Наверное, и в этот день она ходила фотографировать.
   И вот Карина Богратовна выглядит беспомощно.
   – Это похоже на начало фашизма, – говорит она. – Это натуральное начало фашизма.
   Глядя на ее отражение в стекле книжного шкафа, Митя почему-то уверен, что бабушка вспоминает сейчас того немца в госпитале, которого она выходила, порою экономя лекарства на наших раненых. Регулярно в течение месяца немец, пряча глаза, бормотал лишь свое испуганное "данке" после каждой перевязки и, даже переворачиваясь с боку на бок, старался не скрипнуть пружинами – и вот, услышав рев "мессеров", он вскочил на койке и дико, будто его только что ранили, кричал и хохотал, и тыкал забинтованной рукой в потолок. И не бомбежки, не пресная похлебка из картофельных очисток, не бессонные по три кряду ночи – вот этот раненый немец остался ее самой жестокой обидой за всю войну. "Русские оккупанты, убирайтесь в Россию! – про себя повторяет Митя, глядя на бабушкино отражение в темном стекле шкафа. – Убирайтесь в Россию!"
   Ну вот, он в России. Почему же дом – все-таки там, в Тбилиси? Так не должно быть, так не может быть!
   – Зви-ад! Зви-ад!

 



Глава 3



 
   В каждом углу было что-нибудь, связанное с этим мальчишкой. На полу расстелена газета. (Скорее всего, в качестве подстилки, чтобы ребенку не пришлось сидеть на полу.) Яблоки в вазочке. (Светлана Ивановна, страдая язвой желудка, не ела ничего сырого.) Закладка, торчащая из книги сказок. Пожарная машина с отломанной лестницей. Наверное, отложила к его приходу. Попросит, чтобы починил. Мальчишка наследил повсюду. Под столом валялись солдатики. То и дело попадали под ногу.
   Ему – тридцать лет назад – ни за что не позволила бы бросить солдатиков под столом.
   Его зовут Сашка. Ему три года. Он ребенок запойных родителей. Митя ни разу его не видел, но слышал о нем часто. Мать только о нем и говорит. То есть говорит о разном, но только о нем – с увлечением. Сашка начал выговаривать "эр", Сашка обжегся поднятой с пола сигаретой. (Свиньи, бросают где попало, я им такой скандал устроила!) Ее мания, "Русское лото", и та теперь связана с Сашкой. У него сильное косоглазие. (Сделать бы мальчику операцию на глазах, а то что же он так ходит.)
   Дымящаяся турка медленно вплыла в комнату. Митя на всякий случай подобрал ноги. Солдатики под столом хрустнули. Транспортировка кофе всегда была для нее рискованной операцией. Светлана Ивановна хватала турку обеими руками и шла, вытянув ее перед собой. Будто держала за хвост могучего варана. И смотрела на нее неотрывно, драматически изломав бровь.
   – Сволочи, просто сволочи!
   – Ну, хватит, мама. Хватит.
   Кофе, как ночной зверек – быстрый клочок тени, – упал в чашку. Золотой ободок по краю фарфора давно стерся. Чашка была старая. Последняя уцелевшая из того самого сервиза. Светлана Ивановна поставила чашку на подоконник и вскинула руку с сигаретой к лицу, свободной рукой обхватив локоть. Спина округлилась и одновременно откинулась несколько назад.
   – А кто они еще? Издеваются, как хотят. Сволочи беспардонные!
   Через пару затяжек она возьмется за фарфоровую ручку всей щепоткой пальцев и закончит курить точно перед последним глотком. Сколько раз он видел это: кофе, напружиненная спина и тающая змейка сигаретного дыма. Он вдруг подумал, что, когда ее не станет и он останется совсем один и она ему приснится, то приснится именно со спины, держащей на отлете сигарету. Митя понимал, что нужно дать ей выговориться. Понимал, но не мог совладать с раздражением. Странно, он наверняка готов слушать то же самое от кого-нибудь другого. Качал бы головой, подхватывал: "Сволочи, сволочи".
