Страница:
Тем временем Гилберт заговорил о других проблемах, связанных с выборами: о печальном положении дел с «воссоединением» партии, когда обе стороны наносили друг другу такие раны, что начиналась гангрена, всякий раз как Ллойд Джордж и партийная машина вступали в контакт; о выключении из кампании либерального Уэльса — так и кажется, что Ллойд Джордж расставил по всему краю доски с надписью «Вход воспрещен»; и о замке на капиталах Коротышки, перекрывшем столь важный для партии приток средств.
Мэри что-то сказала… Да, конечно, согласился Гилберт, важны не те места, которые мы не могли не потерять из-за невыполнения обязательств, а те места, за которые мы дрались и которых не сумели получить. О каком моральном духе партии может идти речь, когда отказ Ллойд Джорджа финансировать свою избирательную кампанию оставил столь многих без дела, а избирателей — без кандидата?
— Ты меня слушаешь, дорогая? — спросил Гилберт, и Мэри сказала, что да, слушает…
Но неужели Гилберт не понимает, думала она, что означает эта «скупость» — просто Ллойд Джордж не хочет рисковать и выигрывать на выборах, пока жив Асквит! Тут она вспомнила то, что рассказывал ей Джон Саймон: как после прошлых выборов Гилберт Мэррей хотел, чтобы Асквит стал во главе правительства с помощью лейбористов, а не наоборот… Да, но тогда ему пришлось бы найти местечко и для нашего маленького дружка, а этого Асквит даже и обсуждать не пожелал… Значит, Асквит тоже постарается, чтобы партия не победила на выборах, поскольку тогда придется дать высокий пост Ллойд Джорджу, а когда два таких лидера жаждут поражения, едва ли можно сомневаться в том, что так оно и будет!
— Ты меня слушаешь, дорогая? — снова спросил Гилберт, и Мэри снова сказала, что да, слушает…
Значит, либеральная партия обречена, решила Мэри: слишком долго ждать, пока один из двух лидеров умрет. Она внимательно посмотрела на мужа. Что станет делать Гилберт, когда обнаружит, что собственные лидеры обрекли его на сорок лет блуждания в пустыне? Переметнется к кому-то другому, но к кому?
Или… Да нет, Гилберт, конечно, никогда не выйдет из своей партии! Он был либерал и по рождению, и по воспитанию. Три века тому назад такой же «круглоголовый» Гилберт купил Мелтон у разорившегося роялиста, и с тех пор отсюда шли в палату общин сначала виги, а позже — либералы… И все же она не могла выбросить из головы еще один злой афоризм Джереми (то, что он сказал об Уинстоне Черчилле, который недавно вышел из либеральной партии, явно не желая поддерживать находящихся у власти социалистов): «Нет, человек принципиальный никогда не отрекается от своей партии — он клеймит позором партию за то, что она отреклась от него и его принципов».
Тут двери отворились, и вошел обаятельный молодой друг Огастина, этот американец, мистер Фейрфакс, которому не терпелось отведать копченой селедки и который сейчас с радостью обнаружил, что в этом изысканном английском доме к завтраку подают и кофе — не только чай.
К тому же юный мистер Фейрфакс считал для себя высокой честью быть на рождестве гостем выдающегося английского государственного деятеля. Его всегда учили с большим уважением относиться к английской палате общин, поскольку вся американская политика — сплошное мошенничество.
20
21
22
Мэри что-то сказала… Да, конечно, согласился Гилберт, важны не те места, которые мы не могли не потерять из-за невыполнения обязательств, а те места, за которые мы дрались и которых не сумели получить. О каком моральном духе партии может идти речь, когда отказ Ллойд Джорджа финансировать свою избирательную кампанию оставил столь многих без дела, а избирателей — без кандидата?
— Ты меня слушаешь, дорогая? — спросил Гилберт, и Мэри сказала, что да, слушает…
Но неужели Гилберт не понимает, думала она, что означает эта «скупость» — просто Ллойд Джордж не хочет рисковать и выигрывать на выборах, пока жив Асквит! Тут она вспомнила то, что рассказывал ей Джон Саймон: как после прошлых выборов Гилберт Мэррей хотел, чтобы Асквит стал во главе правительства с помощью лейбористов, а не наоборот… Да, но тогда ему пришлось бы найти местечко и для нашего маленького дружка, а этого Асквит даже и обсуждать не пожелал… Значит, Асквит тоже постарается, чтобы партия не победила на выборах, поскольку тогда придется дать высокий пост Ллойд Джорджу, а когда два таких лидера жаждут поражения, едва ли можно сомневаться в том, что так оно и будет!
— Ты меня слушаешь, дорогая? — снова спросил Гилберт, и Мэри снова сказала, что да, слушает…
Значит, либеральная партия обречена, решила Мэри: слишком долго ждать, пока один из двух лидеров умрет. Она внимательно посмотрела на мужа. Что станет делать Гилберт, когда обнаружит, что собственные лидеры обрекли его на сорок лет блуждания в пустыне? Переметнется к кому-то другому, но к кому?
Или… Да нет, Гилберт, конечно, никогда не выйдет из своей партии! Он был либерал и по рождению, и по воспитанию. Три века тому назад такой же «круглоголовый» Гилберт купил Мелтон у разорившегося роялиста, и с тех пор отсюда шли в палату общин сначала виги, а позже — либералы… И все же она не могла выбросить из головы еще один злой афоризм Джереми (то, что он сказал об Уинстоне Черчилле, который недавно вышел из либеральной партии, явно не желая поддерживать находящихся у власти социалистов): «Нет, человек принципиальный никогда не отрекается от своей партии — он клеймит позором партию за то, что она отреклась от него и его принципов».
Тут двери отворились, и вошел обаятельный молодой друг Огастина, этот американец, мистер Фейрфакс, которому не терпелось отведать копченой селедки и который сейчас с радостью обнаружил, что в этом изысканном английском доме к завтраку подают и кофе — не только чай.
