– Пап, а мальчишки вчера в туалете нехорошие слова говорили.
   – А ты?
   – Я нет. Я им сказал, как ты говорил: что такие слова нельзя говорить, а то изо рта будет вонять и все скажут: не рот, а урна.
   – Молодец, правильно.
   – Один мальчик меня обозвал и в живот ударил. Я убежал.
   Митя хмурился и молча гладил сына по голове.
   – Пап, а долго в школе учиться?
   – Я же говорил, одиннадцать лет.
   – Это долго?
   Листва шумела под ногами, иногда наверху в ветках торопливо шаркал оборвавшийся лист и прыгал в золотистую пустоту аллеи. В ростовском аэропорту, там, где они прощались перед отлетом, тоже было дерево, нарисованное. Огромный сочный дуб на рекламном щите. Реклама банка. Сначала Ваня не хотел встречаться с матерью, не хотел лететь с ней в Москву. Светлана Ивановна была категорически против. Грозилась трупом лечь на пороге. Но Марина очень просила, звонила по несколько раз в неделю. Обещала устроить сыну праздник по поводу начала учебы. Митя взял с нее слово, что она вернет сына. И на всякий случай взял слово с Вани, что он вернется. Ваня тогда посмотрел непонимающе.
   – Конечно, вернусь, пап.
   В первый из двух оговоренных дней, когда Митя ждал от них звонка, никто не позвонил. На следующий день он ждал, тупо глядя в телевизор, потом в плешивый ковер с черно-желтым ромбовидным узором, потом падал в черный квадратный колодец без дна и подскочил в три часа ночи с тошнотворным ужасом: "Не вернется". ?Митя проснулся закоченевший. В открытое окно дышал мороз. Нужно было проделать несколько простых действий. Он встал, закрыл окно, выключил свет, убрал с дивана телефон и лег, не раздеваясь и не расстилая постели. Повернулся набок и смотрел на винные бокалы, впитавшие темноту и плоско блестевшие кромкой. Сначала обреченно ждал, когда начнется тоска, но тоски почему-то не было. Как не было и драматической жалости к себе, такому одинокому в день рождения. С внезапным удовольствием прислушиваясь к тиканью часов и глядя на силуэты бокалов, он думал, что хорошо было бы, если бы рядом лежала Люся, смачно поглощая сновидение, что он сейчас мог бы просто слушать ее дыхание, как слушает часы. Но вдогонку этим живым мыслям привычно складывались фразы, которыми он расскажет ей, как они посидели с мамой и Мариной, поедая сациви, а потом мама ушла, и они добили вечер, сидя перед телевизором, а он вспоминал о ней, о Людочке, и даже собирался украдкой позвонить, пока Марина ходила в душ, но тут ему позвонил старый университетский приятель.
   Наутро он выглядел обесцвеченным и помятым, вполне как человек с крупного бодуна. На работе его встретили одобрительными замечаниями: "Видать, вчера было хорошо". Дарить подарки у них заведено не было. Митя покивал многозначительно, Толик посоветовал ему попить водички.
   – Но лучше всего, конечно, рассола. Пива ведь нельзя.
   На это, пожалуй, следовало бы ответить: "Где я тебе, на? рассола достану?" – но ему было непреодолимо лень играть в охранника.
   – Мы с братом на прошлой неделе набодяжились знатно, – сказал Вова сапер. – Братец весь двор облевал. Даже собачке бедной досталось.
   – А ты? – заинтересовался Толик.
   – А что я? Я вообще никогда не блюю.
   – Ни разу в жизни? В натуре? Ни разу в жизни не блевал?
   – Нет.
   – В натуре, ни разу?!
   – Нет, ну, конечно, если отравиться, бывало, а так, чтобы от водки, – нет, никогда. Я же как? Всех впускать, никого не выпускать.
   – А как ты определишь, от водки это или нет?
