла какую-то свою, не вписывающуюся в его пьесу роль. Будто не было обидной конспирации и они не расходились по разным сторонам улицы, будто он не заставлял ее обходить хлебный с другой стороны, проскальзывать в подъезд следом за ним несколькими минутами позже; и эти несколько минут она должна была стоять в сторонке, не привлекая внимания, – она, мулатка. Люся выполняла все эти маневры, не проявляя никаких эмоций, не замечая в них никакого неудобства – будто только так и бывает.
С каждым разом становилось все труднее сообщать ей, что Марины нет дома, – опять, как неделю назад, как три дня назад, как позавчера. Он давно истощил свои обычные сюжеты, оба: уехала в командировку снимать пробы, навещает родителей в Миллерове. Вчера он запустил новый сюжет:
– Понимаешь, у нее тетка заболела. Анфиса. Такое вот имечко. Ну вот. Родная сестра матери. Тетка бездетная, живет одна. В БСМП положили, в урологию. Песок из нее посыпался. Ну, а поскольку сидеть с ней некому, Марина и ездит, ночует в больнице. Анфиса обещала квартиру нам завещать, мы ее усердно любим. Хотя баба ужасная. Невозможная, как Третья мировая.
Люся выслушала эту историю молча и подтянула резинку на волосах. Курильщики в таких случаях достают сигарету и не спеша раскуривают.
– А она не вернется среди ночи? – спросила Люся, глядя поверх его головы.
– Почему?
– Мало ли что больной понадобится.
Этого Митя не предвидел. Все-таки экспедиция и поездка в Миллерово одно, а БСМП в получасе езды – другое. Расслабился. Фантазия сработала на редкость топорно. Когда-то он умел выкручиваться. Однажды Люся была у него, он полез зачем-то в шкаф, и она заметила на полке Ванину погремушку.
– Что это?
– Да?
– Вы ребенка ждете?
– Нет. Больше нет. Ждали когда-то, но надежды не оправдались и? не ждем.
В общем, Марина не может иметь детей. Да, сказать откровенно, и не рвется. Да и я? Что нищету плодить, верно?
– А погремушка?
– Что погремушка?
– Зачем?
– И вправду. Выбросить пора. Или подарить кому.
Он взмок и скукожился от непомерно циничной лжи, а Люся единственный раз за весь их шизофренический роман посмотрела на него так, как смотрит врач на больного, прикинувшегося здоровым.
И поэтому вчера, выслушав ее рассуждение о том, что тетке Анфисе может что-нибудь срочно понадобиться среди ночи, Митя почувствовал мерзкий, с гнильцой, холодок: вспомнил тот медицинский Люськин взгляд. Несуществующая тетка Анфиса вдруг самовольно сделалась живее, чем он ее задумал, и с ходу напакостила. Что ж, сам же ее и сотворил такой стервой. Привычка выкручиваться хоть и со скрипом, но сработала и вчера. Митя виновато покачал головой.
– Ты права, Люсек. Извини, я совсем не подумал. Хотелось побыть с тобой. – Он следовал главному правилу врущего: как можно скорее переходить к правде. – Но, наверное, не судьба.
Остаться здесь, в Люсиной каморке, было нельзя. В баре дежурили охранники, каждому из которых при приеме на работу Арсен специально пояснял, что внизу, в подвальном помещении, ночует девушка Люся, приставать к ней запрещено под страхом увольнения (срабатывало не со всеми), но взамен Арсен требовал от нее "никогда никого не водить". "Если я говорю людям, что тебя нельзя, – пояснил он, – то и не надо им показывать, что тебя можно".
– Ты права, Люсек, – повторял Митя виновато. – Я сегодня показал себя как пошлый эгоист.
Она улыбнулась:
– Да ладно. Давненько не лазила в окна. Если что, освежим навыки.
Когда она говорит так, растягивая губы в улыбке, Митя сбивается, теряет нить лжи, и если бы в такой момент она спросила у него о чем-то, что снова потребовало бы вранья, он, скорее всего, не смог бы сочинить ни слова.
– Все-таки никто из вас не был прав, – сказал Стас и выдернул Митю из его раздумий.
– Че гришь? – выдернутый из раздумий Митя по ошибке отозвался на языке, который следовало использовать совсем в другой среде, в дежурке "Югинвеста", с пистолетом "ИЖ-73" на боку.
Стас крякнул от удовольствия:
– "Че гришь"! Какая прелесть!
Митя вздохнул.
– Прости, музыкой навеяло. Так о чем ты?
– Я грил сейчас о том споре с Генрихом? Оба вы не правы.
Стас посмотрел в сторону бара, мол, не принести ли водки с тоником. Но махнул рукой. В нем угадывалась легкая грусть. Люся однажды сказала: "Видишь, Стас всегда грустнеет, когда Генрих играет. Наверное, – сказала она шепотом, – завидует". Он всегда хотел играть на фортепьяно, но его отец настоял, чтобы Стасик выучился на саксофоне. Стасу никогда не нравился саксофон, хоть играл он на нем превосходно. Митю так поразила тогда эта деталь, что он долго не мог слушать игру Стаса, всегда снайперски точную, полную филигранного драйва там, где надо. Даже его атлетиче-ская фигура и хвостик, растущий ниже лысины, начали вызывать в Мите жесткое отторжение. Ничего не изменилось в человеке. Ничего плохого Митя о нем не узнал. И все-таки он больше не мог относиться к нему, как прежде. Мите казалось, что так хорошо играть на инструменте, не любя его, – лицемерие.
– Ты ведь говоришь, что нам нужна традиция?
Сегодня Митя не был настроен на серьезные темы.
– Да не говорил я, что нам нужна традиция. Я просто говорил, что жить в мире, основанном на традиции, приятней и правильней. Мне кажется, что традиция? ну, как краеугольный камень.
– Вот так?
– А мир, в построении которого обошлись без краеугольного камня, – временное жилье. И не больше.
– Хорошо загнул.