К тому же юный мистер Фейрфакс считал для себя высокой честью быть на рождестве гостем выдающегося английского государственного деятеля. Его всегда учили с большим уважением относиться к английской палате общин, поскольку вся американская политика — сплошное мошенничество.
20
Париж призывал Энтони, и он не собирался долго задерживаться в Англии, но ему хотелось здесь поохотиться.
На одной из карточек, приколотых в холле, значилось, что в аббатстве Тоттерсдаун состоится сбор охотников в День подарков[31], и Энтони втайне понадеялся, что Мэри предложит ему лошадку. Но Мэри посоветовала подождать, поскольку в День подарков никогда серьезно не охотятся, а просто собираются, чтобы размяться после обильных рождественских ужинов, и добрая половина графства шагает следом за охотниками пешком (про себя же Мэри решила, что за ним надо присмотреть, если уж она возьмет его с собой, а в такой сутолоке, какая бывает в День подарков, это едва ли возможно).
Итак, в День подарков Мэри отправилась на охоту лишь в сопровождении грума. Но Энтони хотелось если не участвовать, то хотя бы посмотреть, как это происходит, и он уговорил Огастина прогуляться туда через холмы (Полли же, как она ни упрашивала, оставили дома).
По пути Огастин описал своему гостю аббатство: дом, который они увидят, построен «в псевдовикторианском стиле, хотя на самом деле сооружен еще в средние века». После упразднения монастырей, рассказывал Огастин, разношерстные владельцы, сменявшие друг друга на протяжении столетий, пытались придать аббатству современный вид, а поскольку оно огромное, то каждый столько в него вкладывал, что следующее поколение вынуждено было его продавать — отсюда и пошла легенда о тяготевшем над аббатством «проклятии настоятеля». Один из первых владельцев решил прикрыть старинный готический фасад колоннадой в стиле Ренессанс; затем владелец Георгианской эпохи сделал крыши более плоскими, а владелец времен Регентства залепил целые акры камня штукатуркой и выкрасил ее под камень. Но всех их превзошел некий Генри Стразерс, владевший аббатством в конце царствования королевы Виктории: он затянул штукатурку плющом, пристроил ко входу глубокую арку в стиле возрожденной готики, прорезанную узкими бойницами, увенчал георгианские крыши горгульями и зубчатыми парапетами и вставил во многие окна цветные стекла, словом, теперь аббатство от основания до крыши производит впечатление вполне викторианского сооружения!
— Вся старая каменная кладка и резьба, сделанная еще при монахах, стараниями Стразерса выглядит как имитация, и даже полуразрушенная часовня кажется подделкой, сооруженной, чтобы укрыть флорентийский фонтан, обсаженный секвойями.
Энтони поинтересовался, кто там теперь живет, и в голосе Огастина прозвучала особая сдержанность, которая появляется, когда ты хочешь подчеркнуть, что ты не сноб и не антисемит:
— Натаниэл Коркос, первый лорд Тоттерсдаун. — Этот владелец, обладавший куда большим состоянием, чем любой из предыдущих, оказался первым, кто не пытался изменить аббатство. — Старик, видно, находит, что оно вполне в его стиле: у этого подлинного сефарда, потомка испанских евреев, родословная длиною в твою руку и многовековой капитал, а все почему-то считают его нуворишем.
По прибытии на место они обнаружили несколько сот человек, топтавшихся на четырех или пяти акрах гравия; кое-кто с боем пробивался к длинному белому столу, где лакеи в умопомрачительных ливреях подавали горячий пунш, — словом, тут была горстка спешившихся всадников, затерянных в толпе, которая понятия не имела, зачем они здесь и что вообще происходит. Молодые псы бегали среди людей, будто профессиональные футболисты; егеря и охотники тщетно пытались сладить с ними и кляли глупых женщин, которые старались погладить собак и совали им в пасть бутерброды с колбасой. Не удивительно, что Полли оставили дома, — такая толчея!
Издали Огастин с Энтони увидели уже спешившуюся Мэри. Она предусмотрительно дала груму подержать лошадь до последней минуты, когда спустят собак, и сейчас болтала с маленьким фермером, сидевшим верхом на коне, на котором впору было бы сидеть Гаргантюа и который в обычное время, наверное, таскал плуг…
Вдруг Огастин издал радостный вопль и ринулся сквозь толпу к дому. Энтони поспешил за ним, но в какой-то момент все же потерял его из виду, наскочив на весьма раздраженное существо возраста Полли, сидевшее на шетландском пони, таком низкорослом, что Энтони чуть не перелетел через них и лишь любезно приподнял шляпу в знак извинения, услышав: «У, черт, не видишь, что ли, куда лезешь!» Немного погодя ему все-таки удалось обнаружить Огастина — тот стоял с каким-то молодым человеком; оба были явно рады встрече, хотя проявлялось это лишь в блеске глаз, так как сначала и тот и другой молчали (когда же они заговорили, то оба разом).
Дело в том, что Огастин был не единственным блудным сыном, вернувшимся в Дорсет. Архидьякон Дибден стал ректором тоттерсдаунской семинарии, и сейчас Огастин столкнулся с Джереми, только что приехавшим домой после четырех месяцев, проведенных в России и Центральной Европе. Это было его «последнее прости» свободе, ибо чиновничьи обязанности ждали нашего философа, которого, несмотря на отсутствие опыта, назначили старшим помощником… «Считайте меня послушником, — заявил он окружающим как раз перед тем, как Огастин подошел к ним. — Ведь английское чиновничество — самый замкнутый орден, занимающийся самосозерцанием!»
Рядом стоял Людовик Коркос, сын хозяина здешних мест и один из ближайших друзей Джереми, а также совершенно ослепительная молодая леди. Она всецело завладела вниманием Огастина, а Энтони раскрыл от удивления рот, услышав, как Джереми назвал ее «тетушка», ибо даме было не более тридцати лет.
Когда собак наконец спустили, добрая половина народа разошлась. Кое-кто попытался двинуться следом за всадниками — вот только неизвестно было, куда идти, ибо охота тотчас исчезла в тумане и, когда звучал рог или лаяла собака, трудно было понять, откуда доносится звук — спереди или сзади. Пешие по двое — по трое медленно петляли по жирной вспаханной земле, раскинувшейся на добрых двадцать акров, пока не достигли изгороди, однако за ней снова оказалась пашня — еще акров тридцать, и тут уж они остановились.