   Вова принялся рассуждать, как можно безошибочно определить, от чего блюешь, а Митя отправился на вход менять вчерашнюю смену. На ступеньках стоял новенький, чье имя Митя никак не мог запомнить уже вторую неделю, с вчерашней щетиной на щеках и красными от плохого сна глазами. Вообще-то спать ночью разрешалось: банк все равно сдавался на сигнализацию, – но запрещались раскладушки, матрасы и использование в качестве лежанки столов в кабинетах. Учитывая запреты, для сна оставались лишь составленные вместе стулья и мягкие кресла в операционных залах. Новеньким обычно несколько первых месяцев приходилось довольствоваться стульями. У остальных в укромных закоулках – нычках, – как то: в пожарных щитах, за шкафами, под лестницами – давно было припрятано что-нибудь мягкое. Вне зависимости от того, что именно смягчало ночные часы – сохранившийся с армейской службы бушлат или настоящий матрас, – называлось это "шкурка". Но, как и в тех, настоящих казармах, свою "шкурку" и нычку еще нужно было заслужить.
   – Иди, – кивнул Митя новичку, как раз проявлявшему бдительность в направлении подъехавшей к перекрестку "Газели" с затемненными стеклами: из машины никто не выходил, двигатель оставался включенным.
   Указав подбородком на "Газель", новенький еще плотнее сдвинул брови и хотел сначала что-то сказать, но потом, видимо, сообразил, что гораздо эффектней будет обойтись без слов. И Митя, наверное, поведал бы ему, что "Газель" эта хорошо известна, заезжает за директором магазина, что живет в соседнем доме, – если бы не эта экзальтированная серьезность, не этот ко всему готовый ковбойский взгляд. Никому не позволено разочаровывать человека, с такой страстью несущего службу. Сделав, как он, бровями, Митя еле заметно кивнул, согнул колени и, чуть отведя в сторону левую руку, плавно, основанием большого пальца, расстегнул клапан на кобуре.
   – "Первый" скоро выходить должен.
   Митина шутка, конечно, осталась непонятой.
   – Машина во дворе, – продолжил новенький. – Ворота так и не починили, так что открывать вручную. Они посигналят, вот так… – И он изобразил, как именно просигналит водитель, когда Рызенко выйдет к машине. – Постоять с тобой?
   Это было уже слишком.
   – Иди, иди, – сказал Митя тем голосом, каким в кино говорят: "Я вас прикрою".
   Тот поддернул оттянутый кобурой ремень и ушел, а Митя, вдохнув пару раз студеного, пахнущего выхлопными газами воздуха, вошел вовнутрь, в крохотный мраморный вестибюль. Здесь, в углу, который гирляндами по три штуки сплошь закрывали аж шесть батарей, он вполне мог рассчитывать на несколько минут уютного одиночества, когда тепло и можно ни в кого не играть, не делать ковбойского лица. Такие минуты, особенно в таком месте – батареи, седой от грязи дверной коврик, резная дверь, вблизи заметно испещренная мельчайшими трещинами, – могут быть очень трогательны. Уют на бегу, сочиненный в первом подвернувшемся месте, солдатская любовь наспех, сотни различных оттенков вокзального чувства.
   По каменной лестнице с третьего на второй этаж стучали торопливые молоточки, неизменно почему-то замедлявшиеся, переходя на паркет. За внутренней стеклянной дверью начинался банковский день. Операционистки, не замечая ранних, раздражающих, как утренние мухи, клиентов, переговаривались сквозь них через весь зал. Клиенты слонялись по залу в ожидании, когда все программы на компьютерах будут запущены и девушки утихнут, улыбнутся и рассядутся по местам. "Югинвест" работал в обычном ритме элегантной погони за прибылью. Дорогими духами пахло от всех. От операционисток, чьи зарплаты давно стали тем, что нужно скрывать, как кривые ноги, пахло не хуже, чем от их начальниц.