Стас махнул своей тяжелой рукой и все-таки пошел за водкой с тоником. Обычно перед работой пили Витя-Вареник и Люся. Ни Стас, ни Генрих не употребляли. Но Люся опаздывала, и все шло не так, как обычно. Вернувшись, он поставил стаканы беззвучно, чтобы стуком не помешать музыке.
– Он в одном прав: где она, традиция наша? – Стас махнул всей пятерней в сторону Генриховой спины, красиво замершей у пианино. – Ты же не станешь рядиться в косоворотку? Это выглядело смешно уже при Льве Николаевиче. А привело к вещам, совсем не смешным. Ну да ладно. Знаешь, я тебе вот что расскажу. Мой отец был человек, помешанный на Западе. Все, как в их мемуарах: джаз на рентгеновских снимках, джинсы "Ливайс" морячкам заказывали и ждали потом по полгода, пока те вернутся из плаванья. Понимаешь, о чем я?
– Ну? в общем.
– А я в этом вырос. Все учились играть "Сурка", а я – "It's Аll Right, Mama". Одним пальцем. – Он показал, как играл одним пальцем. – Да?
Когда водка уполовинилась, Митя выглядел несколько растерянным. Он не любил оставаться немой мишенью для чужих аргументов. Но он был рассеян. На реплики Стаса реагировал лишь вдогонку и скоро вообще перестал отвечать. Найдя в Мите спокойного слушателя, Стас рассказывал обстоятельно:
– В общем, фантастический мир советского Запада – кстати, полный своих традиций, да, вполне уютный? Отец преподавал игру на баяне в кружке дворца пионеров. У него было вполне такое спокойное, но окончательное помешательство. Кого у нас только не перебывало! Я был уже взрослый, помню отлично. Приходили какие-то хипповато-бомжеватые личности в телогрейках и джинсах. Мама, помню, сажала их пить чай, они борща просили. Бывали совсем уже законченные эстеты, да? О! "Сибариты духа" – отец их называл. И эти-то сибариты духа месяцами откладывали со своих инженерских зарплат на бутылку виски – на бутылку контрабандного весьма сомнительного виски – и устраивали пиршество. Приурочили, кажется, к какой-то годовщине Октября? Ну да, так? осень была. Митя! Они на самом деле священнодействовали, когда откупоривали бутылку! Это было зрелище! Тишина, глаза горят. Долго спорили, закусывают ли виски. Один цитировал Хемингуэя, другой, кажется, Ремарка или? не помню. Поругались – веришь, поругались из-за этого. Мама бегала за кем-то на лестничную клетку, кого-то с кем-то мирила. Отец достал из заначки настоящую сигару, толстую, как огурец. Уж где он ее достал? И как они потом начали пить этот виски! Льда наколотили молоточком для отбивных. Я это помню! Понимаешь, эти лица, на которых так и отпечатались всякие там пульманы-ватманы, годовые планы и что там еще было? очереди за синими цыплятами? ну, не важно – и вот они глотают виски, а виски не лезет. Невкусное потому что. Они-то думали: виски! Вот, допили всю бутылку, передавая из рук в руки сигару. Как апачи – трубку мира, честное слово. И никто не признался, что виски – дрянное. Виски-то было какое-то самое дешевое. Ни один ни гугу. Бывает… – Стас потянул из стакана и, пока глотал, вспомнил, видимо, нечто очень важное, так что еле дождался, пока глоток минует горло. – Я, например, до недавнего времени был уверен, что в песенке про крокодила Гену поется: "Каждому, каждому лучшее делится", – сказал он и развел руками. – И ведь сколько лет! Вот как услышал неправильно в первый раз, так и слышал потом все время. Так-то.
Щелкнула дверь, и Митя, так и не успев понять, к чему Стас упомянул детскую песенку, посмотрел в ту сторону. Но нет, не Люся. В зале уже появилась публика, и Генрих, зная, что Люси до сих пор нет, играл, видимо, только для того, чтобы Арсен не заметил ее отсутствия.
– В девяносто пятом, когда Би Би Кинг приезжал, отец просто чумной стал. Места себе не находил. "Времена-то как изменились! Стас, как времена изменились!". А до тех пор – до приезда Би Би Кинга – времена, значит, не изменились. Кровь из носу, нужно ему съездить на этот концерт. Съездить – и умереть. Так и говорил. Съездить – и умереть, черт побери. Но он тогда уже без работы сидел. Раз смотрю – баяна его нет. На шкафу всегда лежал, а тут вдруг нет. И главное, давным-давно не снимал его оттуда. Приходит. Я, говорит, баян продал – сам мрачнее тучи. А тот баян ему мать подарила, еще Сталин был жив. В последнем себе отказывала, копила. Семейная реликвия, понимаешь? Добавил я ему денег, купил билет туда-обратно. Словом, поехал он. Не знаю? зря я его отправил. Может, ничего бы и не было. Так и дожил бы в своей сказке. Ему оставалось-то немного с его нефритом. В общем, приехал он оттуда пустой, как выпитая бутылка. Папа, что да как там было? Как концерт? Отвечает что-то несвязное. Концерт, мол, замечательный, Би Би Кинг – великий. Разболелся он на следующий же день, слег. Неделю всего промучился. Все мне напоследок рассказал. Мамы не было, он только мне рассказал. Мама так и не знает – хорошо, мол, что он тогда съездил, хоть в конце прикоснулся к тому, чем всю жизнь бредил. А было вовсе не так. Приехал он в Москву, билетов в МДФ уже, конечно, не было. Спекулянты в первый же день скупили. А у спекулянтов цены были прямо-таки нью-йоркские. Подходит к нему возле касс тип в черных очках, его ровесник, седой как лунь. "Я тоже, – говорит, – обломался, хорошо хоть удалось купить контрамарку в клуб", – и контрамарку ему, значит, показывает. "Что за клуб?" – "Клуб "Би Би Кинг", разумеется, – говорит тот. – Он там выступает после концерта". – "А где эту контрамарку купить?" – "Да тебе там не дадут". Словом, отдал ему отец все денежки – дальше, конечно, догадываешься. Он на свою голову попытался все-таки в клуб проскочить, так менты ему по почкам дубинкой стукнули, разочек всего-то и стукнули, ну и? Отлежался за углом как раз к концу выступления в клубе. Видел, говорит, как Би Би Кинг выходил, в машину садился. Вот так? Видел, как в машину садился?
