До этого Митя видел спекулянтку только раз, в Тбилиси. Ему было лет пятнадцать, наверное. Мама взяла его с собой. Нужно было купить подарок ее сотруднице, у которой родился ребенок. Дом был на площади Ленина. Они вошли в арку возле универсама. Спешили. Нужно было успеть до часу. Впускали каждые полчаса. Из арки они прошли в какую-то дверцу, в темный предбанник, где в тишине стояли молчаливые люди, старавшиеся дышать тихо и не шуршать одеждой. Ровно в час в дверь шумно, так, что ее бойкий разговор с кем-то, остающимся снаружи, был слышен еще издалека, вошла молодая грузинка в халате. Замолчав, она улыбнулась сама себе, и улыбка так и осталась на ее лице. В ее позе с изломом бедра под блестящим шелком, в жестах рук, будто любующихся собой, чувствовалось, насколько она превосходит каждого, пришедшего сюда. Она открыла еще одну, железную, дверь в глубокой нише и вошла туда. Следом за ней гуськом потянулись ожидавшие. За железной дверью оказался склад. На полках лежал товар. Люди подходили, предварительно выцелив что-нибудь издалека, осторожно брали вещь в руки. "Сколько?" Она присматривалась к тому, что ей показывали, поднимала глаза, считала вполголоса, с каким-то веселым бесстыдством в открытую складывая и умножая цифры, и называла цену. Деньги она роняла в кармашек.
   Поэтому, когда Валера, бывший Валерий Петрович, говорил про себя "спекулянт", Митя ежился, будто тот открыто признал себя мазохистом. Но все же попробовал. Он купил мешок какао в обычном магазине на Сельмаше. В магазине какао почему-то стоило дешевле, чем на рынке. Расфасовал какао в пакетики на весах для взвешивания проб и повез на рынок. На рынке таких, как он, волнующихся и прячущих глаза, оказалось много. Прямо возле входа они выстроились в коридор, выложив кто на газетку, кто на коробку то, что принесли продавать. Продавали разное. От домашних тортов до поношенных туфель. Время от времени приходили менты, разгоняли. Учились быстро: просто подхватывали свой товар и растворялись в рыночной толпе. Менты уходили, и коридор торгующих выстраивался на прежнем месте. Потом приходили босяки, пинавшие товар и требовавшие уплатить за торговую точку. Но торговля у Мити шла бойко. Прячась и от ментов, и от босяков, он умудрился продать почти весь мешок за каких-нибудь три часа. Он дышал, как победивший гладиатор, и уже собирался домой, когда вынырнувший из толпы наряд подхватил его под руки: "Пройдемте". Быстренько пробежавшись по карманам, они оставили ему ровно на автобус – особенное ментовское благородство.
   Он пробовал еще несколько раз, продавал кроссовки, брал у Валеры на продажу ковер. Но преодолеть свой протест против этого внезапно объявленного забега за рублем никак не мог. Разве к этому он готовился? Разве кто-нибудь предупреждал? Он чувствовал себя теннисистом, который поехал на турнир Большого шлема – волнуясь и готовясь к борьбе не на жизнь, а на смерть, он сидел в раздевалке, а когда время пришло, встал, выскочил на шум трибун – и обнаружил себя на баскетбольном поле в окружении двухметровых негров.
   Марина смотрела на него. Ему тоже хотелось посмотреть на нее, рассмотреть новые светлые волосы. Но он читал "Сказку о царе Салтане", читал и постоянно сбивался. На столе лежала пачка денег, которые он должен будет отвезти матери – вернуть долги, а Ваня тоже заметил эти деньги и уже наверняка сочинил десятки сценариев праздника. Он это умеет. Ваня всегда готов крикнуть "ура!", рассмеяться, распахнуть заблестевшие глаза. Говорили: "Сводить бы его в цирк", – а он уже подпрыгивал, совершенно счастливый, и тараторил: "В цирк! В цирк!"