Глядя на то, как последние из этих бедняг исчезают в тумане, Джереми пробормотал:
— La nostalgic de la boue…[32] Странное дело: англичане так любят месить грязь, а влечению этому есть имя только по-французски.
— Наверняка у Фрейда можно найти что-то на этот счет, — заметил Людовик.
— Конечно! — воскликнула тетушка Джереми.
«Значит, его дед был дважды женат», — подумал, глядя на нее, Огастин.
Обедать было еще рано, и Людовик повел их в свою «конуру». Он закрыл окно из цветного стекла, сбросил с дивана турецкую кривую саблю, чтобы им было где сесть, и открыл дубовый, отделанный липой бар.
— Кровь и грязь — вот две богини, которым поклоняется английский спортсмен, его небесные Близнецы, — размышлял вслух Джереми. — Чего же тут удивительного, что под их эгидой он выиграл войну! — Он помолчал, помогая здоровой рукой парализованным пальцам больной руки обхватить ножку бокала, и добавил: — Хорошо еще, что есть спорт, например парусный или альпинизм, где рискуешь только собственной жизнью.
— И все-таки люди погибают и на охоте, — заметил Огастин.
— Впрямую лиса, например, еще никого не убивала, а жаль.
— Ну, а кабан? — возразил Людовик. — Если во время охоты на кабана споткнешься и упадешь, самец непременно вспорет тебе живот.
— Фу! — возмутилась тетушка Джереми (теперь, правда, все уже звали ее «Джоан»).
— Охотник идет лишь с рогатиной, а кабан летит на тебя, выставив клыки, и ты изо всех сил всаживаешь в него рогатину.
— Людо! — воскликнул Джереми. — Да ты же настоящий дикарь! Ты еще, может, скажешь, что получал от этого удовольствие?
Энтони весь кипел от возмущения. Правда, он уже несколько привык к грубоватому остроумию Огастина, но этот Джереми с его висящей от полиомиелита как плеть рукой… Оба такое несут, что можно подумать, этот иудей — единственный здесь белый!
А тем временем перед мысленным взором Людовика оживали картины пьянящей скачки по сумрачным марокканским пробковым лесам, когда он давал волю лошади и она летела как стрела — через камни, через залитые солнцем заросли карликовых пальм, когда он мчался, ничего не видя вокруг, кроме ускользающей добычи, мчался во весь опор, тогда как охотник на лисицу не рискнет ехать на лошади и шагом. Случается, кабаны убивают даже львов. И он усмехнулся про себя, глядя на свои ухоженные руки и вспоминая о том, как эти самые руки держали почти полутораметровую рогатину, а танжерский кабан стоял в каком-нибудь метре от него, прижавшись спиной к скале… В эту минуту какое-то шестое чувство заставило Людовика подняться и подойти к окну. И он внутренне напрягся как струна при виде того, что предстало его взору там, внизу: на посыпанной гравием площадке стояла, плотно сгрудившись, непонятная кучка людей, которые вдруг из янтарно-желтых стали красными, когда он взглянул через другое стекло… Он повернулся к своим гостям:
— Прошу извинить меня на минуту: кажется, я нужен отцу. Сейчас вернусь. А вы пока наполните бокалы.
И выбежал из комнаты.
«Наполните бокалы…»
Бедуины говорят, что душа человеческая может передвигаться лишь со скоростью верблюда; если человек передвигается быстрее, он должен остановиться и подождать, чтобы душа догнала его. А Джереми слишком быстро вернулся домой — поездом — и оставил душу далеко позади, там, где Дунай поет свои песни у вышеградских порогов. Углядев в баре бутылку со сливянкой, он налил себе порцию, достойную мужчины, затем налил Огастину.
Огастин не возражал, весь уйдя в себя и в воспоминания о том, как полицейские гнались за ним на «дюзенберге» и как Сэди пустила с плотины «Биркэт», — кто говорит, что лисица не получает удовольствия от охоты, хотя бы в воспоминаниях?
Глаза Энтони, уже соскучившегося по дому, тщетно искали среди бутылок «бурбон»…
Джоан же смотрела только на Огастина. Он был так похож на своего кузена Генри, убитого на войне всего через пять дней после того, как они тайно обручились.
На одной из карточек, приколотых в холле, значилось, что в аббатстве Тоттерсдаун состоится сбор охотников в День подарков[31], и Энтони втайне понадеялся, что Мэри предложит ему лошадку. Но Мэри посоветовала подождать, поскольку в День подарков никогда серьезно не охотятся, а просто собираются, чтобы размяться после обильных рождественских ужинов, и добрая половина графства шагает следом за охотниками пешком (про себя же Мэри решила, что за ним надо присмотреть, если уж она возьмет его с собой, а в такой сутолоке, какая бывает в День подарков, это едва ли возможно).
Итак, в День подарков Мэри отправилась на охоту лишь в сопровождении грума. Но Энтони хотелось если не участвовать, то хотя бы посмотреть, как это происходит, и он уговорил Огастина прогуляться туда через холмы (Полли же, как она ни упрашивала, оставили дома).
По пути Огастин описал своему гостю аббатство: дом, который они увидят, построен «в псевдовикторианском стиле, хотя на самом деле сооружен еще в средние века». После упразднения монастырей, рассказывал Огастин, разношерстные владельцы, сменявшие друг друга на протяжении столетий, пытались придать аббатству современный вид, а поскольку оно огромное, то каждый столько в него вкладывал, что следующее поколение вынуждено было его продавать — отсюда и пошла легенда о тяготевшем над аббатством «проклятии настоятеля». Один из первых владельцев решил прикрыть старинный готический фасад колоннадой в стиле Ренессанс; затем владелец Георгианской эпохи сделал крыши более плоскими, а владелец времен Регентства залепил целые акры камня штукатуркой и выкрасил ее под камень. Но всех их превзошел некий Генри Стразерс, владевший аббатством в конце царствования королевы Виктории: он затянул штукатурку плющом, пристроил ко входу глубокую арку в стиле возрожденной готики, прорезанную узкими бойницами, увенчал георгианские крыши горгульями и зубчатыми парапетами и вставил во многие окна цветные стекла, словом, теперь аббатство от основания до крыши производит впечатление вполне викторианского сооружения!