Стас допил свой стакан и взял Митин.
– Все равно ты пить не настроен, как я погляжу.
– Пей, пей, конечно.
Витя-Вареник так и не выказал ни единого признака жизни, утонув в серой тени за колонной. Было совершено не понятно, слушал ли он историю, рассказанную Стасом, или остался погружен в свои мысли. Смолк и Стас. За столик села Люся – мрачная, с опухшей щекой и странной табличкой "Удаление" в руках. Прошла через черный ход. Табличку положила на стол между стаканов. Поздоровалась, показав каждому ладошку.
– От зубного. Чуть не родила. Мясник какой-то! Вот, решила стариной тряхнуть, – показала она на табличку.
Было полседьмого. Над служебным столиком возле колонны кисло пахло тоской.
В полпервого ночи над служебным столиком стояли слоистое облако дыма и пьяное многоголосье. Музыканты, отыгравшие по полной программе по случаю биткового аншлага, пили пиво из горла, чтобы не пачкать перемытые стаканы. Аншлаг в "Аппарате" обеспечили участники какого-то семинара пищевой промышленности, веселой стайкой приплывшие из близлежащей гостиницы. Люся спела все свои версии "Summer Time", все шесть приняли на ура, заказывали еще и еще, складывая купюры в Люськины туфли, поставленные на край подиума.
И тогда, коротко переговорив с Генрихом, Люся спела под простенький аккомпанемент одного лишь фортепьяно смешной русскоязычный блюз, до того никем в "Аппарате" не слышанный, – он назывался "Колбасный блюз".
"В час ночной голодный человек холодный ищет огонек. А в витрине синей, жирный и красивый, спит колбасный бог".
Участники семинара пищевой промышленности взвыли в восторге. Публика оказалась золотая. Жизнь так и сочилась из них. Они хлопали, заказывали шампанское, подпевали, подперев щеки и прижмурив глаза. Лысый кругленький семинарист в годах, дремавший сейчас у окна за занавеской, попросился к микрофону и рассказал, что долго работал в Африке, где перепробовал все, ну почти все: и обезьян, и антилоп, и змей, – а потом заявил решительно, что не покинет помещения, пока Люся не согласится погулять с ним по ночному городу. Словом, вечер удался. Люська давным-давно забыла про зуб и блистала. Была Большая музыка: аплодисменты, исполнение на бис "Колбасного блюза" и в конце – стопка характерно примятых купюр, пересчитанных на крышке пианино. Митя любил смотреть, как они пересчитывают эти деньги. "Пивные", – говорили они, чтобы не говорить "чаевые", и обязательно брали хотя бы по бутылке пива. Полтинники и стольники были помяты каким-то особенным образом. Сложенные в стопку, они напоминали торт "наполеон".
Арсен, небрежно затолкав свою долю в нагрудный карман, ушел довольный. Бросил на прощание: "Молодцы! Отработали, как шахтеры". Это была наивысшая похвала. Недавно Арсен ездил в Шахтинск и видел, как выходили из забоя шахтеры с закрашенными углем лицами, из которых, как из ночи, на его кремовый костюм смотрели потусторонние глаза. Зрелище настолько проняло его, что теперь, если хочет сказать, что кто-то потрудился на славу, он говорит – "как шахтер".
В "Аппарате" остались свои и те неминуемые несколько человек, что застревают среди опустевших столиков, как раковины среди камней, когда сходит прилив. Музыканты, в чьих глазах и впрямь было что-то шахтерское, уборщица, шумно переворачивающая стулья, охранник, то подходивший к музыкантам, то отходивший к двери, две пьяные барышни, товарищ уснувшего за занавеской любителя африканской фауны и Олег.
Олег появился неожиданно, когда веселье было в разгаре, а зал стоял вымытый и ощетинившийся ножками запрокинутых стульев. Он и выглядел в этот вечер весьма неожиданно.
– Здоров, здоров! О! Привет!
Со всеми он здоровался, как старый добрый знакомый, мужчинам жал руки так энергично, что весь ходил ходуном. Всем женщинам театрально перецеловал ручки. Пьяные барышни при этом смеялись, как от щекотки. Ему и самому все, что он делал, было, кажется, смешно. И без того живые его губы были сегодня невероятно подвижны: улыбались на разный фасон, то иронично, то таинственно, складывались, вытягивались – жили самостоятельной жизнью. В его лице зрело несколько лукавое выражение, словно он знал что-то уморительное и собирался рассказать, но попозже. И вместе с тем от него исходило какое-то судорожное напряжение. Его вид никак не вязался с его обычной торопливо-ледяной деловой манерой.
– Веселимся, славяне?!
"Пьяный, что ли?", – подумал Митя и решил, что он таки раскодировался. Теперь понеслась душа в рай.
– Пьяный, что ли? – громко удивился Генрих, нисколько не смущаясь, что Олег может его услышать.
Превращение было полное. Олег был куклой в чьей-то нервозной руке, и эта рука ввергала его в беспорядочное движение, будто поролон, сжимала и разжимала его лицо. Митя в какой-то момент узнал в нем Чучу, бегущего по коридору общаги с кастрюлями в руках: "Тревога по кораблю!". С давних армейских времен он боялся меняющихся людей – людей, что в один прекрасный момент являются тебе другими, и ты вдруг запутываешься в них.
– За вас, за нас, за весь этот джаз! Экспромт!
Стас многозначительно поднял брови. Все были удивлены и поведением Олега, и внезапностью его появления. Но больше всех был удивлен Митя. Завтра с утра они условились встретиться на Гвардейской площади, чтобы идти наконец в ОВИР. Человек, уезжавший в чеченскую командировку, вернулся, Митин паспорт лежал в особом сейфе и ждал – новенький, пахнущий державной краской Гознака.