   – Эй, ты идешь?
   Толик стоял над ним с сумкой, переброшенной через плечо.
   – Просил же подбросить до паспортного.
   Только сейчас Митя понял, что до сих пор не переоделся. Ждать Толик, конечно, не будет. Нет, не то чтобы он торопился, но ждать не будет. Не положено между крутыми пацанами ждать друг друга.
   – Что-то ты притормаживаешь, Митяй. Думаешь о чем-то?
   – Да он же о паспортине своей все время думает, – поспешил выказать свою наблюдательность Вова-сапер.
   Толик уехал, а Митя переоделся и пошел до Ленинской ПВС пешком.
   Встретиться с Олегом он не решился, но листок с его телефонным номером сохранил. Бросил, правда, будто ненужную бумажку, на подоконник, но твердо помнил, куда.
   ПВС, которой заведовал Сергей Федорович, находилась в центре. Помещение выгодно отличалось от ПВС Ворошиловского района. Это было настоящее административное здание, с каменным полом и высокими потолками. Митя еще раз заметил: какая непобедимая магия растворилась в слове "центр". Советская каббала. Особая геометрия жизни: любое пространство состоит из центра и прилегающего не центра, кисленького и серенького, нужного только для того, чтобы существовал центр.
   Холл был заполнен хмурыми людьми. Интересно, подумал Митя, сколько среди них не граждан? К начальнику стояла длиннющая очередь. Хорошо знакомая – усталая, злая, напуганная, изнывающая от многочасовых стояний и безысходности очередь. Сказано было явиться в три и зайти – и поэтому нужно было делать то, что сам делал крайне редко и ненавидел, когда это делали другие. Напялив бульдожью физиономию, постоял возле двери кабинета и, дождавшись, когда дверь отворилась, раздвинул всех плечом и вошел.
   – Я от Валентины Николаевны, она вам звонила.
   Сергей Федорович, невзирая на возраст, оказался окончательно лыс. Лысина отбросила линию волос на затылок, как остатки сломленной армии – за последний бастион. Он был хмур. Еще более хмур, чем люди в холле. Ну да, рассудил Митя, у лысого любая эмоция умножена. Улыбается – улыбается вместе с лысиной. Хмурится – до самого затылка.
   Сразу вслед за Митей вошла сотрудница, женщина, похожая на домохозяйку из рекламы порошка. В руках держала бумаги.
   – Вот. – Она положила бумаги на стол. – Коля просит. Надо этому товарищу поскорее оформить. Куда-то выехать ему надо.
   Сергей Федорович брезгливо вчитался, и брови его подпрыгнули высоко вверх.
   – Еще ч-чего не хватало!
   – Так Коля просит?
   – Ну так что с того! Этот козел будет тут меня х?ми обкладывать, угрожать, кричать, что я фашист, а я, значит, должен ему поскорее! Хм, Коля, значит, просит!
   – А-а-а! Так я ж не зна-ала, я?
   – Орал тут так, что пришлось наряд вызывать. Не поскорее, а так, чтоб он у меня паспорт в следующем году получал. Весной, с ласточками. Или в таком виде сделать, чтобы? ну, ты меня поняла.
   – Я не знала! Поняла, поняла. Сделаем. За нашего Сережечку накажем по полной программе. А Коле я скажу, чтоб не влазил.
   Женщина забрала бумаги и вышла.
   – Поскорее, видите ли! – по инерции поделился возмущением Сергей Федорович. – Хм!
   И Митя покивал головой – мол, да, да, попадаются же людишки.
   – Паспорт давай, – буркнул Сергей Федорович, глядя на закрытую дверь.
   Митя отдал ему паспорт. Сергей Федорович шевельнул лежащей на столе рукой: садись. Митя сел на предложенный стул, а он принялся крутить диск телефона.
