Нет, завтра же он начнет изучать арабский.
 
 
   Дня через два Людо приобщил своего приятеля к искусству охоты с копьем на кабана, было это в Шарф-эль-Акабе, куда доносился рев Атлантического океана, и здесь Огастин впервые встретился с Глауи.
   Глауи гостил там и решил вместе с англичанами поохотиться на кабанов. Он был поразительно красочен в своей просторной мавританской одежде с прикрытым капюшоном мрачным лицом; он сидел на арабском скакуне в желтых мавританских туфлях с загнутыми носами, снабженных восемнадцатидюймовыми золотыми шпорами, и держал копье так, словно охотился не на кабанов, а на людей: от привычек, приобретенных в течение жизни (сказал он Огастину), трудно отрешиться.
   По пути назад Огастин принялся расспрашивать про него Людо. Из бывших «трех великих каидов юга» Гундафа и Мтугги почти утратили свою славу, а слава Глауи сейчас в зените, сказал ему Людовик. Когда Мадани-эль-Глауи умер, этот его воинственный брат — Тхами, который уже был пашой Марракеша, стал к тому же владыкой Атласа. Благодаря такой комбинации он теперь самый могущественный мавр в Марокко, даже могущественнее султана. Будучи пашой равнинного края, он поневоле благоволил к французам-завоевателям, и французы в свою очередь благоволили к нему, рассматривая его атласские владения как свой южный форпост, и тем не менее (добавил Людо) они вполне разумно избегают показывать нос в горы, где, судя по слухам, французов берут в плен, насилуют и умерщвляют.
   Семья Людовика давно поддерживала отношения с домом Глауи, еще с тех времен, когда некто Ишуа Коркос финансировал старика Глауи, задумавшего свергнуть султана Абд-эль-Азиза и посадить на его место муллая Хафида. У отца Людовика до сих пор немало золота было вложено в разные предприятия Глауи. А сам Людовик давно дружил с Тхами-эль-Глауи (хотя один был иудей, а другой мусульманин), насколько это возможно между столь разными людьми. Потому-то Людовику было что рассказать Огастину об этом легендарном, удивительно ярком и своеобразном человеке, под чьими белоснежными, развевающимися одеждами скрывалось худое, с головы до пят изборожденное шрамами тело. Во всю длину спины у него тянулась глубокая борозда — в молодости, когда он вместе с атакующими лез на стену крепости, защитники вылили на него кипящий свинец, и потом он целый месяц пролежал в ванне, наполненной маслом… Лишь немногие знали, что брошенный меткой рукою нож повредил нерв у него на щеке, потому что на людях он поистине геркулесовой силой воли удерживал лицо от тика, чтобы никто не подумал, будто с ним случился удар…
   В юности он занимался весьма опасным спортом: стрелял из кремневого ружья в голубиное яйцо, зажатое между лодыжками отцовского раба, — спорт этот действительно мог плохо кончиться для молодого бездельника, если бы по его милости любимый раб отца охромел на всю жизнь! Теперь же он стрелял куропаток на скаку… Затем Людовик поведал Огастину, что Глауи хоть и поддерживает отношения с французами, однако втайне, видимо, предпочитает англичан. Но выказывает он это порой крайне своеобразно: однажды, например, он предложил весьма высокопоставленному англичанину, своему другу, взять к себе одну из его невест, вместо того чтобы послать к нему, как водится, евнуха…
   Вообще Глауи очень неглуп, но ум свой проявляет самым непредвиденным образом. Творя суд в Марракеше, он может взять и выложить на стол все, что получил в качестве подкупа, в нераспечатанных конвертах. Несколько конвертов он тут же раздает нуждающимся вдовам, так и не раскрыв, а уединившись, вскрывает остальные, и, если суммы, обнаруженные в них, не соответствуют его ожиданиям, он либо отменяет собственное решение и пересматривает дело, либо тяжущийся просто исчезает с лица земли.