— Вся старая каменная кладка и резьба, сделанная еще при монахах, стараниями Стразерса выглядит как имитация, и даже полуразрушенная часовня кажется подделкой, сооруженной, чтобы укрыть флорентийский фонтан, обсаженный секвойями.
Энтони поинтересовался, кто там теперь живет, и в голосе Огастина прозвучала особая сдержанность, которая появляется, когда ты хочешь подчеркнуть, что ты не сноб и не антисемит:
— Натаниэл Коркос, первый лорд Тоттерсдаун. — Этот владелец, обладавший куда большим состоянием, чем любой из предыдущих, оказался первым, кто не пытался изменить аббатство. — Старик, видно, находит, что оно вполне в его стиле: у этого подлинного сефарда, потомка испанских евреев, родословная длиною в твою руку и многовековой капитал, а все почему-то считают его нуворишем.
По прибытии на место они обнаружили несколько сот человек, топтавшихся на четырех или пяти акрах гравия; кое-кто с боем пробивался к длинному белому столу, где лакеи в умопомрачительных ливреях подавали горячий пунш, — словом, тут была горстка спешившихся всадников, затерянных в толпе, которая понятия не имела, зачем они здесь и что вообще происходит. Молодые псы бегали среди людей, будто профессиональные футболисты; егеря и охотники тщетно пытались сладить с ними и кляли глупых женщин, которые старались погладить собак и совали им в пасть бутерброды с колбасой. Не удивительно, что Полли оставили дома, — такая толчея!
Издали Огастин с Энтони увидели уже спешившуюся Мэри. Она предусмотрительно дала груму подержать лошадь до последней минуты, когда спустят собак, и сейчас болтала с маленьким фермером, сидевшим верхом на коне, на котором впору было бы сидеть Гаргантюа и который в обычное время, наверное, таскал плуг…
Вдруг Огастин издал радостный вопль и ринулся сквозь толпу к дому. Энтони поспешил за ним, но в какой-то момент все же потерял его из виду, наскочив на весьма раздраженное существо возраста Полли, сидевшее на шетландском пони, таком низкорослом, что Энтони чуть не перелетел через них и лишь любезно приподнял шляпу в знак извинения, услышав: «У, черт, не видишь, что ли, куда лезешь!» Немного погодя ему все-таки удалось обнаружить Огастина — тот стоял с каким-то молодым человеком; оба были явно рады встрече, хотя проявлялось это лишь в блеске глаз, так как сначала и тот и другой молчали (когда же они заговорили, то оба разом).
Дело в том, что Огастин был не единственным блудным сыном, вернувшимся в Дорсет. Архидьякон Дибден стал ректором тоттерсдаунской семинарии, и сейчас Огастин столкнулся с Джереми, только что приехавшим домой после четырех месяцев, проведенных в России и Центральной Европе. Это было его «последнее прости» свободе, ибо чиновничьи обязанности ждали нашего философа, которого, несмотря на отсутствие опыта, назначили старшим помощником… «Считайте меня послушником, — заявил он окружающим как раз перед тем, как Огастин подошел к ним. — Ведь английское чиновничество — самый замкнутый орден, занимающийся самосозерцанием!»
Рядом стоял Людовик Коркос, сын хозяина здешних мест и один из ближайших друзей Джереми, а также совершенно ослепительная молодая леди. Она всецело завладела вниманием Огастина, а Энтони раскрыл от удивления рот, услышав, как Джереми назвал ее «тетушка», ибо даме было не более тридцати лет.
Когда собак наконец спустили, добрая половина народа разошлась. Кое-кто попытался двинуться следом за всадниками — вот только неизвестно было, куда идти, ибо охота тотчас исчезла в тумане и, когда звучал рог или лаяла собака, трудно было понять, откуда доносится звук — спереди или сзади. Пешие по двое — по трое медленно петляли по жирной вспаханной земле, раскинувшейся на добрых двадцать акров, пока не достигли изгороди, однако за ней снова оказалась пашня — еще акров тридцать, и тут уж они остановились.
Глядя на то, как последние из этих бедняг исчезают в тумане, Джереми пробормотал:
— La nostalgic de la boue…[32] Странное дело: англичане так любят месить грязь, а влечению этому есть имя только по-французски.
— Наверняка у Фрейда можно найти что-то на этот счет, — заметил Людовик.
— Конечно! — воскликнула тетушка Джереми.
«Значит, его дед был дважды женат», — подумал, глядя на нее, Огастин.
Обедать было еще рано, и Людовик повел их в свою «конуру». Он закрыл окно из цветного стекла, сбросил с дивана турецкую кривую саблю, чтобы им было где сесть, и открыл дубовый, отделанный липой бар.
— Кровь и грязь — вот две богини, которым поклоняется английский спортсмен, его небесные Близнецы, — размышлял вслух Джереми. — Чего же тут удивительного, что под их эгидой он выиграл войну! — Он помолчал, помогая здоровой рукой парализованным пальцам больной руки обхватить ножку бокала, и добавил: — Хорошо еще, что есть спорт, например парусный или альпинизм, где рискуешь только собственной жизнью.
— И все-таки люди погибают и на охоте, — заметил Огастин.
— Впрямую лиса, например, еще никого не убивала, а жаль.
— Ну, а кабан? — возразил Людовик. — Если во время охоты на кабана споткнешься и упадешь, самец непременно вспорет тебе живот.
— Фу! — возмутилась тетушка Джереми (теперь, правда, все уже звали ее «Джоан»).
— Охотник идет лишь с рогатиной, а кабан летит на тебя, выставив клыки, и ты изо всех сил всаживаешь в него рогатину.