   Дела банка давно не шли столь блестяще, как когда-то на старте. Многое изменилось. Зарплаты не повышали, как тогда, каждый квартал на десять-двадцать долларов, не платили каждый квартал премию в размере только что повышенного оклада, банк не обедал в ресторане гостиницы "Ростов": котлеты по-киевски, кофе-глясе. Многое изменилось с того легендарного времени, когда зарплаты начальников и рядовых "банкоматов" отличались на двести-триста долларов и говорить начальнику "ты" было хорошим тоном. Случился дефолт. Банк зажил по-новому. Начальникам отделов зарплату подняли в два раза, а рядовым в два раза снизили. Всех начальников вызвали на особое совещание наверх. После того совещания наверху и стали повторять в каждом отделе главный лозунг новой – по-другому новой – жизни: "Не нравится – увольняйтесь". Был еще один вариант: "Почаще сравнивайте свою зарплату с зарплатой рабочих Сельмаша". Но требования к элегантности никто не отменял, и поэтому от всех сотрудников (кроме охраны) пахло дорого. И если кто-нибудь под нажимом обстоятельств вдруг пренебрегал этой негласной парфюмерной заповедью или начинал одеваться нескрываемо дешево, начальство смотрело на него хмуро.
   Сзади дуэтом застрочили торопливые каблуки.
   – Там в кассе шмотки принесли. Я такой бюстик классный видела.
   – Какой?
   – Здесь вот так, а там сразу туда. Мне как раз такой надо.
   Обернувшись с ироничной физиономией на разговор у себя за спиной, Митя громко кашлянул, но проходящие на его присутствие никак не отреагировали. Пожалуй, если бы он или какой-нибудь другой охранник вошел сейчас в кассу, где происходил осмотр белья, принесенного постоянной поставщицей, работающей в разнос, точно так же никто бы на него не отреагировал. Продолжали бы растягивать на пальцах кружевные трусики и бюстгальтеры, вертеть, рассматривать на свет. Подобное отношение иногда смешило Митю. Охранников – в большинстве своем видных самцов – не воспринимали здесь как мужчин. Их это задевало.
   Митя вытянул спину вдоль батарей, прикрыл глаза и представил себя сидящим за столиком "Аппарата". ?Он поставил перед каждым порцию водки с тоником и сел. В "Аппарате" было шумно. Музыкальный центр качал армянскую музыку. Гуляли родственники Арсена: у его троюродного племянника в Ереване родился сын. Блюз их интересовал мало, хотя Арсен уверял, что можно будет играть обычный репертуар. Стали просить шансон, но шансон ребята не играли принципиально – так решили, "чтобы не пополнять список безликих кабацких групп", как сказал Генрих, – и после нескольких исполненных мелодий музыканты сошли в зал. По той же самой причине – чтобы не пополнять список безликих – группа до сих пор не имела названия.
   – Сегодня я пью, – заявил Стас. – И если они попросят сыграть, имейте в виду, я играю только "Собачий вальс".
   Он выглядел огорченным: вряд ли Арсен заплатит им за те две или три вещи, что они успели сыграть.
   – Может, все-таки поработаем? – предложила без всякого энтузиазма Люся.
   – Да брось ты! – отмахнулся Стас. – Сказали же тебе: что-нибудь понятное.
   – "Мурку" давай, "Мурку", – огрызнулся Витя-Вареник, намекая на сцену из фильма "Место встречи изменить нельзя".
   Люся вопросительно кивнула в сторону парочки, усаживающейся за самым неудобным столиком напротив подиума. Судя по тому, как удивленно осматривали они зал и пустой подиум с закрытым пианино и зачехленной гитарой, эти двое пришли слушать блюзы.
   – Для них? – Стас прищурился, всматриваясь в посетителей сквозь низкий свет и табачное марево. Мужчина как-то излишне аккуратно раскладывал на столе сигареты, зажигалку, ставил пепельницу строго в центр. Женщина, приподняв подбородок, вертела головой: здесь приносят или надо самим подходить?
   – Не-ет, – заключил Стас, изучив их. – Любовники от скуки. Они меня не возбуждают.