   – Неужели и на том свете они нас встретят, заставят какие-нибудь анкеты заполнять? Они и там, наверное, пристроились. Изверги!
   – Хватит, – сказал он, морщась так, будто прищемил палец. – Из пустого в порожнее.
   Его раздражает в матери то, что он легко прощает другим. Это никогда не изменится. Это не изменится никогда, потому что это невозможно объяснить.
   – Говорила, нужно сдать паспорта, нужно сдать… – Светлана Ивановна махнула сигаретой, рассыпав пепел по комнате. – Сколько раз говорила! Послушал бы ты меня, сходил бы ты к этому Сергею Федоровичу. А вдруг поможет? Все-таки начальник паспортно-визовой службы.
   – Другого района.
   – Ну и что? Они все одна? компания.
   – Это ж сколько денег нужно приготовить? И где их взять?
   – А вдруг без денег поможет? Все-таки племянник Валин. Может, сделает ради Вали?
   Разговор злил Митю. От одной мысли, что нужно идти к этому Сергею Федоровичу, его тошнило. Тот его ровесник. Но он – Господин Начальник районной ПВС, паспортно-визовой службы, и поэтому Митя будет говорить ему "вы", а он Мите – "ты", и лицо нужно будет иметь умильно-уважительное, а соизволит шутить – так смеяться от души, бодро и звонко. И проделать это нужно сознательно, по собственному выбору. Стоять и чувствовать, как гнется и мокнет спина, а руки превращаются в лапки, – и выползти оттуда таким маленьким и гнусным, что впору юркнуть куда-нибудь в щелку под плинтусом и исчезнуть там навсегда, чтобы уже не трогали. Удивительно было вот что: когда на работе Митя проворно открывал дверь перед господином Рызенко, председателем правления банка, он отнюдь не терзался ущемленной гордостью: работа как работа – в детстве он хотел стать космонавтом, но не стал.
   Рызенко не разговаривает с охранником, как барин со смердом, ему неинтересно окружать себя ничтожествами, он и так доволен жизнью. Но в этих убогих кабинетах, убеленных густым слоем пыли, обставленных мебельным ломом, даже портреты Путина, кажется, вот-вот заорут: "Чьих холоп будешь?!" И вот нужно идти к Сереже, Валиному племяннику. Сейчас он – визирь и великий князь, и Митина надежда на российское гражданство. Валя – мамина подруга, такая же уборщица, как она. Но Сережа, Сергей Федорович – начальник ПВС и ради тетушки согласен его выслушать.
   – Хочешь, я попрошу Валю, она с тобой пойдет?
   Еще и это! Как же она не понимает!
   Мите не хотелось сегодня ссориться. Он знал наперед, как все будет. Он уйдет. Она крикнет вслед: "Иди, иди! Ох, как тебе с матерью не повезло!" Он остынет через час, но пропадет на месяц. Она позвонит ему на работу, скажет: "Так? просто голос услышать". Будет рассказывать всякую ерунду – как соседка притащила со свалки газовую плиту, хотела в металлолом, а потом ее установили на кухне, и теперь у них еще одна плита. Потом спросит, как ни в чем не бывало, когда он придет. А он скажет: "Не знаю, сейчас некогда", – и, когда повесит трубку, почувствует себя мерзавцем. Приедет к ней прямо со смены, сядет на этот же расшатанный табурет, она сядет на свою раскладушку. Они попробуют говорить о том о сем. Вполне вероятно, снова поцапаются. Он уйдет. Она крикнет ему вслед: "Иди, иди!" – а через месяц позвонит на работу, скажет: "Так? просто голос услышать, соскучилась по голосу", – и болезненный круг замкнется.
   – Если бы ты слушал, что тебе мать говорит – хотя бы через раз? да нет, о чем я! Хотя бы каждый десятый раз?