5

   Война, которая недавно спустилась в долины с Рифа — горной «испанской зоны», лежащей к востоку от Танжера, — наконец закончилась, и Танжер уже не был отрезан от остальных частей Марокко, с которыми до сих пор мог поддерживать связь лишь морем.
   В течение шести лет Абд-эль-Крим (хотя силы противника во сто крат превосходили его собственные) одерживал победы над испанскими армиями и истреблял испанских солдат, сбрасывая их в море. Последние два года он принялся и за Францию, и всего лишь прошлым летом угрожал даже самому Фесу. Войска его, не отягощенные ранеными (Красный Крест категорически отказал ему в медицинской помощи), способные преодолевать большие расстояния и сражаться сразу на нескольких направлениях, порой в течение суток давали два боя на расстоянии добрых сорока миль один от другого. При этом они не брезговали западной техникой: захватив французское полевое орудие, они разбирали его, переносили по частям через непроходимые горы, снова собирали где-нибудь в пещере и использовали для обстрела Тетуана… Пришлось Испании и Франции объединить немалые силы, чтобы наконец одолеть его, и лишь в том месяце знаменитый Мохаммед-бен-Абд-эль-Крим-эль-Хатаби вынужден был сдаться сташестидесятитысячной армии маршала Петэна. Теперь наземные дороги были снова открыты, и Огастин с Людо могли двинуться на юг, когда пожелают.
 
 
   Джоан считала, что Огастин пробудет в отъезде несколько недель. Но когда недели превратились в месяцы и настала уже осень, а он все не возвращался, Джереми начал подозревать, что его друг, видимо, неплохо проводит время среди джиннов и афритов, султанов и разбойников, газелей и диких кабанов, ибо, конечно же, одна только сердечная рана не могла так долго удерживать его вдали!
   А Огастин с Людовиком, пробыв целый месяц в Фесе, достигли побережья у Рабата, где (вернее, не там, а через реку, в Сале) их побили камнями и оплевали голубоглазые, с красными, выкрашенными хной бородами мусульмане (потомки христианских рабов и потому отличавшиеся особым фанатизмом). Затем приятели двинулись вдоль побережья, минуя унылый город торгашей Касабланку, в Мазаган и дальше в Сафи, где прелестная бронзовая португальская пушка с ручками в виде дельфинов продолжала стоять на крепостном валу Кешлы, на том самом месте, где несколько веков тому назад португальские пушкари бросили ее. Оттуда приятели повернули в глубь страны, к Марракешу, и тут впервые увидели в вышине, словно плывущие над знойной дымкой, далекие снежные пики — такие манящие, но запретные Атласские горы…
   Вид этих гор вернул их мысли к Глауи, под чьей властью, как говорили, находился сейчас почти весь гористый юг страны, если не считать того, что принадлежало его гнусному племянничку Хамму, чьи камеры пыток и огромная крепость-арсенал в Телуете охранялись пушками, изготовленными (для франко-прусской войны) Крупном, да еще двум-трем головорезам помельче, чьи владения расположены были слишком далеко от караванных дорог, чтобы это могло тревожить Глауи.
 
 
   Итак, для Мэри снова настало время рожать, а Огастин на этот раз находился от нее еще дальше если не в пространстве, то во времени — в 1345 календарном году. Конечно, по мусульманскому летоисчислению, но он вполне мог считать, что очутился в средних веках по христианскому летоисчислению, когда попал в горы, где вожди берберов жили в укрепленных замках и плевали на султанов и даже на державы, осуществлявшие протекторат. Совсем как средневековые бароны-христиане, каждый правил подвластным ему краем в тех пределах, куда достигал его гнев, пока кто-то более сильный не сбрасывал его.
 