   – Николай Николаевич, – сказал он в трубку неожиданно игриво. – Сергей Федорович беспокоит. А как уж я рад тебя слышать бодрым и веселым? Ну да, в последний раз в больничной палате? Так вот? Ну, мы-то трудимся, трудимся не покладая рук. Работы – непочатый край? Ну да, ну да? Ну, домик с бассейном не строим, знаешь ли. Когда пригласишь-то? Что? А когда готов будет? Смотри, я застолбил, меня в первой партии? Смотри, ловлю на слове? Слушай, такое дело. Есть тут человечек один… – Он заглянул в Митин паспорт. – Вакула Дмитрий Николаевич? Да вроде наш человек… – Тут он впервые поднял глаза на Митю, будто бы проверяя. – Проблемка тут у него с гражданством вышла? Да. Так что, пусть подходит? Ага. Ну давай, давай, поделись, что ли, секретами?
   Дальше Митя не прислушивался.
   Приближалась кульминация пытки. Мама сказала: "Отблагодаришь потом, когда все будет сделано". Но Митя сомневался.
   Нет, в самом деле, нужно потом, потом, так всегда делается, убеждал себя Митя. Обычай. Правда, здесь все несколько не так, иначе. В Грузии – там было мудрено. Деньги не каждому предложишь. Нюансы. Если привел-направил тебя его родственник или, может, человек, которому он сам чем-то обязан, ни за что денег с тебя не возьмет. Обидится. Это значит, что в знак благодарности нужно накрывать стол, приглашать его и того родственника – или человека, которому он обязан, – на хлеб-соль. В другой раз к тебе кто-нибудь придет: "Здравствуйте, я от такого-то". А тут, в России, все совсем иначе. Все с точностью до наоборот. Чем ближе знакомство, тем дороже оно стоит. Со своего – тройная цена. Идешь куда-нибудь с заветным словом: "Здравствуйте, я от такого-то", – значит готовь рубль подлиннее. Митя сначала терялся – своим-то как платить? Обидятся! Потом освоил новые правила.
   Сергей Федорович отдал ему паспорт, сказал:
   – Иди к нему, сегодня еще успеешь.
   Митя забрал паспорт. Не думал он, что будет краснеть, как в шестнадцать лет. Никак не мог попасть паспортом во внутренний карман пальто. Наконец сунул его в карман, неловко развернулся и, прожевав "спасибо-до-свиданья", вышел в холл. Ему казалось, что из подмышек у него льет, как из кранов.
   "Надо", – сказал он себе, стоя на улице и судорожно ища сигареты по карманам. Сырой ветерок спасительно охлаждал щеки. Мысль на самом деле сходить "к адвокатам", как выразилась инспектор по гражданству, он всерьез не рассматривал. Мало ли куда посылают! Да и говорилось это не всерьез, с издевкой. Что сделано, то сделано. Не он первый придумал заходить в боковые двери. Давно ли минули те времена, когда считалось особым шиком войти в дверь, осененную табличкой "Вход строго воспрещен"? Пойди он напрямую к начальнику своей ПВС, тот наверняка бы отказал, а так, сбоку, глядишь, и получится. Митя в несколько затяжек сожрал сигарету и двинулся в сторону "Аппарата". В свою ПВС с приветом от Сергей Федорыча он сегодня не собирался, нет. Слишком много для одного дня. не думать о медведе
   Все, хватит! Не смей! Не смей о нем думать!
   Для верности, чтобы занять голову, она принималась повторять про себя таблицу Менделеева. Но не дальше, чем на редкоземельных, сбивалась. Снова являлась из ниоткуда прозрачная тень, мягко падала на ячейки с латынью, присыпанной цифрами. А ведь раньше Менделеев выручал ее всегда – когда после учтивой пикировки со свекровью дрожали поджилки, когда грубили на улице.
   Не смей! Так! Двадцать шестой? вот, двадцать шестой!