– Как наши дела? – наклонился Митя к Олегу.
Олег рассматривал сидящих за столом неспешно и обстоятельно, как фотографии. Никто не отвечал на его взгляды. Компания отвлеклась от вновь прибывшего и вернулась в веселую какофонию. Все зазвучали разом. Одна из барышень терпеливо пыталась рассказать анекдот про волка и лося.
– Ну, давай, давай! – упрашивал Стас Люсю, кокетливо склонив голову набок, отчего блистающий островок его лысины открылся весь, со всеми бугорками и впадинками.
Ему непременно хотелось, чтобы Люся спела "В траве сидел кузнечик". Она пела это в джазовом стиле. Получалось забавно. Люся сидела в кожаной "косухе" Вити-Вареника поверх вечернего платья и, вытянув руки, обнимала пальцами стоящую на столе бутылку.
– Я устала, – говорила она, – голос посажу.
Но Стас не отставал. Митя снова наклонился к Олегу.
– Так мы идем завтра?
Услышав, как Люся затянула песню про кузнеца, Олег хмыкнул.
– Жрать хочу, – сказал он. – Есть тут что-нибудь пожрать?
Митя поднялся и, перегнувшись через стойку бара, взял с полки пакетик арахиса.
– Все в силе? – повторил он громче. – Завтра идем за паспортом?
Всыпав в рот арахиса, Олег сказал:
– Не. Не идем, – прожевал, всыпал еще горсть. – Я ж за этим и приехал. Знал, что здесь застану. Даже водителя сразу отпустил. Думаю, раз не дома, значит, здесь.
За каждой спетой Люсей строчкой следовал всплеск смеха. Громче всех смеялись посторонние девушки. Одна из них, та, что так и не сумела рассказать анекдот про волка и лося, караулила каждую следующую фразу с открытым в полуулыбке ртом.
– Что опять случилось?
Митя подумал, что не зря он так боится тех, кто умеет меняться, – есть в этой черте зародыш катастрофы. Не должен человек меняться, не должен быть переменным "игреком", которого следует искать путем подстановки. Олег широко развернулся в его сторону.
– Да представляешь, меня в область отправляют. Срочный вопрос нужно уладить, финансы – понимаешь? Я уже и так, и сяк просил Бирюкова кого-нибудь другого отправить, но? – Он разбросал руки по сторонам, чуть не задев Витю-Вареника. – Некого. Ты, говорит, хочешь, чтобы мы здесь облажались? В общем, старина, такое дело. Финансы. Ты извини, конечно. Все понимаю, но это от меня не зависит.
Его лицо успевало слепить и зафиксировать каждую эмоцию, выражаемую в словах. К Люсе тем временем вторым голосом присоединился Генрих, Стас изображал контрабас, басовито бумкая в нос. Митя не знал, что говорить дальше. Внутри засосало, завертелась быстрая, уходящая на глубину воронка. Даже ноги чуть-чуть занемели. И чтобы прекратить это, он сказал первое, что пришло на ум:
– Финансы?
– Ну да. Выборы – накладная штука. – Олег шумно скомкал пакетик из-под арахиса. – А еще есть? Жрать охота. Выборы, ты же сам понимаешь. Своих финансов всегда не хватает, да и? за свои и лох сумеет.
– А нельзя разве мне самому туда сходить, нужно ведь просто забрать? Пойти и забрать свой паспорт, а?
Но Олег печально покачал головой.
– Если бы можно было, я бы сам тебе сказал. Наедине с тобой никто даже разговаривать не станет.
– Почему?
– Слушай, скажи, что-то я не так делаю? – Он развел руками. – Посмотри, музыканты у меня хорошие?
– Отличные.
– Генрих как выдает, да? Люда – вах, цаватанем, шоколадка! Бар у меня хороший. – Его армянские словечки и Гершвину придавали какой-то пряный армянский привкус. – Хороший? – переспросил он, не дождавшись подтверждения.
– Да!
– Слушай, почему тогда дела так слабо идут? Я в Москве с одними людьми знаком. Ходим с ними туда, сюда. В разные места меня водят. И никаких там? знаешь? тар-ля-ля? Рояли белые стоят, люди сидят по-королевски. Музыку слушают, выпивают. Кстати, бабки за это отстегивают – я тебе говорю! Я в Ростове то же самое хотел. Лавэ всадил! – Он потряс рукой у себя над головой, изображая, сколько именно всадил. – И что? Цены по сравнению с Москвой – тьфу, пенсионер приходить может. Приходят полтора человека за вечер, возьмут по бокалу, сидят до утра… – Он выругался по-армянски. – Почему так? Только этим нищим нравится, а? Что, нет в Ростове людей при "капусте"? Клянусь, не меньше, чем в Москве, есть. Пошли сейчас с тобой в любое казино – забито. Народ ночи просиживает, и ставят нехило. А посидеть по-королевски, блуз послушать? – Арсен сокрушенно покачал головой. – Такое место содержать – только в убыток. Давно надо закрыться, сделать обычный кабак?
Сегодня Арсен тоже сидел в зале и слушал Гершвина. Его размякшая фигура напоминала печеное яблоко, уроненное на стул. И настроение, запечатленное на его лице, было столь же необъяснимо, как существование печеных яблок. По крайней мере Митя ни у кого больше не видел такого лица во время исполнения музыки Гершвина.
– Не закроет, – сказал вдруг Витя-Вареник, обращаясь к Стасу. – До сих пор не закрыл, значит, не закроет. Он упрямый. Он хочет быть круче, чем крутые яйца.
Когда Витя-Вареник произносил за раз больше одной фразы, окружающие непроизвольно затихали на полуслове, чтобы не пропустить это редкое явление. Он угрюмо посмотрел в сторону Арсена.
– Кабацкую муть я играть не стану. На свадьбах каждую неделю кочегарить не хочу.
– Не стану! Не хочу! Яка цаца! Придется, дружочек. – Стас звонко хлопнул его по колену. – Кушать хочешь каждый день? Тогда придется на свадьбах. "Обручальное кольцооо? непростое украшееееньеееее".