 
   Лишь благодаря личной любезности Глауи и втайне от французов, которые, конечно, вывернулись бы наизнанку, лишь бы не дать этому свершиться, Огастин с Людо в конце октября вот уже три дня путешествовали по этим нененавидящим все иностранное Атласским горам. Сегодня они ночевали в берберском замке… Однако замок этот (как оказалось) принадлежал разбойнику из числа тех головорезов помельче, которые не питали особой любви или уважения к Глауи, правда, это обстоятельство Огастин с Людо выяснили поздновато.
   Словом, были все основания сомневаться, доживут ли они до утра.

6

   Неделю тому назад в Марракеше Людо отлично разыграл свои карты, когда они явились с визитом в обширный и запущенный дворец паши. Потягивая душистый кофе, Людовик намекнул (не больше), что у них есть дурацкая, совершенно неосуществимая «голубая» мечта проехать через горы от Азии до Таруданта — «вот только французы ревностно до идиотизма оберегают свою зону от англичан». Тут-то Людо и поймал Глауи в сеть: Атласские горы — это ведь его край, причем тут французы?!.. И Глауи без дальнейших церемоний благословил наших друзей на эту поездку, затем повернулся к своему телохранителю берберу Али и велел ему служить этому иудею и этому христианину проводником и охранять их — без них он может не возвращаться… После чего Али, отлично зная, что безжалостный Глауи никогда не шутит, просидел всю ночь, точа ножи.
 
 
   Они доехали верхом до Азии, а там конюхи забрали у них лошадей, чтобы отвести назад, ибо на лошадях по горным тропам было не проехать. Когда равнинный край с его обширными плантациями олив и пальм остался позади, Огастин почувствовал себя как мальчишка, отпущенный на каникулы, и повел себя соответственно. Он заявил, что надо «поразмять ноги» (это в горах-то высотой в 14 тысяч футов!), и стал уговаривать Людовика идти пешком. Но в этой стране пешком ходят лишь самые обездоленные, и Людо пришлось настоять на том, чтобы нанять трех мулов и при них трех мальчишек-рабов, как того требовали минимальные правила приличия, если личные друзья Глауи пускались в путь. Итак, они прикрыли свои «христианские» одежды плащами берберов, и кавалькада двинулась в горы: мрачный Али ехал впереди, а трое мальчишек, глотая пыль и обмениваясь шутками, трусили сзади, время от времени издавая душераздирающие вопли, чтобы подогнать мулов.
   Они сидели боком, без седла — лишь корзины были перекинуты через спину каждого животного — и безостановочно колотили по боку мула каблуками, ибо стоило перестать, и ленивое животное тут же останавливалось. Сначала даже у морехода Огастина кружилась голова: ведь приходилось ехать по краю тропы в четыре фута шириной, пробитой в скале, а внизу, между твоими собственными ногами, которыми ты дубасил по боку мула, поблескивала на глубине нескольких сот футов струйка ртути среди зелени; а потом они встретили караван вьючных верблюдов, и им пришлось лечь плашмя на спину мула — а мул шел на согнутых ногах, не шел, а полз точно кошка, — тогда как в двух или трех дюймах над самой их головой проплывали, качаясь, тюки, притороченные на спинах верблюдов.
   Когда по пути попадались реки, пересекать их надо было вброд, ибо мостов не было; мальчишки, ухватившись зубами за хвосты мулов, плыли позади в ледяной воде. К ночи они добирались до какой-нибудь деревни из глинобитных хижин, Али вызывал шейха, и достаточно было назвать имя Глауи, чтобы им был обеспечен ночлег — ковер вместо кровати, мятный чай и жесткий как камень хлеб, а при удаче — и крутые яйца. Три дня все действительно шло отлично — три волшебных дня… Но вот на четвертый — и к тому же поздно вечером — они вышли в долину, где Али явно растерялся, не зная, куда дальше идти (настолько растерялся, что Людо заподозрил, не сбились ли они с пути и не пришли ли куда-то совсем не туда). Расспросить было некого, но, поднявшись на гребень, они обнаружили замок и, будучи оптимистами, решили, что тут им окажут более изысканный прием, чем где-нибудь в деревне.
   Земля была здесь голая и красноватая; снежные вершины — тоже красноватые, и даже река отливала красным. И замок был красноватый, лишь высоко наверху несколько белых пятен — окна, смотревшие на мир, как глаза… Когда путешественники подъехали достаточно близко к замку, сотни востроглазых голубей поднялись и взлетели в красноватое вечернее небо. На подступах к замку дорога превратилась в узкую тропу, по которой можно было ехать лишь в одиночку, ибо по обе стороны стояли непроходимые заросли колючего кустарника, окружавшего крепость с трех сторон; так они добрались до четвертой стороны, где были единственные ворота, но и тут наши путешественники вынуждены были ехать цепочкой по узкому берегу бурной красноватой реки. Ворота были скрыты за короткой стеной, которая не позволяла врагу установить таран и не давала надежды на то, что атаку можно поддержать огнем с другого берега потока…
   — Тот, кто планировал оборону этого замка, — заметил Огастин, — отлично знал дело!
   Но все-таки что же это за крепость? «Кто хозяин этого замка?» — уже несколько раз спрашивал Людо их «гида», но Али словно не слышал вопроса. Ворота были закрыты, но вот в окошечке показалось высохшее лицо, и Людо велел Али спросить на языке берберов…
   Когда наконец выяснилось, куда они попали, даже Али побелел и ниже надвинул капюшон на глаза. Он шепнул Людо, что аллах привел их в такие места, где, если сказать, что ты — друг Глауи, тебя ждет мгновенная смерть.
   — Машаллах… — пробормотал Али.
   К черту волю аллаха, плевали они на нее, и Людо стал поспешно совещаться с Огастином.
   Солнце уже садилось, а никто не ночует под открытым небом, кроме грабителей и головорезов… Да к тому же поворачивать назад поздно, раз их уже видели… Надеяться можно лишь на то, что удастся обмануть властелина замка: два английских путешественника (благодарение небу, что они хоть не французы!) просят оказать им гостеприимство, ибо, как сказано в Коране, они «гости, посланные аллахом».
 