   Генрих поставил локти на стол. Видно было, что в нем шевелится какая-то мысль, вовсе ему не безразличная, и это само по себе настораживало. С Митей он спорил каждый раз, когда выдавался на то случай. Если рядом была Люся. Да, так оно и было: Генрих решил поспорить.
   – А все-таки ты не прав, – обратился он к Мите.
   На него зашикали все разом, даже Витя-Вареник, развалившийся в глубине ниши, в знак протеста мотнул головой.
   – Бросьте, – взмолилась Люся. – Все равно ни до чего не договоритесь.
   Обычно во время таких споров она уютно садилась возле Мити и сидела, не говоря ни слова. И было трудно понять, слушает ли она или просто наблюдает за спором, как наблюдают за огнем или за чужой работой. Но Генрих был настроен на битву, Генрих выставил палец вверх.
   – Минуточку! Я хочу разобраться.
   – Как тогда, в Питере? – сказал вдруг Витя-Вареник, качнувшись на стуле.
   Его реплика притормозила затевающийся спор.
   Все знали, о чем идет речь. Витя-Вареник вспомнил о той поездке на Фестиваль блюза, когда они влипли в историю с толстолобиками и когда он, собственно, и стал Витей-Вареником. Тогда в гостинице после того, как Генрих решил выяснить у больших ребят, занявших их забронированный номер, почему они так себя ведут, как-то очень естественно, как вспышка зажигалки после просьбы прикурить, началась драка, больше походившая на избиение младенцев. В самый критический момент из распахнувшегося лифта с огромным подносом свежевылепленных, присыпанных мукой вареников на вытянутых руках вышла гостиничная повариха. Что занесло ее на этаж, куда и откуда она направлялась с парой сотен сырых вареников, осталось загадкой. Ей бы обратно в лифт и деру, но она, как была, с подносом, шагнула к побоищу и очень строго крикнула:
   – А ну, перестать!
   Толстолобики в этот момент добивали музыкантов. Генрих истекал кровью, Витя пытался выползти из-под перевернутого дивана, которым его накрыли, но тщетно: стоявший над ним габаритный тип прыгал на диван и вновь вгонял под него Витю. Один Стас кое-как отбивался сорванной со стены репродукцией "Девочки с апельсинами", разбрасывая вокруг слетающие с нее осколки стекла. Зычный окрик поварихи заставил всех обернуться и замереть. В этот-то миг Витя выскочил из своего диванного плена и, выхватив у поварихи поднос, атаковал им врага. Вареники полетели фонтаном по холлу, взмыло мучное облако, и поднос замелькал, как щит Ахилла.
   – В лифт! – кричал Витя. – В лифт!
   Они спаслись бегством. На улице Витя остановил проезжавшую мимо машину, наклонился в салон и спросил, с трудом переводя дыхание:
   – Шеф, на вокзал?
   Но водитель молчал, глядя на Витю широко раскрытыми глазами.
   – На вокзал, – настаивал тот.
   И тут Люся, услышав топот ног у гостиницы, крикнула, торопя его:
   – Витя, вареник! – и указала на его лоб, по которому от виска до виска был размазан вареник. ?Видимо, каждый из музыкантов вспомнил ту историю – их первую и последнюю попытку войти в высшее общество.
   – Да, Витюш, – сказал Стас. – Он тогда здорово разобрался. Саксофона жалко.
   Но Генрих не стал отвлекаться на анекдоты.
   По тому, как он вальяжно устраивался на стуле, как оставил, будто напоказ, правую руку на столе, вытянув ее от плеча до холеных ногтей, как смотрел исподлобья поверх голов, – словом, по каким-то совершенно отвлеченным деталям было ясно, что вновь все затевается главным образом из-за того, что за столиком сидит Люся. Генрих не спеша отпил из своего стакана. Водка-тоник – непременная смесь во время их битв. Стоит разгореться очередному спору, как кто-нибудь говорит: "Стоп. Я пошел". Или встает молча и направляется к бару. И спорщики ждут, как разведенные по углам боксеры. Сегодня это была четвертая порция, но спор забуксовал и утих, а Генрих не может бросить дело не законченным. Генрих – революционер без революции. В каждом его жесте и выражении лица просвечивает критическое недовольство окружающим его миром. Ему бы в пекло, на рожон, сквозь стену. Но он играет блюз.