Витя-Вареник еще угрюмей посмотрел на Арсена.
– Не закроет.
Разговор не клеился. Стас чистил саксофон жидкостью для мытья окон, Витя-Вареник принялся раскачиваться на стуле, откидываясь назад до самой стены. Митя собирался дождаться закрытия "Аппарата" и пойти с Люсей к себе. Последнее время это случалось часто. С каждым разом сужался круг, приводивший Митю к Люсе. Озадаченная душа, как подопытная обезьяна, с каждым разом все быстрей находила верное решение. Ждать постоянно откладываемого дня, когда наконец можно будет пойти в ОВИР и забрать паспорт, было все труднее – и становилась очевидно, что этот сосущий вакуум ожидания может утолить только она. О том, что будет после, когда нервное напряжение спадет, когда он получит наконец паспорт, оформит заграничный и, наврав ей с три короба, поедет к сыну – а главное, что будет потом, когда он вернется, – об этом Митя не думал.
"Прости, Люся, – думал он. – Не могу остановиться".
И больной роман – остросюжетный и пикантный внешне, внутренне же однообразный и скудный, горький, как бесконечно длящееся разочарование, – катился дальше. Печальные оргазмы, посвященные другой, не задевали сердца. Но зато вытесняли тоску. Ничего похожего на страсть не было даже в самом начале. Они просто проснулись в одной в постели – без всякого удивления, без каких-либо объяснений. Будто прожили вместе много лет. И, накрывая на завтрак, Митя больше всего был благодарен Люсе за это спокойное молчание, за то, что не нужно говорить неизбежно пустые, потасканные слова. Люся подпиливала сломавшийся ноготь и посматривала в окно на буйствующих в ветках воробьев. Он подумал: "Ну вот и хорошо, значит, так надо было", – и вновь, как и ночью, не испытал ничего, кроме смутной уверенности, что так надо.
Вообще их отношения все меньше походили на отношения любовников. Не было между ними Марины. Все случилось не так, как планировал Митя: в присутствии живой женщины, пусть не любимой, но встречающей утром теплой ладонью и улыбкой, – призрак вместо того, чтобы насосаться жизни, как комар крови, катастрофически поблек. А ведь Митя потратил на этот спектакль столько сил. Он огорчался уже просто как режиссер, чья постановка не произвела ожидаемого впечатления. Он не мог понять, почему так случилось: ведь Люся поверила в несуществующую жену, поверила, но не стала третьей – она играла какую-то свою, не вписывающуюся в его пьесу роль. Будто не было обидной конспирации и они не расходились по разным сторонам улицы, будто он не заставлял ее обходить хлебный с другой стороны, проскальзывать в подъезд следом за ним несколькими минутами позже; и эти несколько минут она должна была стоять в сторонке, не привлекая внимания, – она, мулатка. Люся выполняла все эти маневры, не проявляя никаких эмоций, не замечая в них никакого неудобства – будто только так и бывает.
С каждым разом становилось все труднее сообщать ей, что Марины нет дома, – опять, как неделю назад, как три дня назад, как позавчера. Он давно истощил свои обычные сюжеты, оба: уехала в командировку снимать пробы, навещает родителей в Миллерове. Вчера он запустил новый сюжет:
– Понимаешь, у нее тетка заболела. Анфиса. Такое вот имечко. Ну вот. Родная сестра матери. Тетка бездетная, живет одна. В БСМП положили, в урологию. Песок из нее посыпался. Ну, а поскольку сидеть с ней некому, Марина и ездит, ночует в больнице. Анфиса обещала квартиру нам завещать, мы ее усердно любим. Хотя баба ужасная. Невозможная, как Третья мировая.
Люся выслушала эту историю молча и подтянула резинку на волосах. Курильщики в таких случаях достают сигарету и не спеша раскуривают.
– А она не вернется среди ночи? – спросила Люся, глядя поверх его головы.
– Почему?
– Мало ли что больной понадобится.
Этого Митя не предвидел. Все-таки экспедиция и поездка в Миллерово одно, а БСМП в получасе езды – другое. Расслабился. Фантазия сработала на редкость топорно. Когда-то он умел выкручиваться. Однажды Люся была у него, он полез зачем-то в шкаф, и она заметила на полке Ванину погремушку.
– Что это?
– Да?
– Вы ребенка ждете?
– Нет. Больше нет. Ждали когда-то, но надежды не оправдались и? не ждем.
В общем, Марина не может иметь детей. Да, сказать откровенно, и не рвется. Да и я? Что нищету плодить, верно?
– А погремушка?
– Что погремушка?
– Зачем?
– И вправду. Выбросить пора. Или подарить кому.
Он взмок и скукожился от непомерно циничной лжи, а Люся единственный раз за весь их шизофренический роман посмотрела на него так, как смотрит врач на больного, прикинувшегося здоровым.
И поэтому вчера, выслушав ее рассуждение о том, что тетке Анфисе может что-нибудь срочно понадобиться среди ночи, Митя почувствовал мерзкий, с гнильцой, холодок: вспомнил тот медицинский Люськин взгляд. Несуществующая тетка Анфиса вдруг самовольно сделалась живее, чем он ее задумал, и с ходу напакостила. Что ж, сам же ее и сотворил такой стервой. Привычка выкручиваться хоть и со скрипом, но сработала и вчера. Митя виновато покачал головой.
– Ты права, Люсек. Извини, я совсем не подумал. Хотелось побыть с тобой. – Он следовал главному правилу врущего: как можно скорее переходить к правде. – Но, наверное, не судьба.
Остаться здесь, в Люсиной каморке, было нельзя. В баре дежурили охранники, каждому из которых при приеме на работу Арсен специально пояснял, что внизу, в подвальном помещении, ночует девушка Люся, приставать к ней запрещено под страхом увольнения (срабатывало не со всеми), но взамен Арсен требовал от нее "никогда никого не водить". "Если я говорю людям, что тебя нельзя, – пояснил он, – то и не надо им показывать, что тебя можно".