   Завалившись набок, двадцать шестой автобус тяжело, как усталый грязный мамонт, надвигался на остановку. Ура! Этот не пройдет мимо. Толпа сомкнула ряды и колыхнулась единым массивом – сначала навстречу, потом, когда он развернулся боком и потянулся вдоль тротуара, – отступила, следуя его замедляющемуся движению. Долгое нервное ожидание заканчивалось другим ожиданием: как там внутри? Есть ли свободное место? Удастся ли воткнуться? Автобус замер, фыркнули открываемые двери, и началась посадка. Худенький старичок в спортивной шапочке "петушок", выдавленный с тротуара, отталкивался от грязного бока рукой, тут же брезгливо отдергивал ее и кричал: "Не толкайтесь! Господа, не толкайтесь!" На что сзади раздраженно отвечали: "Господа и не толкаются. Они тут не ездют". Со ступенек, нависнув над прибывающей волной голов, кричали те, кто пытался выйти: "Выпустите! Да выпустите же!"
   Ее вслед за старичком притиснули к автобусу, она отшатнулась от жирных бурых подтеков, но чья-то ладонь твердо, как на кнопку, надавила на спину и припечатала ее всей грудью. Марина проглотила слезы и полезла дальше, оглядываясь через плечо в поисках сволочи. Ее намеренно, она почувствовала это, толкнули на автобус. Мелькнули одинаковые лица, одинаково озабоченные посадкой в автобус. Сволочью мог быть любой. Даже бледный старичок в "петушке". Облепленная, проглоченная толпой, Марина бушевала. Вырваться и уйти. Ездите сами в этих автобусах! Если бы она умела материться, хотя бы тихонько, про себя, было бы легче. Если могла бы толкнуть, хотя бы незаметно, символически, хотя бы вот эту мерзкую дубовую спину?
   Но внутри до сих пор жила бессонная жуткая монашка с глазами прозрачными, как сосульки. Монашка была приставлена – вставлена, – чтобы следить за мыслями. Матерная тирада была невозможна – впрочем, как и любая грубость. Наверное, уже достоверно не вспомнить, когда она обзавелась этой монашкой. Но, скорее всего, после восьмого класса, во время школьного маскарада. От мальчиков в голубых накидках с крестами рябило в глазах – только что показали "Трех мушкетеров". Был кардинал с редким пушком на подбородке – Володя Волков из параллельного – и монашки, Вика и Лика Турчинины, близнецы. Две идеально одинаковые монашки у всех вызывали шумный восторг, и было понятно с самого начала, что приз за лучший костюм достанется этой парочке. Сама Марина была Констанцией. Мама даже разрешила чуть-чуть накрасить веки, в первый раз. И поначалу, пока не привыкла, Марине казалось, что глаза одеты в какую-то тесную неудобную одежку. Констанцию выбрала мама, хотя сама Марина боялась быть той, которую отравила злая блондинка миледи. Блондинок вообще она боялась отдельно. Однажды, повстречав на улице одну такую блондинку, мама подошла к ней и наотмашь ударила по лицу. Ударила так сильно, что вместо обычного для пощечин шлепка Марина услышала тяжелый колокольный звон. А блондинка только всхлипнула и схватилась за пунцовую щеку. Не говоря друг другу ни слова, они разошлись, а Марина шла возле мамы и все оглядывалась назад, на ту женщину, которая уходила, прижав руку к щеке. Тогда Марине было лет девять. Она попробовала спросить, как только они завернули за угол, почему? но мама оборвала ее, не дав даже начать: "Никогда не смей об этом спрашивать!" Она так никогда и не спрашивала. Но, взрослея, начала побаиваться блондинок.