— Людо! — воскликнул Джереми. — Да ты же настоящий дикарь! Ты еще, может, скажешь, что получал от этого удовольствие?
Энтони весь кипел от возмущения. Правда, он уже несколько привык к грубоватому остроумию Огастина, но этот Джереми с его висящей от полиомиелита как плеть рукой… Оба такое несут, что можно подумать, этот иудей — единственный здесь белый!
А тем временем перед мысленным взором Людовика оживали картины пьянящей скачки по сумрачным марокканским пробковым лесам, когда он давал волю лошади и она летела как стрела — через камни, через залитые солнцем заросли карликовых пальм, когда он мчался, ничего не видя вокруг, кроме ускользающей добычи, мчался во весь опор, тогда как охотник на лисицу не рискнет ехать на лошади и шагом. Случается, кабаны убивают даже львов. И он усмехнулся про себя, глядя на свои ухоженные руки и вспоминая о том, как эти самые руки держали почти полутораметровую рогатину, а танжерский кабан стоял в каком-нибудь метре от него, прижавшись спиной к скале… В эту минуту какое-то шестое чувство заставило Людовика подняться и подойти к окну. И он внутренне напрягся как струна при виде того, что предстало его взору там, внизу: на посыпанной гравием площадке стояла, плотно сгрудившись, непонятная кучка людей, которые вдруг из янтарно-желтых стали красными, когда он взглянул через другое стекло… Он повернулся к своим гостям:
— Прошу извинить меня на минуту: кажется, я нужен отцу. Сейчас вернусь. А вы пока наполните бокалы.
И выбежал из комнаты.
«Наполните бокалы…»
Бедуины говорят, что душа человеческая может передвигаться лишь со скоростью верблюда; если человек передвигается быстрее, он должен остановиться и подождать, чтобы душа догнала его. А Джереми слишком быстро вернулся домой — поездом — и оставил душу далеко позади, там, где Дунай поет свои песни у вышеградских порогов. Углядев в баре бутылку со сливянкой, он налил себе порцию, достойную мужчины, затем налил Огастину.
Огастин не возражал, весь уйдя в себя и в воспоминания о том, как полицейские гнались за ним на «дюзенберге» и как Сэди пустила с плотины «Биркэт», — кто говорит, что лисица не получает удовольствия от охоты, хотя бы в воспоминаниях?
Глаза Энтони, уже соскучившегося по дому, тщетно искали среди бутылок «бурбон»…
Джоан же смотрела только на Огастина. Он был так похож на своего кузена Генри, убитого на войне всего через пять дней после того, как они тайно обручились.
21
Тем временем в Мелтоне Гилберт, оставшись на целый день один, был искренне рад этой возможности как следует все обдумать. Правда, сначала следовало ответить на несколько нудных писем, а потом он вспомнил, что должен заботиться о фигуре, и нехотя отправился в бывший мавзолей, который он превратил в зал для игры в мяч. Он переоделся в шорты и минут 20 будил сумеречное эхо, гоняя мяч. Затем он принял душ (хвала господу, вода хоть была горячая!).
То, что Асквит потерял свое место в парламенте, размышлял Гилберт, направляясь к дому, очень осложнило дело. Взять хотя бы выборы председателя партии… Когда кое-кто попытался предложить Коллинза (нового главу парламентской фракции), этот Маленький Валлийский Козел поднял такой шум, что все проголосовали за него (сам-то Гилберт воздержался: он не доверял Ллойд Джорджу, но, когда пытаешься взнуздать звезду, можно совершить роковую ошибку и взнуздать совсем не ту).
Пересекая поляну, он увидел Полли в малиновых гольфах и перчатках, прогуливавшую свое последнее приобретение — маленькую собачку, а заодно и гувернантку. Он вяло помахал ей ракеткой, но Полли была слишком занята щенком и не ответила — лишь после того, как мисс Пенроуз резко одернула ее, она что-то крикнула отцу, а что — он не потрудился расслышать…
В лоджии стояла колясочка со Сьюзен-Амандой, мужественно вдыхавшей холодный декабрьский воздух, но Гилберт даже не взглянул на свое дитя, лежавшее в коляске, точно в капсуле, ибо ему не терпелось поскорее съесть второй завтрак, да к тому же он был слишком занят, мысленно переживая свое недоверие к Ллойд Джорджу и, в частности, к его новым идеям о земельной реформе. Любое излишне навязчивое вмешательство в издавна установившуюся тонкую структуру владения и пользования землей вызывало у Гилберта вполне оправданный ужас, а кто мог знать об этом больше Гилберта, образцового английского землевладельца?! Но ведь последний проект Ллойд Джорджа, по сути дела, означает национализацию, что будет гибельно для фермеров, ибо их свяжут по рукам и ногам всякого рода комиссии графств и городские чинуши, которые не способны отличить озимого ячменя от пырея, и будет гибельно для землевладельцев, поскольку они за свою землю получат лишь ллойд-джорджевские «боны» вместо наличных. К тому же это лишит молодежь всякой возможности стать фермерами: по непродуманному замыслу Ллойд Джорджа, «земля будет передаваться по наследству» и, значит, весь доход с нее будет незаслуженно идти какому-то одному осевшему на ней фермеру, а другие ничего не получат.
Гилберт позавтракал в одиночестве, затем заперся у себя в кабинете и — редкий случай — закурил сигарету, чтобы легче было думать… Этот валлийский пройдоха умудрился протащить намек на национализацию земель даже в манифест партии, что, как заметил Стрейчи, стоило нам немалого числа голосов сельскохозяйственного запада страны. Нет, такие лозунги к лицу только социалистам, придется объявить этому беспощадную войну на партийном съезде, иначе либеральная партия утратит все основания именоваться таковой. Надо будет объединить силы кое с кем из разумных людей с севера, таких, как Рансимен… Джоффри Говард… Чарлз Робертс, имеющий отношение через жену к владениям Карлайлов… Все это здравомыслящие либералы, чрезвычайно разумно смотрящие на проблему землевладения и столь же разумно ненавидящие Ллойд Джорджа.