– Ты права, Люсек, – повторял Митя виновато. – Я сегодня показал себя как пошлый эгоист.
Она улыбнулась:
– Да ладно. Давненько не лазила в окна. Если что, освежим навыки.
Когда она говорит так, растягивая губы в улыбке, Митя сбивается, теряет нить лжи, и если бы в такой момент она спросила у него о чем-то, что снова потребовало бы вранья, он, скорее всего, не смог бы сочинить ни слова.
– Все-таки никто из вас не был прав, – сказал Стас и выдернул Митю из его раздумий.
– Че гришь? – выдернутый из раздумий Митя по ошибке отозвался на языке, который следовало использовать совсем в другой среде, в дежурке "Югинвеста", с пистолетом "ИЖ-73" на боку.
Стас крякнул от удовольствия:
– "Че гришь"! Какая прелесть!
Митя вздохнул.
– Прости, музыкой навеяло. Так о чем ты?
– Я грил сейчас о том споре с Генрихом? Оба вы не правы.
Стас посмотрел в сторону бара, мол, не принести ли водки с тоником. Но махнул рукой. В нем угадывалась легкая грусть. Люся однажды сказала: "Видишь, Стас всегда грустнеет, когда Генрих играет. Наверное, – сказала она шепотом, – завидует". Он всегда хотел играть на фортепьяно, но его отец настоял, чтобы Стасик выучился на саксофоне. Стасу никогда не нравился саксофон, хоть играл он на нем превосходно. Митю так поразила тогда эта деталь, что он долго не мог слушать игру Стаса, всегда снайперски точную, полную филигранного драйва там, где надо. Даже его атлетиче-ская фигура и хвостик, растущий ниже лысины, начали вызывать в Мите жесткое отторжение. Ничего не изменилось в человеке. Ничего плохого Митя о нем не узнал. И все-таки он больше не мог относиться к нему, как прежде. Мите казалось, что так хорошо играть на инструменте, не любя его, – лицемерие.
– Ты ведь говоришь, что нам нужна традиция?
Сегодня Митя не был настроен на серьезные темы.
– Да не говорил я, что нам нужна традиция. Я просто говорил, что жить в мире, основанном на традиции, приятней и правильней. Мне кажется, что традиция? ну, как краеугольный камень.
– Вот так?
– А мир, в построении которого обошлись без краеугольного камня, – временное жилье. И не больше.
– Хорошо загнул.
Стас махнул своей тяжелой рукой и все-таки пошел за водкой с тоником. Обычно перед работой пили Витя-Вареник и Люся. Ни Стас, ни Генрих не употребляли. Но Люся опаздывала, и все шло не так, как обычно. Вернувшись, он поставил стаканы беззвучно, чтобы стуком не помешать музыке.
– Он в одном прав: где она, традиция наша? – Стас махнул всей пятерней в сторону Генриховой спины, красиво замершей у пианино. – Ты же не станешь рядиться в косоворотку? Это выглядело смешно уже при Льве Николаевиче. А привело к вещам, совсем не смешным. Ну да ладно. Знаешь, я тебе вот что расскажу. Мой отец был человек, помешанный на Западе. Все, как в их мемуарах: джаз на рентгеновских снимках, джинсы "Ливайс" морячкам заказывали и ждали потом по полгода, пока те вернутся из плаванья. Понимаешь, о чем я?
– Ну? в общем.
– А я в этом вырос. Все учились играть "Сурка", а я – "It's Аll Right, Mama". Одним пальцем. – Он показал, как играл одним пальцем. – Да?
Когда водка уполовинилась, Митя выглядел несколько растерянным. Он не любил оставаться немой мишенью для чужих аргументов. Но он был рассеян. На реплики Стаса реагировал лишь вдогонку и скоро вообще перестал отвечать. Найдя в Мите спокойного слушателя, Стас рассказывал обстоятельно:
– В общем, фантастический мир советского Запада – кстати, полный своих традиций, да, вполне уютный? Отец преподавал игру на баяне в кружке дворца пионеров. У него было вполне такое спокойное, но окончательное помешательство. Кого у нас только не перебывало! Я был уже взрослый, помню отлично. Приходили какие-то хипповато-бомжеватые личности в телогрейках и джинсах. Мама, помню, сажала их пить чай, они борща просили. Бывали совсем уже законченные эстеты, да? О! "Сибариты духа" – отец их называл. И эти-то сибариты духа месяцами откладывали со своих инженерских зарплат на бутылку виски – на бутылку контрабандного весьма сомнительного виски – и устраивали пиршество. Приурочили, кажется, к какой-то годовщине Октября? Ну да, так? осень была. Митя! Они на самом деле священнодействовали, когда откупоривали бутылку! Это было зрелище! Тишина, глаза горят. Долго спорили, закусывают ли виски. Один цитировал Хемингуэя, другой, кажется, Ремарка или? не помню. Поругались – веришь, поругались из-за этого. Мама бегала за кем-то на лестничную клетку, кого-то с кем-то мирила. Отец достал из заначки настоящую сигару, толстую, как огурец. Уж где он ее достал? И как они потом начали пить этот виски! Льда наколотили молоточком для отбивных. Я это помню! Понимаешь, эти лица, на которых так и отпечатались всякие там пульманы-ватманы, годовые планы и что там еще было? очереди за синими цыплятами? ну, не важно – и вот они глотают виски, а виски не лезет. Невкусное потому что. Они-то думали: виски! Вот, допили всю бутылку, передавая из рук в руки сигару. Как апачи – трубку мира, честное слово. И никто не признался, что виски – дрянное. Виски-то было какое-то самое дешевое. Ни один ни гугу. Бывает… – Стас потянул из стакана и, пока глотал, вспомнил, видимо, нечто очень важное, так что еле дождался, пока глоток минует горло. – Я, например, до недавнего времени был уверен, что в песенке про крокодила Гену поется: "Каждому, каждому лучшее делится", – сказал он и развел руками. – И ведь сколько лет! Вот как услышал неправильно в первый раз, так и слышал потом все время. Так-то.