 
   И вот, надеясь вопреки всякой логике, что никто не признает в Али человека из окружения Глауи, Людо решительно замолотил по воротам кулаком, в то время как Огастин вспоминал злополучного Макдональда, который в далекую пору кровавой резни в долине Гленкоу стучался ночью в ворота дворца. Окошечко снова открылось, и на этот раз взорам их предстал пожилой негр поистине гигантского роста — он выглядел необычайно величественно в черной с белым полосатой джиллабе, перепоясанной большой, как сабля, кумией в серебряных ножнах. Али, пряча лицо под капюшоном, казалось, лишился дара речи, поэтому пришлось Людо произнести за него:
   — Скажи своему господину, что два высокопоставленных англичанина, близких друга английского короля, посланы ему аллахом и стоят у его ворот в расчете на гостеприимство, которым столь славятся правоверные.
   Негр с сомнением посмотрел на них (возможно, он не очень хорошо понимал по-арабски), но все же ушел выполнить поручение. Уже стемнело, когда ворота наконец со скрипом отворились и путешественники оказались в кромешной тьме под массивными сводами, где гулко отдавался грохот воды… Здесь врага ждала еще одна неожиданность — лишь узкий мостик пролегал над установленной во рву перемычкой, с которой, словно с колес ветряной мельницы, стремительно падала вниз вода. Однако чьи-то руки, держа наших путешественников за плечи, провели их по этому мостику, затем они пересекли двор, где лагерем расположились соплеменники владельца замка, и по наружной лестнице поднялись в угловую башню.
   Маленькая комната наверху была абсолютно пуста. Лишь углы пересекали отполированные временем стропила из кедра — своеобразная вешалка для вещей, а больше — ничего. Голый алебастровый тщательно отполированный пол, словно старая слоновая кость, слабо отражал щедро расписанный суриком деревянный кедровый потолок; голые, такие же отполированные, как слоновая кость, стены отражали последние отсветы умирающего заката. Окна были маленькие, незастекленные, лишь забранные прелестными решетками из кованого железа, и сквозь них, если смотреть вверх, виднелись розовые, покрытые снегом пики, а если смотреть вниз, — темная зелень у подножия этих гор. Все вокруг — казалось, даже сам воздух, — было цвета крови.
   Огастин еще ни разу в жизни не видел комнаты более очаровательной, но и более зловещей, холодной и необжитой.