   Дверь открылась, и вошел Сашка. Вошел, внимательно посмотрел на Митю своими донельзя косыми синими глазами. Митя глянул в ответ, но косоглазие было настолько сильно, что ему показалось, будто он смотрит меж двух разных людей. На майке красовались свежие отпечатки ладоней. Ему запрещено приходить с грязными руками, вспомнил Митя.
   – Привет, Сашок, – оживилась Светлана Ивановна и прикрыла форточку, чтобы не дуло. – Привет, дорогой.
   Сашка еще раз вытер руки о майку, показал жестом, будто посыпает что-то чем-то.
   – Масла с сахаром?
   Он кивнул.
   – Сделаем. – Светлана Ивановна вдавила сигарету в пепельницу. – А ты пока руки помой. – И взяла с холодильника мыльницу. – Иди. Давай, давай, вымой по-настоящему.
   Сашка мотнул головой – мол, нет, не пойду – и показал ладошки, мокрые и в грязных разводах:
   – О!
   Он предпочитал не говорить.
   – Тогда ничего не получишь.
   Сашка нахмурился, постоял в задумчивости, но все-таки взял мыльницу и вышел.
   – Об себя не вытирай!
   Светлана Ивановна достала из настенного шкафчика хлеб, сахар, полезла в холодильник за маслом. Митя не знал, что так далеко зашло. Он вдруг понял, что Сашка проводит тут все свои дни.
   Он рос, как сорняк, вопреки всему. Ему было четыре месяца, когда Вика, его мать, спьяну забыла его в автобусе. Сверток со спящим младенцем обнаружился на конечной, когда в автобус хлынула толпа. Водитель вспомнил, что видел пьяную женщину с ребенком на руках. Вспомнил, что она вышла возле общаги. Он привез Сашку к общаге и пошел по комнатам: "Не ваш ребеночек?" Сашку узнали – к тому же он был завернут в чей-то плед, украденный накануне из постирочной. Тогда-то Сашка впервые и остался ночевать у соседей. Вике его отнесли только на следующий день, когда она немного пришла в себя. С тех пор Сашка так и живет – день здесь, неделю там. Здесь покормят, там оденут. Его, может быть, кто-нибудь и взял бы насовсем, но Федя, Сашкин отец, когда приходит пьяным и не застает его дома, ходит по коридорам и орет у каждой двери: "Сыночек! Засужу уродов! Засужу! Кровинушка моя!" Однажды Федя куда-то пропал, а дверь оставил запертой. Сашке было два года. Он молчал целые сутки. Писал в мусорное ведро. На вторые сутки стал кричать проходящим мимо его двери: "Тут Саня! Тут Саня!"
   Сашка вернулся, мыльницу положил на пол, прямо на коврик, и направился к столу. Майка его спереди промокла насквозь.
   – Надо было с ним пойти, – сказала Светлана Ивановна, глядя на мокрую майку.
   Сашка ухватил бутерброд.
   Это ее особое воспоминание. Из тех особых воспоминаний, которые, как красный буек среди волн, всегда на плаву: устанешь – хватайся. Это ей в детстве мама делала такие бутерброды. Послевоенные бутерброды с маслом и сахаром. Провиант добывался, как дичь, – трудом и сноровкой, а вкусное было праздником. "Подбежишь под окно, крикнешь: "Мам! Сделай масла с сахаром!" Она сделает, вынесет во двор. Боже мой, до сих пор помню вкус". Митя в свое время переел этих бутербродов. "Ну, поешь, Мить. Вкусно же". – "Да не хочу я, ма, сколько можно. Съешь сама". – "А давай вместе?"
   – Что же ты? – наклонилась Светлана Ивановна к Саше. – Что так забрызгался?
   – Те, – ответил он, дернув головой в сторону умывальника. – Убью.
   – Ааа? другие дети тебя облили, да?
   Он закивал, не вытаскивая бутерброда изо рта. Сахар посыпался на стол. Светлана Ивановна погладила его по голове.
   – Ничего, не обращай внимания. Я же знаю, ты у меня аккуратный.