Щелкнула дверь, и Митя, так и не успев понять, к чему Стас упомянул детскую песенку, посмотрел в ту сторону. Но нет, не Люся. В зале уже появилась публика, и Генрих, зная, что Люси до сих пор нет, играл, видимо, только для того, чтобы Арсен не заметил ее отсутствия.
– В девяносто пятом, когда Би Би Кинг приезжал, отец просто чумной стал. Места себе не находил. "Времена-то как изменились! Стас, как времена изменились!". А до тех пор – до приезда Би Би Кинга – времена, значит, не изменились. Кровь из носу, нужно ему съездить на этот концерт. Съездить – и умереть. Так и говорил. Съездить – и умереть, черт побери. Но он тогда уже без работы сидел. Раз смотрю – баяна его нет. На шкафу всегда лежал, а тут вдруг нет. И главное, давным-давно не снимал его оттуда. Приходит. Я, говорит, баян продал – сам мрачнее тучи. А тот баян ему мать подарила, еще Сталин был жив. В последнем себе отказывала, копила. Семейная реликвия, понимаешь? Добавил я ему денег, купил билет туда-обратно. Словом, поехал он. Не знаю? зря я его отправил. Может, ничего бы и не было. Так и дожил бы в своей сказке. Ему оставалось-то немного с его нефритом. В общем, приехал он оттуда пустой, как выпитая бутылка. Папа, что да как там было? Как концерт? Отвечает что-то несвязное. Концерт, мол, замечательный, Би Би Кинг – великий. Разболелся он на следующий же день, слег. Неделю всего промучился. Все мне напоследок рассказал. Мамы не было, он только мне рассказал. Мама так и не знает – хорошо, мол, что он тогда съездил, хоть в конце прикоснулся к тому, чем всю жизнь бредил. А было вовсе не так. Приехал он в Москву, билетов в МДФ уже, конечно, не было. Спекулянты в первый же день скупили. А у спекулянтов цены были прямо-таки нью-йоркские. Подходит к нему возле касс тип в черных очках, его ровесник, седой как лунь. "Я тоже, – говорит, – обломался, хорошо хоть удалось купить контрамарку в клуб", – и контрамарку ему, значит, показывает. "Что за клуб?" – "Клуб "Би Би Кинг", разумеется, – говорит тот. – Он там выступает после концерта". – "А где эту контрамарку купить?" – "Да тебе там не дадут". Словом, отдал ему отец все денежки – дальше, конечно, догадываешься. Он на свою голову попытался все-таки в клуб проскочить, так менты ему по почкам дубинкой стукнули, разочек всего-то и стукнули, ну и? Отлежался за углом как раз к концу выступления в клубе. Видел, говорит, как Би Би Кинг выходил, в машину садился. Вот так? Видел, как в машину садился?
Стас допил свой стакан и взял Митин.
– Все равно ты пить не настроен, как я погляжу.
– Пей, пей, конечно.
Витя-Вареник так и не выказал ни единого признака жизни, утонув в серой тени за колонной. Было совершено не понятно, слушал ли он историю, рассказанную Стасом, или остался погружен в свои мысли. Смолк и Стас. За столик села Люся – мрачная, с опухшей щекой и странной табличкой "Удаление" в руках. Прошла через черный ход. Табличку положила на стол между стаканов. Поздоровалась, показав каждому ладошку.
– От зубного. Чуть не родила. Мясник какой-то! Вот, решила стариной тряхнуть, – показала она на табличку.
Было полседьмого. Над служебным столиком возле колонны кисло пахло тоской.
В полпервого ночи над служебным столиком стояли слоистое облако дыма и пьяное многоголосье. Музыканты, отыгравшие по полной программе по случаю биткового аншлага, пили пиво из горла, чтобы не пачкать перемытые стаканы. Аншлаг в "Аппарате" обеспечили участники какого-то семинара пищевой промышленности, веселой стайкой приплывшие из близлежащей гостиницы. Люся спела все свои версии "Summer Time", все шесть приняли на ура, заказывали еще и еще, складывая купюры в Люськины туфли, поставленные на край подиума.
И тогда, коротко переговорив с Генрихом, Люся спела под простенький аккомпанемент одного лишь фортепьяно смешной русскоязычный блюз, до того никем в "Аппарате" не слышанный, – он назывался "Колбасный блюз".
"В час ночной голодный человек холодный ищет огонек. А в витрине синей, жирный и красивый, спит колбасный бог".
Участники семинара пищевой промышленности взвыли в восторге. Публика оказалась золотая. Жизнь так и сочилась из них. Они хлопали, заказывали шампанское, подпевали, подперев щеки и прижмурив глаза. Лысый кругленький семинарист в годах, дремавший сейчас у окна за занавеской, попросился к микрофону и рассказал, что долго работал в Африке, где перепробовал все, ну почти все: и обезьян, и антилоп, и змей, – а потом заявил решительно, что не покинет помещения, пока Люся не согласится погулять с ним по ночному городу. Словом, вечер удался. Люська давным-давно забыла про зуб и блистала. Была Большая музыка: аплодисменты, исполнение на бис "Колбасного блюза" и в конце – стопка характерно примятых купюр, пересчитанных на крышке пианино. Митя любил смотреть, как они пересчитывают эти деньги. "Пивные", – говорили они, чтобы не говорить "чаевые", и обязательно брали хотя бы по бутылке пива. Полтинники и стольники были помяты каким-то особенным образом. Сложенные в стопку, они напоминали торт "наполеон".
Арсен, небрежно затолкав свою долю в нагрудный карман, ушел довольный. Бросил на прощание: "Молодцы! Отработали, как шахтеры". Это была наивысшая похвала. Недавно Арсен ездил в Шахтинск и видел, как выходили из забоя шахтеры с закрашенными углем лицами, из которых, как из ночи, на его кремовый костюм смотрели потусторонние глаза. Зрелище настолько проняло его, что теперь, если хочет сказать, что кто-то потрудился на славу, он говорит – "как шахтер".