Никто особенно не любил Черчилля и не доверял ему, и все же как жаль, что наш главный антисоциалист покинул нас в тот момент, когда он больше всего нам нужен!
Маленькие людишки могут, конечно, возмущаться Уинстоном Черчиллем и называть его Перевертышем — собственно, дважды перевертышем, потому что к либералам он примкнул лишь в 1906 году как раз перед тем, как они одержали победу на выборах. Но Гилберт был человеком достаточно широкого ума и уважал в людях преданность Высоким Идеалам, позволявшую не обращать внимания на крики: «Перевертыш!» — во имя этих идеалов… И тем не менее он надеялся, что ему не придется приносить эту последнюю жертву, во всяком случае пока.
Тут размышления Гилберта были прерваны внезапным появлением белого как полотно Уонтиджа, который объявил, что хозяина просят к телефону. Гилберт раздраженно велел ему узнать, в чем дело, но Уонтидж повторил, что хозяина просят подойти к телефону. Звонят из Тоттерсдауна — там что-то случилось, какое-то несчастье.
А через минуту чей-то голос в трубке сообщил Гилберту, что Мэри упала с лошади. Ничего, конечно, сказать точно нельзя, пока не прибудет доктор, но вполне возможно, что она сломала себе спину.
То, что Асквит потерял свое место в парламенте, размышлял Гилберт, направляясь к дому, очень осложнило дело. Взять хотя бы выборы председателя партии… Когда кое-кто попытался предложить Коллинза (нового главу парламентской фракции), этот Маленький Валлийский Козел поднял такой шум, что все проголосовали за него (сам-то Гилберт воздержался: он не доверял Ллойд Джорджу, но, когда пытаешься взнуздать звезду, можно совершить роковую ошибку и взнуздать совсем не ту).
Пересекая поляну, он увидел Полли в малиновых гольфах и перчатках, прогуливавшую свое последнее приобретение — маленькую собачку, а заодно и гувернантку. Он вяло помахал ей ракеткой, но Полли была слишком занята щенком и не ответила — лишь после того, как мисс Пенроуз резко одернула ее, она что-то крикнула отцу, а что — он не потрудился расслышать…
В лоджии стояла колясочка со Сьюзен-Амандой, мужественно вдыхавшей холодный декабрьский воздух, но Гилберт даже не взглянул на свое дитя, лежавшее в коляске, точно в капсуле, ибо ему не терпелось поскорее съесть второй завтрак, да к тому же он был слишком занят, мысленно переживая свое недоверие к Ллойд Джорджу и, в частности, к его новым идеям о земельной реформе. Любое излишне навязчивое вмешательство в издавна установившуюся тонкую структуру владения и пользования землей вызывало у Гилберта вполне оправданный ужас, а кто мог знать об этом больше Гилберта, образцового английского землевладельца?! Но ведь последний проект Ллойд Джорджа, по сути дела, означает национализацию, что будет гибельно для фермеров, ибо их свяжут по рукам и ногам всякого рода комиссии графств и городские чинуши, которые не способны отличить озимого ячменя от пырея, и будет гибельно для землевладельцев, поскольку они за свою землю получат лишь ллойд-джорджевские «боны» вместо наличных. К тому же это лишит молодежь всякой возможности стать фермерами: по непродуманному замыслу Ллойд Джорджа, «земля будет передаваться по наследству» и, значит, весь доход с нее будет незаслуженно идти какому-то одному осевшему на ней фермеру, а другие ничего не получат.
Гилберт позавтракал в одиночестве, затем заперся у себя в кабинете и — редкий случай — закурил сигарету, чтобы легче было думать… Этот валлийский пройдоха умудрился протащить намек на национализацию земель даже в манифест партии, что, как заметил Стрейчи, стоило нам немалого числа голосов сельскохозяйственного запада страны. Нет, такие лозунги к лицу только социалистам, придется объявить этому беспощадную войну на партийном съезде, иначе либеральная партия утратит все основания именоваться таковой. Надо будет объединить силы кое с кем из разумных людей с севера, таких, как Рансимен… Джоффри Говард… Чарлз Робертс, имеющий отношение через жену к владениям Карлайлов… Все это здравомыслящие либералы, чрезвычайно разумно смотрящие на проблему землевладения и столь же разумно ненавидящие Ллойд Джорджа.
Никто особенно не любил Черчилля и не доверял ему, и все же как жаль, что наш главный антисоциалист покинул нас в тот момент, когда он больше всего нам нужен!
Маленькие людишки могут, конечно, возмущаться Уинстоном Черчиллем и называть его Перевертышем — собственно, дважды перевертышем, потому что к либералам он примкнул лишь в 1906 году как раз перед тем, как они одержали победу на выборах. Но Гилберт был человеком достаточно широкого ума и уважал в людях преданность Высоким Идеалам, позволявшую не обращать внимания на крики: «Перевертыш!» — во имя этих идеалов… И тем не менее он надеялся, что ему не придется приносить эту последнюю жертву, во всяком случае пока.
Тут размышления Гилберта были прерваны внезапным появлением белого как полотно Уонтиджа, который объявил, что хозяина просят к телефону. Гилберт раздраженно велел ему узнать, в чем дело, но Уонтидж повторил, что хозяина просят подойти к телефону. Звонят из Тоттерсдауна — там что-то случилось, какое-то несчастье.
А через минуту чей-то голос в трубке сообщил Гилберту, что Мэри упала с лошади. Ничего, конечно, сказать точно нельзя, пока не прибудет доктор, но вполне возможно, что она сломала себе спину.
22
Мэри сломала не спину — она сломала себе шею.
Причиной ее падения была рассерженная малышка возраста Полли, которая сидела на своем шетландском пони так низко от земли, что Мэри просто не видела ее; она заметила девочку, лишь когда взвилась вместе с лошадью в воздух, и, дернув поводья, попыталась на скаку резко повернуть лошадь. При этом Мэри, естественно, не удержалась в седле и упала прямо на голову, и сначала все считали, что она просто сильно ушиблась — она лежала как-то боком, котелок съехал ей на лицо, но тут окружающие заметили, что она не дышит, и раздалось: «Да отойдите же, дайте воздуху даме».