   – Вот ты говоришь, все из-за того, что мы лишены культурной традиции, так? – Генрих по-дирижерски повел рукой. – Что советское-де схлынуло, а русского под ним не обнаружилось.
   – Верно, – коротко подтвердил Митя, будто отвечал на вопрос учителя. – Говорю.
   А все-таки, хоть и был Генрих пианист и даже иногда композитор, хоть и сиял харизмой и отшлифованными ногтями, Люся сидела не возле него, а возле охранника Мити.
   – В чем же она, русская традиция? Кто и когда ее щупал?
   – Я, – встрепенулся заскучавший было Стас. – В прошлую субботу. И, верите, опять до половины третьего. Сам себе удивился. Такая тр-р-радиция, знаете, мощная? – Он изобразил эту мощь растопыренными локтями.
   Но Генрих бровью не повел. Он четко держал цель. На Люсю не смотрел. И поскольку то было единственное направление, которого избегали его непривычно возбужденные глаза, Стас и Витя, восполняя этот пробел, вместо него посматривали на Люсю после самых удачных его реплик. Но Люся, казалось, больше не слушала их спор. Она наблюдала за торжеством по поводу рождения в далеком Ереване мальчика, которого нарекли Георгием. Как раз сейчас гостей обходили с подносом и они выкладывали на него эффектными, как бы пританцовывающими жестами купюры.
   – Справься у Радищева по поводу русской традиции, – говорил Генрих. – Перечитай Бунина. "Деревню" его, например. Пьянство на обочине катастрофы – вот в чем она, русская традиция. В отсутствии традиций. Разве катастрофа может быть традицией?
   – Ну, уж нет, – запротестовал Стас, почему-то обращаясь непосредственно к Люсе. – А матриархат? А община? А граф Лев Николаевич?!
   – Миф это, про общину, и граф Лев Николаевич – тот еще сказочник. – Генрих распалился и водку-тоник, забывшись, отхлебнул шумно, как чай. – Ведь это нас научили так думать. А на самом-то деле Петр одно только указы издавал, чтобы русские купцы в артели сбивались, дабы иноземцам, – махнул он в сторону гулянки, – противостоять сподручней было. Без толку! Так где эта ваша община? А кстати и про матриархат. Хороша традиция, да? Зато наша. Вон вчерашние пивные мальчики в казаков вырядились, кресты на грудь повесили. Люююбо! Люююбо! Традиция!
   В зале раскручивался праздник: счастливый отец произнес благодарственный тост и под подбадривающие крики осушал хрустальный рог, который по мере того, как поднимался острием к потолку, терял дрожавший в нем сочный рубиновый цвет.
   – Не передергивай! – снова вмешался Стас. Казалось, он решил взять на себя роль рефери. – Ты бы, Генрих, еще российских индейцев вспомнил. Я вот недавно передачу смотрел, так они, верите, среди березок вигвамы ставят, перья на голову и?
   – Да погоди ты со своими индейцами! – оборвал его Генрих.
   Митя обреченно вздохнул: еще один раунд.
   – Сам подумай, – сказал он. – Ведь это ты судишь. Отсюда, извне, спустя столетия судишь. Матриархат этот твой лубочный, карикатурный – другого ты уже не нарисуешь. Я вот что говорил: только извне традиция хороша или плоха. Только извне и можно вообще ее судить. Тому, кто внутри, она просто дана. Ему не нужно сверяться, хороша она или плоха. Ты же не рассуждаешь, хорошо ли ребенку в утробе, не тесно ли ему там, не темно ли. Плохо без традиции. Потому что пусто.
   Генрих уставился на Митю, будто тот сказал откровенную глупость.