   Маскарад был выпускным вечером для тех, кто уходил из восьмого в ПТУ. Таких было немного, три мальчика и одна девочка. С некрасивой девочкой Олей, как со всеми некрасивыми девочками, Марина дружила. В тот вечер она как никогда остро переживала свою вину перед Олей. Вот Оля уходит в учиться ПТУ. "Девятый мы не потянем", – сказала Олина мама. И будет теперь Оля кондитером – толстая, в сахарной пудре. А она остается, она "идет на золотую медаль". У Оли нос, как самовар, и желтые зубы. А она красавица, она понимает это. Весь восьмой класс Марина помогала Оле с учебой, но помочь с носом и с зубами, увы, не могла. Все, что она могла, это хоть как-то затенять, прибирать, гасить свою красоту. Делать вид, что ничего такого нет. На физкультуре, переодевшись, как все, в трико и майку, она подходила к мальчикам, делая вид, что не замечает их изменяющихся, скользящих глаз. И собирала волосы в простой хвостик. И, отвечая урок, стояла у доски, сильно ссутулившись, чтобы грудь не выпирала. Ей было совестно за ту фору, которую давала ей природа. Мама говорила ей по утрам, оглядывая с ног до головы своими светло-зелеными прохладными глазами: "Только не вздумай вертихвостить".
   Маскарад проходил в буфете, среди знакомых с семи лет картинок маслом: синеглазый ежик с румяным яблоком на спине, белка с круто изогнутым хвостом, будто белье, вывешивающая на просушку грибы. Взрослые время от времени ходили в кладовку и возвращались оттуда с улыбкой и запахом. Отец довольно скоро стал рассказывать длинные анекдоты и знакомиться со всеми, проходившими мимо него. И мама тоже сходила разочек в кладовку, после чего сидела необычно улыбчивая и энергично обмахивалась платком. Постепенно музыка становилась громче, свет приглушенней. Когда наконец ушел директор, пожелав все, что положено желать будущим малярам и кондитерам, начались медленные танцы. Бывало, музыка действовала на Марину гипнотически. Опутывала и вела куда-то, и не было никакой возможности опомниться и спохватиться: стоп! Куда? Так было и на маскараде. Включили что-то волшебное, с восточными протяжными интонациями. Марина, вслушиваясь в набегающую мелодию, успела отметить: сейчас? Подошел Володя Волков и пригласил ее на танец.
   – Идем скорей, – сказала она, не желая ждать, пока он развяжет завязки на кардинальском плаще, и тогда он лихо закинул его вокруг шеи, как шарф.
   Володя Волков был высокий и плечистый – тоже красивый. Именно поэтому она с ним не дружила, а когда он что-нибудь спрашивал, отвечала сухо и коротко. Но под ту восточную мелодию все было иначе. От его руки, подрагивающей на ее талии, расходились тревожные волны. Володины плечи были упругими, она погладила их под плащом. Даже пушок на подбородке не выглядел потешно, как у других мальчишек. Все ее тело сладко ломило от какой-то наверняка запретной истомы. И стало совершенно ясно, что быть красивыми вовсе не зазорно, а очень даже хорошо. Хорошо, что она красивая. Хорошо, что музыка красивая. Хорошо, что под эту красивую музыку она танцует с красивым Володей Волковым. Все-таки хорошо, что он такой весь складный. В этом должен быть смысл? наверняка должен быть особенный смысл в этих точных линиях ее и его лиц, в сочных больших глазах, в той силе, которая радостно перекатывается по телу и вот именно так заставляет поворачивать голову, ставить ногу, улыбаться. Марина вдруг осознала некую приятную тайную общность с Володей Волковым – как если бы они случайно встретились в каком-то особенном, закрытом для простых смертных месте. Она послушно поддалась его руке, прижимавшей ее все ближе и ближе. Подумала – или нет, это восточная мелодия прозвучала в ее голове: "Я бы хотела попробовать это с ним. Сейчас. Никто же не узнает. И он уходит из школы". Она придвинула лицо к его лицу. В этот момент они повернулись в танце, Марина, будто ее окликнули, подняла взгляд – и в нее вонзились прозрачные, как сосульки, глаза из-под широкополой треугольной шляпы. Она вздрогнула. Волков, приняв это на свой счет, сказал:
   – Извини. На ногу наступил?