— Чего вы идиотничаете! — сказала девочка, которую всадница даже не задела при падении. — Неужели не видите — она же мертвая!
«Нет, неправда!» (Мэри казалось, что она произнесла это вслух, на самом же деле она лишь глухо простонала в накрывавший лицо котелок.)
Ей даже почудилось, что она пытается подняться, но, как ни странно, оказалось, что она лежит все так же неподвижно. Голова у нее кружилась, она не сознавала, где находится, но боли не чувствовала — только саднило лицо. Она даже не понимала, что едва дышит, — просто почему-то не может повернуться и ничего не чувствует, и нет у нее ни боли, ни желаний, ибо тело словно бы отсутствует … «Я, наверное, стала ангелом!» — подумала она и потеряла сознание как раз в тот миг, когда кто-то стал щупать ей пульс и послал за носилками.
В тоттерсдаунской сельской больнице рентген показал, что у Мэри перелом седьмого шейного позвонка, состояние ее было признано «тяжелым».
Не один час просидели Огастин с Гилбертом в кабинете директора, пропитанном запахом лекарств, — они едва замечали друг друга, погруженные каждый в свое горе; затем доктор решил, что, пожалуй, лучше позволить им сейчас взглянуть на больную, а то они могут не застать ее в живых.
Подойдя к постели, они вместо милого, умного, по-мальчишески живого лица увидели нечто неузнаваемое, распухшее, в черно-синих кровоподтеках. Набрякшие веки не открывались. Однако Мэри, видимо, была в сознании и даже пыталась что-то сказать, хотя понять было ничего невозможно — она только оплевала всю простыню. Гилберт взял ее руку — рука была не вялая, а застывшая, словно уже наступил rigor mortis и Мэри превратилась в труп.
Однако жизнь продолжала в ней теплиться. Через несколько дней омертвение начало проходить, отеки стали опадать и синяки побледнели, но, хоть веки ее и открылись, она еще долго ничего толком не видела, так как все расплывалось у нее перед глазами.
Прошло две недели, Мэри продолжала жить (и даже начала говорить вполне членораздельно), и доктор объявил, что «есть надежда на выздоровление». Он весело говорил Мэри, что ей еще надо полежать, но мужу ее и брату напрямик заявил, что хоть она, похоже, и будет жить, однако ущерб ее здоровью нанесен непоправимый и до конца дней ей суждено быть прикованной к креслу.
Доктор достал анатомические схемы. При переломе позвонка, принялся пояснять, dura mater (оболочка спинного мозга) рвется и перекручивается. Однако, поскольку перелом пришелся ниже плечевого сплетения, больная может вновь обрести способность двигать руками, но, пожалуй, и только. Она утратила чувствительность и координацию движений — разве что со временем (и то далеко не обязательно) чувствительность восстановится в руках и частично в груди… Тем не менее пока она делает поистине удивительные успехи на пути к выздоровлению: заработал мочевой пузырь — теперь уже без посторонней помощи, а это значит, что обычная в таких случаях угроза инфекции в почках почти исключена. Короче говоря, периферическая нервная система, видимо, не слишком пострадала: можно не опасаться гангрены или непроходимости кишечника — парализованное тело учится функционировать самостоятельно.
Когда Гилберт спросил, как скоро он сможет забрать жену домой, доктор сказал, что ей теперь до конца дней нужна будет сиделка, и добавил, что мог бы рекомендовать женщину, натренированную на уходе за больными с поврежденным позвоночником…
Нет, право же, Гилберт вел себя выше всяких похвал — даже Огастин вынужден был признать, что недооценивал своего родственника, когда Гилберт, этот завзятый карьерист, сказал доктору, что никогда не поручит заботу о жене чужому человеку: пока она жива, он будет сам ухаживать за ней день и ночь, пожертвует всем ради нее. Да, конечно, опыта по уходу за такой больной у него нет, но он, несомненно, научится, главное же, что нужно теперь Мэри, — это любовь мужа.
Итак, Рансимену, Говарду и Робертсу предстояло теперь самим сражаться с Ллойд Джорджем. Гилберт сообщил своей парламентской фракции, чтобы они больше не рассчитывали на его голос в палате общин. Они не могли не уважить его просьбы, но умоляли не подавать в отставку — это чревато опасными последствиями.
А Гилберт тем временем штудировал медицинские книги и заставил больничную старшую сестру обучить его этому своеобразному джиу-джитсу, которое в медицинском обиходе называется «поднять больного». Однако доктор настаивал, чтобы Гилберт все-таки взял профессиональную сиделку на случай каких-либо осложнений; когда же Мэри наконец привезли в Мелтон и приехала сиделка, сразу стало ясно, что Гилберт был прав. Она прекрасно знала свои обязанности, но и только, и, если бы Гилберта постоянно не было рядом, она своими дурацкими разговорами довела бы Мэри до полного умопомешательства.
Дело в том, что у Мэри бывали «сумеречные» периоды, близкие к безумию, — все смещалось, как в бреду, и она не чувствовала разницы между жизнью и смертью. В эти «сумеречные» часы твердая уверенность Мэри в том, что смерть — это полное угасание всего, казалось, должна была бы служить для нее спасением, но сейчас эта уверенность рухнула, ибо Мэри, находясь в полном сознании, не чувствовала своего тела, и это как бы подтверждало традиционное представление о том, что душа живет и после смерти. Вполне возможно, что явление это было чисто эмоциональное, объясняемое давно забытыми детскими страхами, но сейчас эти древние страхи, эта боязнь ада подняла голову. И Мэри, лежа с широко раскрытыми глазами, снова и снова видела, что она умерла и ее, словно в воронку, затягивает в ад — так ребенку кажется, что его может затянуть в трубу, когда из ванны вынут затычку.