   – Почему же пусто? Что такого ценного, например, потеряли мы, русские? Что? За что нужно было бы держаться зубами? Я тебе скажу! – Он откинулся назад, как перед заключительным аккордом. – Мы не потеряли, мы – освободились. Вот только теперь от всего окончательно освободились – наконец-то чистый лист перед нами. Пиши, дерзай. Если ты свободен от дурацких догм, от запретов идиотских, от приказов – это пустота?
   – Минутку! – выбросил руку Стас. – Ты вообще-то говоришь о русских с полей Льва Николаевича или о советских из докладов Леонида Ильича?
   – А? – Генрих с досадой дернулся в его сторону. – "А-ля, а-ля", – передразнил он. – Какая разница?! Что те замордованные, что эти. Там барин, тут партия. Вот ты свободен, – продолжил он, обращаясь к Мите, – иди куда хочешь! Что же тебя напрягает, какая такая пустота?
   Стас и Витя глянули на Люсю. Положив ноги на соседний стул, она потягивала из своего стакана и смотрела в сторону, на танцующих родственников Арсена, ладони которых кружились над головами, будто брошенные по ветру листы бумаги.
   – Но куда? Идти куда? Вот ты – куда хочешь? Если нет внутри никакого направления? Понимаешь, как перелетные птицы находят нужное место за тысячи километров. В любую погоду. В них чувство направления. Вот и традиция – то же самое. Нет никаких знаков, бездна вокруг и туман – а человек чувствует, куда ему нужно. А мы все наугад – как врач районной поликлиники: "А что, если так попробовать?" В нас не осталось этого чувства направления. Поэтому нас и гонят, как стадо с пастбища на пастбище.
   – А было оно когда-нибудь? Чувство направления?
   Митя покачал головой.
   – Может быть? может быть, и не было. Я не знаю. Не могу понять. Только знаю, что наугад получается дерьмово: то СССР, то СНГ!
   – Подожди! Да помню я все! Бумажные цветы на демонстрации, всеобщий одобрямс – это ведь традиция, так? Это, по-твоему, лучше, чем то, что мы имеем сейчас?
   – Как же ты не поймешь! Ведь ты говоришь о советской традиции. О советской! Ее же запихивали в нас насильно, она и не прижилась-то в нас толком.
   – Fuck! А я другой, кроме советской, и не знаю. Я же тебе пытаюсь вдолбить. Не знаю! Ты сам-то знаешь? В чем она, русская традиция, скажи? Только в двух словах, без болтовни, знаешь, без болтовни?
   – Трудно, – Митя заметно занервничал, как бывает, когда человек теряет темп в погоне за словом, и нужное слово раз за разом ускользает, и приходится хватать вместо него другое, похуже и послабее, и впихивать в безнадежно испорченную реплику, морщась от собственного косноязычия. – У каждого она своя, Генрих, русская традиция. У бича на вокзале спросишь, так и у него есть своя. В двух словах, пожалуй, изложит. А вот у нас с тобой ее нет. Совсем нет никакой. То, что, возможно, подошло бы нам с тобой, пресеклось?
   Генрих хлопнул себя по ляжкам.
   – Так мне и не нужно, амиго, никакой традиции. В том числе и русской, которая у каждого своя, которая пресеклась, которой никогда не было, – не нужно. Я, слава богу, – гражданин мира, и мне ничего, что меня хоть как-то ограничит, не нужно.
   Генрих спокойно, выдержав паузу, положил ногу на ногу, поправил штанину, защипнув и оттянув ее аккуратно за стрелку. Впервые за вечер он посмотрел на Люсю, скользнул задумчивым взглядом по ее коленям, но тут же с еще большим воодушевлением набросился на Митю.
   – Странный ты, Митя, человек, – сказал он. – Ты сочиняешь свою собственную Россию. Ты былинщик какой-то. Традицию русскую сочиняешь. Ельцина вот поносишь, будто он тебе в борщ плюнул. Пропил страну, развратил! Когда она была другой? Когда была трезвой? Не ленивой? Не кровавой когда была?