   Монашка смотрела на нее так, будто Марина только что посреди внезапной тишины во всеуслышание рассказала то, о чем только подумала. Вся ее позорная мысль – от слова до слова, как была, – читалась в том взгляде? Через секунду Марина, разумеется, узнала свою мать, но секунды хватило, чтобы образ ожил и начал независимое существование. Она дотанцевала, как деревянная кукла, на положенной дистанции и села на один из стоящих вдоль стен стульев. Мама больше не смотрела на нее, досказывала за папу забытую им концовку анекдота. Головной убор кармелиток был теперь у нее в руке, она работала им, как большим веером. Второй из двух держала учительница географии, рассматривая, как он сшит. Марине было жарко, словно она проглотила включенную духовку, но когда Володя подошел и спросил, не принести ли ей воды, она сухо ответила ему, что нет, спасибо, ничего не надо, и он, слава богу, ретировался. Марина повторяла про себя с ужасом: "Как ты могла – подумать такое!.." – и, когда снова зазвучала медленная музыка, встала и ушла в туалет. Подржавевшие щербатые трубы, двери кабинок, на которых мальчишки, пробираясь сюда во время уроков, выцарапывали всякую гадость, грязь и запашок уборной показались ей вполне подходящим интерьером для такой испорченной девчонки. И взгляд, в котором холодно отражалось то, чего Марина ни за что не хотела бы видеть, настигал ее даже здесь. Она так и простояла там, пока за ней не пришла Оля, которая весь вечер потом спрашивала трагическим шепотом:
   – Он что, обидел тебя?
   Мама ничего ей не сказала.
   Начинались каникулы – они собиралась в Сочи. И, покупая купальник, Марина выбрала самый страшный, похожий на декольтированную шинель, так что мама с удивлением стала ее отговаривать, предлагая взять другой – веселенький, раздельный. Но изнутри ее уже круглосуточно сверлили жестокие ледяные глаза. Марина так и не решилась тогда на открытый купальник – и у нее никогда не было открытых купальников.
   Сейчас, когда каждые выходные она проводит на вещевом рынке, она часто вспоминает ту историю с выбором купальника. На рынке, называемом в народе "толчком", ей постоянно достается место напротив тетки с купальниками. Тетка, как и она, не может или принципиально не хочет платить за место внутри рынка. Но Марину с ее вязанным на спицах костюмом никто не трогает, а у тетки ходовой товар, и "рыночные власти" в лице крупных ребят в спортивных костюмах "Адидас" постоянно ее гоняют. Требуют либо оплатить место, либо убираться в заданном направлении.
   – Вот еще! Рожи бандитские! В пятьдесят третьем амнистию пережила, переживу и вас!
   У нее свой взгляд на вещи, и ее не так-то просто переубедить. Завидев надвигающиеся "адидасы", она кидает свои вешалочки в сумку и ныряет в людской поток. И выныривает только тогда, когда они, с легкой скукой поглядывая на торгующих и торгующихся, уходят в свой вагончик с надписью "Администрация". Марина давно изучила ее товар, каждой из тех, кто подходит к ней за купальником, она могла бы посоветовать определенную модель. Тетка, похоже, тоже заинтересованно изучает ее вязаный костюм, но не подает виду.
   – Тяжело будет продать. В августе-то, – сказала она однажды. – Гляди, так и простоишь до осени. Купила б я у тебя, жалко на тебя смотреть, как ты все выходные торчишь тут без толку. Да дорого просишь.