Причиной ее падения была рассерженная малышка возраста Полли, которая сидела на своем шетландском пони так низко от земли, что Мэри просто не видела ее; она заметила девочку, лишь когда взвилась вместе с лошадью в воздух, и, дернув поводья, попыталась на скаку резко повернуть лошадь. При этом Мэри, естественно, не удержалась в седле и упала прямо на голову, и сначала все считали, что она просто сильно ушиблась — она лежала как-то боком, котелок съехал ей на лицо, но тут окружающие заметили, что она не дышит, и раздалось: «Да отойдите же, дайте воздуху даме».
— Чего вы идиотничаете! — сказала девочка, которую всадница даже не задела при падении. — Неужели не видите — она же мертвая!
«Нет, неправда!» (Мэри казалось, что она произнесла это вслух, на самом же деле она лишь глухо простонала в накрывавший лицо котелок.)
Ей даже почудилось, что она пытается подняться, но, как ни странно, оказалось, что она лежит все так же неподвижно. Голова у нее кружилась, она не сознавала, где находится, но боли не чувствовала — только саднило лицо. Она даже не понимала, что едва дышит, — просто почему-то не может повернуться и ничего не чувствует, и нет у нее ни боли, ни желаний, ибо тело словно бы отсутствует … «Я, наверное, стала ангелом!» — подумала она и потеряла сознание как раз в тот миг, когда кто-то стал щупать ей пульс и послал за носилками.
В тоттерсдаунской сельской больнице рентген показал, что у Мэри перелом седьмого шейного позвонка, состояние ее было признано «тяжелым».
Не один час просидели Огастин с Гилбертом в кабинете директора, пропитанном запахом лекарств, — они едва замечали друг друга, погруженные каждый в свое горе; затем доктор решил, что, пожалуй, лучше позволить им сейчас взглянуть на больную, а то они могут не застать ее в живых.
Подойдя к постели, они вместо милого, умного, по-мальчишески живого лица увидели нечто неузнаваемое, распухшее, в черно-синих кровоподтеках. Набрякшие веки не открывались. Однако Мэри, видимо, была в сознании и даже пыталась что-то сказать, хотя понять было ничего невозможно — она только оплевала всю простыню. Гилберт взял ее руку — рука была не вялая, а застывшая, словно уже наступил rigor mortis и Мэри превратилась в труп.
Однако жизнь продолжала в ней теплиться. Через несколько дней омертвение начало проходить, отеки стали опадать и синяки побледнели, но, хоть веки ее и открылись, она еще долго ничего толком не видела, так как все расплывалось у нее перед глазами.
Прошло две недели, Мэри продолжала жить (и даже начала говорить вполне членораздельно), и доктор объявил, что «есть надежда на выздоровление». Он весело говорил Мэри, что ей еще надо полежать, но мужу ее и брату напрямик заявил, что хоть она, похоже, и будет жить, однако ущерб ее здоровью нанесен непоправимый и до конца дней ей суждено быть прикованной к креслу.
Доктор достал анатомические схемы. При переломе позвонка, принялся пояснять, dura mater (оболочка спинного мозга) рвется и перекручивается. Однако, поскольку перелом пришелся ниже плечевого сплетения, больная может вновь обрести способность двигать руками, но, пожалуй, и только. Она утратила чувствительность и координацию движений — разве что со временем (и то далеко не обязательно) чувствительность восстановится в руках и частично в груди… Тем не менее пока она делает поистине удивительные успехи на пути к выздоровлению: заработал мочевой пузырь — теперь уже без посторонней помощи, а это значит, что обычная в таких случаях угроза инфекции в почках почти исключена. Короче говоря, периферическая нервная система, видимо, не слишком пострадала: можно не опасаться гангрены или непроходимости кишечника — парализованное тело учится функционировать самостоятельно.
Когда Гилберт спросил, как скоро он сможет забрать жену домой, доктор сказал, что ей теперь до конца дней нужна будет сиделка, и добавил, что мог бы рекомендовать женщину, натренированную на уходе за больными с поврежденным позвоночником…
Нет, право же, Гилберт вел себя выше всяких похвал — даже Огастин вынужден был признать, что недооценивал своего родственника, когда Гилберт, этот завзятый карьерист, сказал доктору, что никогда не поручит заботу о жене чужому человеку: пока она жива, он будет сам ухаживать за ней день и ночь, пожертвует всем ради нее. Да, конечно, опыта по уходу за такой больной у него нет, но он, несомненно, научится, главное же, что нужно теперь Мэри, — это любовь мужа.
Итак, Рансимену, Говарду и Робертсу предстояло теперь самим сражаться с Ллойд Джорджем. Гилберт сообщил своей парламентской фракции, чтобы они больше не рассчитывали на его голос в палате общин. Они не могли не уважить его просьбы, но умоляли не подавать в отставку — это чревато опасными последствиями.
А Гилберт тем временем штудировал медицинские книги и заставил больничную старшую сестру обучить его этому своеобразному джиу-джитсу, которое в медицинском обиходе называется «поднять больного». Однако доктор настаивал, чтобы Гилберт все-таки взял профессиональную сиделку на случай каких-либо осложнений; когда же Мэри наконец привезли в Мелтон и приехала сиделка, сразу стало ясно, что Гилберт был прав. Она прекрасно знала свои обязанности, но и только, и, если бы Гилберта постоянно не было рядом, она своими дурацкими разговорами довела бы Мэри до полного умопомешательства.
Дело в том, что у Мэри бывали «сумеречные» периоды, близкие к безумию, — все смещалось, как в бреду, и она не чувствовала разницы между жизнью и смертью. В эти «сумеречные» часы твердая уверенность Мэри в том, что смерть — это полное угасание всего, казалось, должна была бы служить для нее спасением, но сейчас эта уверенность рухнула, ибо Мэри, находясь в полном сознании, не чувствовала своего тела, и это как бы подтверждало традиционное представление о том, что душа живет и после смерти. Вполне возможно, что явление это было чисто эмоциональное, объясняемое давно забытыми детскими страхами, но сейчас эти древние страхи, эта боязнь ада подняла голову. И Мэри, лежа с широко раскрытыми глазами, снова и снова видела, что она умерла и ее, словно в воронку, затягивает в ад — так ребенку кажется, что его может затянуть в трубу, когда из ванны вынут затычку.