7

   А в Англии тем же октябрьским субботним днем Джоан зашла к Джереми на Ибэри-стрит (теперь он уже не был «постоянным представителем» при адмиралтействе) и спросила, нет ли вестей от Огастина. Джереми только покачал головой.
   — Ничего, вот уже два, если не три месяца. Они были тогда в Фесе, но собирались двинуться на юг, в Марракеш, как только станет прохладнее.
   «И ни намека на то, когда он намерен вернуться?» — спрашивал ее взгляд, но Джереми лишь пожал плечами. «Это все влияние джиннов и афритов», — подумал он. (Сам Огастин в письме из Феса сравнивал Марокко со сказками Шахразады.)
   Четыре долгих месяца не помогли и не избавили Джоан от душевных терзаний. Теперь уже почти автоматически, всякий раз как ей требовалось противоядие, Джоан принималась перебирать в уме созданный ею перечень недостатков Огастина — отсутствие честолюбия или хотя бы какой-то цели в жизни. Наконец однажды она выразила свои терзания вслух:
   — Через каких-нибудь два-три года ему уже будет тридцать! — И добавила: — Ведь у него достаточно денег, чтобы начать любую карьеру.
   Джереми презрительно фыркнул.
   — Очевидно, вы имеете в виду карьеру дипломата или, скажем, губернатора этих клоповников — тропических колоний! Это допотопное «литургическое» представление о том, что владение большим капиталом накладывает на человека определенные обязанности, несомненно, следует отнести к числу горьких плодов классического образования, которое большинство из нас получает. — Он помолчал. — А все-таки жаль, что Огастин не умеет даже рисовать: ведь обеспеченным поэтам и художникам не приходится унижать свое искусство, подлаживаясь под вкусы публики… Но может быть, вы считаете, что он должен все же попытать счастья на этой стезе? — Джоан покоробила ирония, звучавшая в голосе Джереми, да к тому же он еще осуждающе потряс в воздухе пальцем. — Я начинаю верить, что вы готовы выйти замуж за какого-нибудь полного болвана при условии, что он будет разыгрывать из себя хотя бы добропорядочного сквайра — будет открывать по первой просьбе благотворительные базары или сажать шпинат, когда настанут скверные времена! Словом, за человека, готового занять свое место на судейской скамье или в совете графства… Неужели вы хотите, чтобы Огастин осел в Ньютоне и жил вот так?
   — Нельзя сказать, чтобы ты очень стремился мне помочь.
   — Возможно… Дело в том, что, ей-богу, мне кажется, я могу прочесть, что засело в вашей маленькой головке: вы считаете, что эта странная тяга Огастина к углекопам должна побудить его взять на себя активную роль в лейбористской партии — как Мосли или сынок этого Стрейчи.
   От неожиданности Джоан призналась, что подобная мысль действительно приходила ей в голову…
   — В таком случае вы его совершенно не понимаете!.. Послушайте, душа моя… — Он помолчал, обдумывая, как бы доходчивее ей все объяснить. — Неужели вы не в состоянии уразуметь, что углекопы для Огастина — это не безликий агрегат, именуемый «высокими принципами»; для него это Твимы и Дай! Нельзя же разных людей валить в одну кучу, как вещи, — кстати, в этом кроются корни многих политических ошибок. — И он искоса поглядел на Джоан, чтобы проверить, насколько это до нее дошло, ибо он успел убедиться, что для большинства людей священная неповторимость каждого «я», не поддающаяся обобщению, далеко не аксиома…
   — Тогда почему бы ему не использовать свои деньги, чтобы оказать этим людям помощь?