   С тех пор нет-нет да и заговорит об этом: в августе, мол, вязаную вещь не продать, купила бы, да дорого. Хотя ее купальники разлетаются по два за час. Марина перешла бы куда-нибудь в другое место, но эти цветные веселые тряпочки – единственное развлечение в кипящем человеческом киселе, текущем мимо нее. Она никак не может привыкнуть. Это похоже на мировую катастрофу. Раньше она не замечала ничего подобного. Так же подолгу приходилось ждать автобусов, ехать так же, смятой и задохнувшейся. Но никогда прежде – до Развала – не было столь навязчиво, столь всепроникающе присутствие толпы. Были безумные дерущиеся очереди, но в них можно было не становиться. Были дискотеки, похожие на танцующие банки селедки, но она не ходила на дискотеки. Толпу можно было легко обмануть, пройти мимо, удивленно покачав головой. Теперь же толпа пребывала повсюду – и быть или не быть в толпе, больше не было вопросом выбора. Она была бесконечна. Она была всеохватна. Людей будто вычерпали из сверхсекретных закромов родины, спрессовали специальными толпоукладочными машинами и выложили по городу сплошным, редко разрывающимся слоем. Только заметив это постоянное присутствие в своей жизни беспокойной человеческой массы, Марина по-настоящему осознала, что в стране действительно произошло что-то большое и опасное. Она начала рассматривать тех, кто ее окружал, – на всех лицах, ежедневно сгущавшихся вокруг нее, даже в университете, она заметила одну удивительную общую черту. Во всех горел странный панический азарт. Все были чем-то озабочены, торопились куда-то, опаздывали. Они выглядели, как стая, собирающаяся в тяжелый опасный путь, охваченная суетой, захватом лучших мест в общем строю, но заранее осознающая свою обреченность. Состояние этих людей, всегда чего-то ожидающих, всегда строящих планы, кажется, вполне соответствовало тем косноязычным гимнам скорому светлому будущему, которые исполняли власти всероссийские. Но, всматриваясь в них, она ни за что не могла поверить, что у этих скучившихся по случаю перепуганных людей может быть светлое будущее. И она перестала изучать эти лица по причине бессмысленности самого исследования. Нужно было спасаться, как все, но, в каком направлении выход, Марина не могла понять. Какое-то время она ждала, что Митя ей подскажет, но Митя со своей неуклонной позицией патриция в опале выглядел так же обреченно, как и эта плебейская массовка. Марина поняла, что предстоит продираться самой.
   По противоестественным законам толпы, чем гуще она, тем подвижней. И хуже всего, если нет хода ее течению. Еле плетущийся автобус, забитый под завязку, был полон движения. Кто-то продвигался к выходу, сопровождаемый то руганью, то вздохами, кто-то, выставляя локти и ноги пошире, норовил отвоевать немножко жизненного пространства. Марина смотрела в сторону окна сквозь щель между чьей-то скулой и свисающей с поручня сумкой.
   Проскакивали куски улицы – все больше крыши домов, столбы и деревья. Рука, держащаяся за поручень, затекла, пальцы покалывало. Поменять положение было невозможно, поскольку с другой стороны кто-то намертво прижал ее пакет с костюмом к спинке сиденья. Проскакивали крыши. Руку покалывало?
   Снова очень издалека, сперва промелькнув безобидной тенью, но тут же вернувшись полновесно и ярко, он всплыл в мыслях? "Не смей! Не думай о медведе!" Эта фраза, которую вычитала в книжке про алхимиков и поначалу, пока ничего не случилось, шутя вспоминала применительно к нему, больше не вызывала у Марины улыбки. В алхимических рецептах получения золота из свинца это была финальная, обрекающая на неудачу строка: возьми того-то и того-то, отмерь столько-то и столько-то, смешай так-то и так-то, учти цвет огня и направление солнечного света, но главное – в процессе всех своих манипуляций не думай о медведе?
   Он сказал, что его фамилия в переводе звучала бы, наверное, как Медведев, Медведь, и Марина, к тому дню уже уличившая себя в запретном интересе к этому норвежцу, тут же подумала: "Медведь, стало быть? Не думать о медведе!"