В "Аппарате" остались свои и те неминуемые несколько человек, что застревают среди опустевших столиков, как раковины среди камней, когда сходит прилив. Музыканты, в чьих глазах и впрямь было что-то шахтерское, уборщица, шумно переворачивающая стулья, охранник, то подходивший к музыкантам, то отходивший к двери, две пьяные барышни, товарищ уснувшего за занавеской любителя африканской фауны и Олег.
Олег появился неожиданно, когда веселье было в разгаре, а зал стоял вымытый и ощетинившийся ножками запрокинутых стульев. Он и выглядел в этот вечер весьма неожиданно.
– Здоров, здоров! О! Привет!
Со всеми он здоровался, как старый добрый знакомый, мужчинам жал руки так энергично, что весь ходил ходуном. Всем женщинам театрально перецеловал ручки. Пьяные барышни при этом смеялись, как от щекотки. Ему и самому все, что он делал, было, кажется, смешно. И без того живые его губы были сегодня невероятно подвижны: улыбались на разный фасон, то иронично, то таинственно, складывались, вытягивались – жили самостоятельной жизнью. В его лице зрело несколько лукавое выражение, словно он знал что-то уморительное и собирался рассказать, но попозже. И вместе с тем от него исходило какое-то судорожное напряжение. Его вид никак не вязался с его обычной торопливо-ледяной деловой манерой.
– Веселимся, славяне?!
"Пьяный, что ли?", – подумал Митя и решил, что он таки раскодировался. Теперь понеслась душа в рай.
– Пьяный, что ли? – громко удивился Генрих, нисколько не смущаясь, что Олег может его услышать.
Превращение было полное. Олег был куклой в чьей-то нервозной руке, и эта рука ввергала его в беспорядочное движение, будто поролон, сжимала и разжимала его лицо. Митя в какой-то момент узнал в нем Чучу, бегущего по коридору общаги с кастрюлями в руках: "Тревога по кораблю!". С давних армейских времен он боялся меняющихся людей – людей, что в один прекрасный момент являются тебе другими, и ты вдруг запутываешься в них.
– За вас, за нас, за весь этот джаз! Экспромт!
Стас многозначительно поднял брови. Все были удивлены и поведением Олега, и внезапностью его появления. Но больше всех был удивлен Митя. Завтра с утра они условились встретиться на Гвардейской площади, чтобы идти наконец в ОВИР. Человек, уезжавший в чеченскую командировку, вернулся, Митин паспорт лежал в особом сейфе и ждал – новенький, пахнущий державной краской Гознака.
– Как наши дела? – наклонился Митя к Олегу.
Олег рассматривал сидящих за столом неспешно и обстоятельно, как фотографии. Никто не отвечал на его взгляды. Компания отвлеклась от вновь прибывшего и вернулась в веселую какофонию. Все зазвучали разом. Одна из барышень терпеливо пыталась рассказать анекдот про волка и лося.
– Ну, давай, давай! – упрашивал Стас Люсю, кокетливо склонив голову набок, отчего блистающий островок его лысины открылся весь, со всеми бугорками и впадинками.
Ему непременно хотелось, чтобы Люся спела "В траве сидел кузнечик". Она пела это в джазовом стиле. Получалось забавно. Люся сидела в кожаной "косухе" Вити-Вареника поверх вечернего платья и, вытянув руки, обнимала пальцами стоящую на столе бутылку.
– Я устала, – говорила она, – голос посажу.
Но Стас не отставал. Митя снова наклонился к Олегу.
– Так мы идем завтра?
Услышав, как Люся затянула песню про кузнеца, Олег хмыкнул.
– Жрать хочу, – сказал он. – Есть тут что-нибудь пожрать?
Митя поднялся и, перегнувшись через стойку бара, взял с полки пакетик арахиса.
– Все в силе? – повторил он громче. – Завтра идем за паспортом?
Всыпав в рот арахиса, Олег сказал:
– Не. Не идем, – прожевал, всыпал еще горсть. – Я ж за этим и приехал. Знал, что здесь застану. Даже водителя сразу отпустил. Думаю, раз не дома, значит, здесь.
За каждой спетой Люсей строчкой следовал всплеск смеха. Громче всех смеялись посторонние девушки. Одна из них, та, что так и не сумела рассказать анекдот про волка и лося, караулила каждую следующую фразу с открытым в полуулыбке ртом.
– Что опять случилось?
Митя подумал, что не зря он так боится тех, кто умеет меняться, – есть в этой черте зародыш катастрофы. Не должен человек меняться, не должен быть переменным "игреком", которого следует искать путем подстановки. Олег широко развернулся в его сторону.
– Да представляешь, меня в область отправляют. Срочный вопрос нужно уладить, финансы – понимаешь? Я уже и так, и сяк просил Бирюкова кого-нибудь другого отправить, но? – Он разбросал руки по сторонам, чуть не задев Витю-Вареника. – Некого. Ты, говорит, хочешь, чтобы мы здесь облажались? В общем, старина, такое дело. Финансы. Ты извини, конечно. Все понимаю, но это от меня не зависит.
Его лицо успевало слепить и зафиксировать каждую эмоцию, выражаемую в словах. К Люсе тем временем вторым голосом присоединился Генрих, Стас изображал контрабас, басовито бумкая в нос. Митя не знал, что говорить дальше. Внутри засосало, завертелась быстрая, уходящая на глубину воронка. Даже ноги чуть-чуть занемели. И чтобы прекратить это, он сказал первое, что пришло на ум:
– Финансы?
– Ну да. Выборы – накладная штука. – Олег шумно скомкал пакетик из-под арахиса. – А еще есть? Жрать охота. Выборы, ты же сам понимаешь. Своих финансов всегда не хватает, да и? за свои и лох сумеет.
– А нельзя разве мне самому туда сходить, нужно ведь просто забрать? Пойти и забрать свой паспорт, а?
Но Олег печально покачал головой.
– Если бы можно было, я бы сам тебе сказал. Наедине с тобой никто даже разговаривать не станет.
– Почему?