   – Всегда хотела.
   – Но не могла, да?
   – А что, если в этом и есть русская традиция? В этом желании? В попытке преодолеть самое себя?
   Генрих удивленно развел руками, готовый выпалить очередную убийственную реплику, но Люся толкнула Митю плечом.
   – Вон Олег твой явился.
   Спор прервался. Митя долго не мог найти его взглядом, хоть он стоял в дверях. Наконец увидел, приподнялся и помахал ему рукой. Олег стремительным шагом двинулся в их сторону. "А все-таки есть в нем что-то от того Чучи", – подумал вдруг Митя, глядя, как он идет, вытянувшись по струнке, будто с большущей линейкой, привязанной к спине, как механически раскачиваются руки.
   – Твой проблемоуладчик? – усмехнулся Генрих. – Еще одна традиция?
   Люся показала Генриху кулак. Митя лишь отмахнулся.
   – Черт побери, Генрих, – буркнул Стас, – удар ниже пояса!
   Митя познакомил Олега со всеми. Каждый тщетно попытался потверже перехватить его юркую ладонь. Стас, встав для знакомства, не стал садиться и отправился к бару со своей коронной репликой:
   – Кому-чего-сколько?
   Мужчины заказали водки, Люся попросила сока. Олег пить решительно отказался.
   – Я на секунду, – сказал он и твердо поджал губы. – Переговорим, и я отчалю. Новый год на носу, а после начнется! Выборы же будут. Бирюков баллотируется.
   Повисла неуклюжая пауза. Слова "выборы" и "баллотируется" прозвучали как-то неуместно – у Генриха, Вити-Вареника и у Люси на лицах отразилось некоторое напряжение. Будто к ним внезапно обратились на незнакомом языке. Олег многозначительно посмотрел на Митю. Митя встал, следом встал Олег, и они пошли к выходу. Люся подала ему вдогонку пальто.
   – Холодно там.
   Парочка за столиком перед подиумом потягивала красное вино. Мужчина пытался говорить. Пепельница была полна.
   На улице оказалось действительно холодно, но зато спокойно. Настал благословенный момент, когда иссяк вечерний час пик, гул и рык сменились размеренным урчанием. Легкие жадно потянули прохладный воздух.
   – В общем, дело обстоит так, – сказал Олег. – Все будет готово через неделю. Через неделю пойдем за твоим паспортом в ОВИР.
   Митя смачно вдохнул. "Теперь спроси, сколько это будет стоить".
   – И сколько это будет стоить? – спросил он, стараясь говорить так, словно уже не раз "решал" подобные вопросы.
   – Четыреста, – сказал Олег. – Вообще-то это сейчас штуку стоит. Но поскольку я обратился?
   – Я знаю, знаю, – поспешил заверить Митя. – Штуку стоит, знаю.
   Митя опасался, что после горячего спора с Генрихом, после ехидной реплики по поводу "проблемоуладчика" ему будет трудно обсуждать с Олегом подобные вещи. Но, к счастью, ничего такого он не чувствовал и довольно легко переключился с рассуждений о русской традиции на разговор о сумме взятки. Олег говорил размеренно, собирал слова, как сложную конструкцию, чертеж которой держал в голове.
   – Причем деньги нужны завтра. Завтра днем он ждет меня с деньгами.
   Митя по инерции кивнул.
   – Завтра.
   Олег подтвердил:
   – Завтра.
   Митя снова кивнул.
   – Слушай, – сказал он, немного смущаясь. – А нельзя разве потом деньги, после того, как?.. Ну? утром стулья – вечером деньги?
   Олег отрицательно тряхнул головой и стоял, не говоря ни слова, глядя прямо Мите в глаза. Митя смущался еще больше, не выдерживал его взгляда. Сознаться, что у него нет четырехсот долларов и он не знает, где их раздобыть до завтра, было совершенно невозможно.