   Митя случайно встретился с матерью глазами – и тут же отдернул взгляд.
   "И что из этого получится? Как она собирается поступить с этим прирученным чужим ребенком?"
   Светлана Ивановна принялась допивать остывший кофе. Митя – рассматривать комнату. Потолок, стены, кухонные шкафчики. В любой ситуации можно весьма правдоподобно рассматривать общежитскую комнату. Даже если бывал в ней сотни раз. Даже свою собственную. Комната в общаге никогда не бывает достаточно знакомой, сколько в ней ни живи.
   Светлана Ивановна вытащила из-под раскладушки свой самый большой чемодан, вынула оттуда аккуратную стопку одежды. Она принялась раскладывать одежду на раскладушке, и Митя невольно присмотрелся к тому, что она делает. Он сразу узнал каждую вещь. Ванюшкины штаны, шапки, даже несколько ползунков. Хранит? Ну да, подумал он, все вещи, из которых Ваня вырастал, она уносила к себе. Теперь Митя узнал и ту майку, что была на Саше, – когда-то он купил ее в "секонд-хэнде". Его первая покупка в "секонд-хэнде". Смущался. Особенно того, что покупает для ребенка.
   – Подержи. – Он принял протянутую ему футболку. – В-воот, давай-ка переоденемся.
   Митя незаметно улыбнулся. Звучало знакомо. Пружинистое "в-воот!" – не слово, а широкий вылет командармской шашки из ножен. Даже не глянув, во что его собираются переодеть, Сашка поднял руки вверх. "Ваня бы ни в жизнь не согласился так, не глядя? – подумал он. – Всегда рассмотрит, оценит – стоит ли, собственно?" Детские лопатки выдавились острыми треугольничками. Под натянутой кожей проступили бусинки позвоночника. Митя поднялся и вышел.
   – Куда?
   – В туалет.
   – Писа, – объяснил Сашка.
   Митя дошел до конца коридора и встал у окна. Футбольное поле, обрамленное заиндевелыми кленами, выглядело, как пустой холст в дорогой раме. Ноябрь был необычно морозный: зима пришла раньше срока. Он видел раньше, как деревья зимовали в листьях. После первого ночного мороза листья вот так же покрылись инеем, стали ненормально красивы, соединив живое и мертвое, теплую осеннюю желтизну и лед. Зима у осени в гостях. Это Ваня так сказал.
   – Смотри, сынок, как интересно.
   А Ваня присел к скамейке, усыпанной заиндевелой листвой, и сказал:
   – Пап, как будто зима у осени в гостях.
   В последнем письме Ваня написал, что они хотели бы пригласить его в гости. Не желаешь ли приехать в Осло, погостить у нас? На Рождество мы уезжаем, в феврале на первом этаже будет ремонт, приезжай в марте, потому что в апреле мы уезжаем в Берлин. Сдержанно, как всегда. Бесстрастно, как расписание электричек. Ничего такого, ни "пожалуйста, приезжай", ни "буду очень ждать"? Дальше так же сдержанно – о том, что расходы они все оплатят, даже могут выслать заранее. Кристоф будет весьма рад и мечтает о дружеских отношениях. И если папа согласен, пусть ответит сразу, чтобы они оформили вызов и вообще? На лето у них есть планы, они на полгода переедут в Берлин – а может быть, останутся и на дольше, а в Берлине у них своего жилья нет, так что лучше бы не откладывать.
   В марте! Будто нельзя было раньше написать!
   Письмо было почти официальным, казалось, в конце просто забыли поставить печать. Наверное, подверглось тщательной правке со стороны Марины. Впрочем, все Ванины письма, скорей всего, подвергались такой правке. Ее можно понять. Ваня писал по-русски все неуверенней. Постскриптумы выдавали его. Он иногда дописывал постскриптумы к уже исправленным и переписанным письмам, втискивал пару неуклюжих фраз под безупречно правильные предложения. Эти строчки Митя прочитывал в первую очередь. Они были самыми живыми. Но и ранили острее всего остального. Больнее рассказа о поездке с Кристофом в Австралию, про дайвинг среди пестрых рыб. (Теперь, если увидит по телевизору этих карнавальных рыб, на целый день портится настроение.)
   Митя водит пальцем по строчкам, будто ища ответного прикосновения. Я познакомился с красивая девушкой, ее звать Джен. Я стал учить немецкому языку. Завтра я пишу тест на математику, я знаю ее плохо? Ваня всегда был честным. В пять лет, когда они жили еще в университетской общаге на Западном, выронил в окно стакан, стакан упал на машину директора студгородка. Никто не видел, но он пошел и повинился. Таким он и остался. Если знает математику плохо, так и пишет: плохо знаю. Наверное, и преподавателю так говорит: плохо знаю ваш предмет, господин учитель.
   Митя не мог себе представить, как он приедет к ним, как глянет Марине в глаза. Спустя столько лет. Она, наверное, совсем другая, и увидеть ее – незнакомую женщину, носящую в себе их общее прошлое, – будет странно. И еще там будет Кристоф, что, в принципе, ему простительно: это его дом. Как это вообще возможно – гостить у человека, который увел у тебя жену, сына, прекратил твою жизнь? Ложиться спать в его доме, быть может, напротив их спальни – и прислушиваться всю ночь. Утром встречаться за столом, улыбаться друг другу милыми европейскими улыбками. Интересно, что эти Урсусы едят на завтрак?
   Он краснел от мысли, что может согласиться на эту поездку. И знал, еще не дочитав того письма, что согласится, поедет – напишет ответ, и денег попросит выслать, и будет жить сначала ожиданием звонка, нового письма, оформлением документов, загранпаспорта, всякими бумажными казенными хлопотами, потом сборами к сыну, мечтами о том, как он увидит Ваню в шумном хаосе аэропорта – Ваня обязательно приедет в аэропорт?
   После того письма он и отправился в ЖЭУ оформлять прописку и менять паспорт.
   Когда Митя вернулся, Светлана Ивановна была одна. Комната утонула в сигаретном дыму. Она курила под форточкой, обхватив левой рукой локоть правой.
   – Ты так и не куришь? – спросила, не оборачиваясь, и голос ее был совсем уже другим, медленным и холодным.
   – Нет. Бросил.
   – Молодец.
   Она говорила таким голосом, когда хотела показать, что обижена. В детстве он обычно пугался и начинал просить прощения.
   – Взяла майку, постираю. Мать его в больницу угодила. Что-то с печенью.
   – Да, конечно.
   – Я ему Ванюшину одежду отдаю. – И почти шепотом: – Нам одежда все равно не нужна.
   – Да, конечно. Как твое лото?
   Но лото не занимало ее.
   – Гори оно синим пламенем, это лото, – обронила она. – Больше не играю.
   Стало быть, проиграла, понял Митя. Судя по второй реплике, билетов покупала много и на последние. Все эти годы она играет в "Русское лото". У нее есть специальная коробка из-под ксерокса, набитая билетиками, – целая коробка билетиков. И играть она никогда не бросит. Однажды в девяносто пятом на Восьмое марта вот так, обидевшись на удачу, не купила билета и до сих пор жалеет. Как раз тогда, мол, и подошла ее очередь на счастье – да черт попутал. Пропустила. Теперь становись заново.
   Она докурила, но, чтобы не оборачиваться, прикурила вторую. Она вообще-то обещала ему не курить по две сразу. Митя сел на табурет. Чемодан был убран, махровая простыня на раскладушке разглажена – никаких следов. Митя пожалел, что приехал к ней на ночевку. Идея была в том, чтобы встать с утра пораньше и идти в районную ПВС. Очередь туда занимают так же, как в ЖЭУ, часов с пяти. Пришлось бы тащиться через весь город, но к столь раннему часу ни за что не успеть. И он решил заночевать у матери.
   Ее голос стал, как река подо льдом:
   – Как он там? – Митя попытался отмолчаться. – Звонит? Пишет? – Он жалел, что приехал. – Прошлую ночь всю проплакала. Приснился мне. В красивом костюме, в каком-то большом помещении? Взрослый такой, волосы на пробор. – Митя поднялся и потянул с вешалки пальто. – Вокруг много людей, цветы. Почему-то цветы прямо под ногами, по всему полу разбросаны. И я, дура, нет чтобы к нему бежать – наклонилась их поднять, собрала охапку, поднялась, а он исчез. Я выронила? бегала по каким-то комнатам, кричала, звала? Если бы ты тогда, хотя бы тогда, один раз меня послушал, Ванечка был бы сейчас с нами, а не с ней. Если бы послушал!
   Митя молча вышел.
   На улице под ногами хрустнул иней, он постоял немного, выбирая, к какой остановке идти, и прямо по газону, по белой хрусткой траве, отправился в сторону торгового центра. По телу расползлась усталость. Забыть бы все и никуда больше не ходить. Если бы не Ванино письмо, не эта жар-птица, порхнувшая из конверта, Митя, скорее всего, просто пожал бы плечами и жил себе дальше. Мало ли какие законы сочинят шальные думские люди! Не упекут же в Сибирь. И в Грузию не вышлют. В Грузию-то не вышлют?
   В этом месте Митя крепко задумывался. Весь он будто завязывался каменным узлом, теряя связь с происходящим и наглухо захлопываясь в самом себе, переходя в автономный режим и в самом себе находя все необходимое для жизни. Главное, там было припасено вдоволь воспоминаний, которые никогда не лишат гражданства, не отнимут права проживать в своих заоблачных республиках. Странная вещь: чем сложнее заворачивалось с его паспортом, тем ярче вспыхивали детские воспоминания, давным-давно, казалось, выгоревшие и остывшие в нем. Они уводили его туда, куда он не собирался больше возвращаться, и оставляли там в полнейшей растерянности. Много раз стоял он у запертой, запретной двери. За ней кипел праздник. Стоял, прислушивался к неясным голосам – ему бы туда. Детство говорило с ним через дверь, но было плохо слышно, а самое досадное – совершенно невозможно догадаться, о чем может идти речь. Не о паспорте же! Он закрывал глаза. Ну, что там, что? Пахло миндалем, что растет в военном городке за школой, летучие мыши метались над двором, будто кто-то безжалостно взбалтывал их в огромном невидимом ведре? ?до сих пор он умел совладать с разыгравшейся ностальгией. "Зачем нам в эти кружевные дебри, дружище?" – говорил он, стараясь возбудить в себе мужественность и инстинктивно напрягая бицепсы, будто кто-то собирался их пощупать. Но сегодня, когда все всколыхнулось из-за косоглазого Сашки, так жестоко напомнившего ему Ваню бусинками позвонков и острыми лопатками, Митя не стал отпугивать ностальгию мужественными мыслями и вдруг с удивлением обнаружил себя по ту сторону волшебной двери. Детство и не думало запираться от него. Он почувствовал какое-то новое родство с сыном, и с Сашкой, и с каждым из ведомых за руку, орудующих совками в песочницах, спорящих о драконах и умеющих верить взахлеб. Бесполезная взрослость – осмысленность, оплаченная утратой искренности, – осыпалась с него, как высохший песок. Трое мальчишек: Сашка, Ванька и он, мальчишка Митька, с веснушками и такими же острыми выпирающими лопатками, стояли рядом за запретной дверью, переговариваясь о чем-то своем.
   И Митя понял, что они, эти хрупкие существа ростом метр с кепкой, – самое важное, что есть у мира, подлинная соль земли, и все самое значительное происходит именно с ними. Как бы ни сложилось потом, кто бы кем ни стал: рохлей или мачо, подлецом или хорошим человеком, – не важно. Совсем не важно, что из этого получится, – и только то, что отражается в их распахнутых глазах, падает дождинкой в их сердца, переливается и сияет в их мыслях, – только это имеет смысл. Все там, а то, что потом, – лишь затихающие отголоски? ?издалека слышался бабушкин голос. Она говорила через всю квартиру и немного возвышала голос, отчего он делался тоньше обычного. Митя жадно прислушивался, ожидая, пока голос отольется в слова, и надеясь, что на этот раз слова окажутся понятны. "Открой на кухне окна, – говорила она. – И потуши свет". Вслед за простенькой фразой просачивалась и проступала в красноватой пустоте под веками тбилисская квартира, его первый и последний настоящий дом: и бежевые обои гостиной – ярко, до малейшего завитка узора, и огромный трехведерный аквариум с полосатыми рыбками данио рерио, снующими туда-сюда стремительными стежками, будто в надежде сшить вместе лево и право? и все, все? Тюль занавесок вздувался, они оживали, подходили к его кровати, но тут пойманный ими ветерок выскальзывал и занавески падали замертво?
   – Уснул. Смотри, не разбуди.
   Девушки хохотнули и прошли мимо под навес остановки. Митя исподлобья огляделся, но больше никто из стоящих и сидящих на остановке людей не обращал на него внимания. Он сел на лавку под навесом и прислонился спиной к стенке остановки. Люди ходили перед ним, переговаривались, шипели и фыркали автобусы, но нужного ему номера все не было. Впрочем, нужен ли был ему автобус, который снова отвезет его в пустую квартиру? да здравствует блистательный Людовик, Король-Солнце
   Когтями вперед, куполом выгнув крылья, с потолка падал филин. Дети смотрели завороженно, невольно втягивая шеи.
   – Проходите, проходите. – Леван отступал в сторону с каким-то физкультурно широким жестом.
   Конечно, они его боялись. Может быть, весь двор его боялся. Не так чтобы по-настоящему? но все же. Он жил в их дворе очень давно. Наверное, всегда. Но все здоровались с ним, как с приезжим. Бывает, гостят у кого-нибудь родственники. Их познакомят с соседями, объяснят, кто такие и чем замечательны. Но с ними все равно будут здороваться серьезно, церемонно – в общем, как с приезжими. Но Леван как будто не замечал этого. Улыбался. Всегда улыбался. Он был Сам-по-себе.
   Высокий, большеголовый, седая щетина на щеках. "Как абрек", – заключили они. Дома Левана застать было сложно. Говорили, он жил в Москве. Или разъезжал. А иногда он возвращался с большими деревянными ящиками, из которых торчало черт знает что – однажды, например, много разных рогов: как сплющенные ветки, как шило с пупырышками, как скрученные винтом коровьи рога. Привезли на обыкновенном такси с разинутым багажником и выгрузили у подъезда, как какие-нибудь сумки с базара. Им было интересно, конечно, но они глазели издалека. Леван был профессор. Или академик. Об этом как-то раз серьезно поспорили: профессор или академик? Спорили на жвачку. На пачку "Ригли". Чтобы разрешить спор, даже подошли к Левану, спросили. А он в ответ: "Профессор, академик? Берите выше. Действительный статский советник по рогам и копытам!" Он был странный.
   Но вот все изменилось. Его разъезды вдруг закончились, Леван стал жить дома, как обычные люди. Тогда-то и заметили за ним чудные вещи. Выйдет утром из подъезда и встанет, смотрит на деревья. В деревьях солнце. Он щурится и смотрит, смотрит – будто что-то хочет разглядеть. Но там ничего нет, в деревьях, – только солнце и воробьи. Скажешь ему тихо:
   – Здравствуйте.
   А он дернется, будто его разбудили, и заулыбается.
   – Здравствуй, дорогой! – и энергично моргает куда-то вниз, вверх, снова вниз, будто пытается вытрусить солнце из глаз. – Не вижу тебя. Совсем не вижу? Послушай, ты когда-нибудь видел зуб дракона? Идем, покажу. Правда, молочный, но все-таки?