   Джереми с удивлением воззрился на Джоан.
   — Вот теперь вы абсолютно не понимаете углекопов.
   — Я имею в виду помочь конструктивно: вот квакеры открывают же мастерские.
   — Да неужели вы не понимаете, как ненавистны квалифицированному углекопу должны быть эти квакеры с их благими побуждениями, надо же придумать такое, чтобы соль земли, опытные рабочие тратили время, латая сапоги или сбивая столы и стулья вместо того, чтобы заниматься своим делом?!
   Однако страдания сделали Джоан упрямой.
   — Прекрасно, будь по-твоему! Но что же все-таки Огастин намерен делать в жизни?
   — Возможно, Огастину выпал на долю удел более редкий, чем вы думаете: с ним все время что-то происходит без всякого усилия с его стороны, — мягко заметил Джереми.
   Джоан фыркнула, хоть и еле слышно, и все же терпение Джереми тут лопнуло.
   — Ну, хорошо! Предположим, он должен избрать себе карьеру, но в таком случае учтите, пожалуйста, насколько богатство сужает его выбор.
   — Сужает?
   — Да. Ведь любая физическая работа — а ею занимаются девять десятых человечества — предназначена только для бедняков.
   Джоан чуть не задохнулась от возмущения.
   — Да что ты, с его-то умом, при его образовании…
   — А вот то, что вы забыли, как он был счастлив на этой шхуне, которая занималась контрабандой! Если его от природы тянет к такого рода вещам, ум тут ни при чем, и углекопы, с которыми он возится, — тому доказательство. Да, конечно, отсутствие даже элементарных трудовых навыков может… — Внезапно Джереми вскочил и зашагал по комнате. — А вы когда-нибудь думали о том, что вместо того, чтобы героизировать углекопов, он мог сам очутиться среди них; не кончать эту ужасную частную школу, а в пятнадцать лет пойти работать под землей?! А это уводит нас к тем дням, когда долина Ронты была еще Эльдорадо, когда по субботам в кабачках было полным-полно, как в церкви в воскресенье… Нет, тяжкое это бремя для человека — родиться с серебряной ложкой во рту!
   Наверное, этот парадоксальный гимн физическому труду еще больше удивил бы Джоан, если бы взгляд ее случайно не упал на парализованную руку Джереми, — внезапно поняв, в чем дело, она почувствовала, как острая жалость пронзила ее.
 
 
   Позже, за чаем, Джереми печально заметил:
   — Я никогда не спускался под землю, даже чтобы посмотреть. Расскажите, как оно там.
   — Ты хочешь, чтобы я рассказала тебе, что углекопы приносят с собой еду в жестяных коробках, потому что в этих норах больше крыс, чем людей? И что чай они пьют квартами, потому что, потея, теряют очень много жидкости? Или что на ногах у них башмаки, подбитые железными шипами, чтобы можно было восемь часов подряд стоять в кромешной тьме и бить по твердому камню?
   — Все это я видел, вы мне расскажите, каково оно там, в шахте.
   — Я сама была там только раз, вместе с Огастином, да и то не в глубокой шахте, куда спускают на подъемнике, а в так называемой «открытой» шахте, где у входа рос папоротник. — Она помолчала. — Я, когда вошла туда, чуть не задохнулась: столько людей дышат одним и тем же воздухом, что кислорода в нем почти нет — лишь испарившийся пот: у меня даже лампа закоптила. При свете ее видна было, как со сводов, словно при дожде в тропическом лесу, капает вода, да под ногами поблескивают рельсы, по которым мне пришлось идти, точно по канату, потому что иначе вода доходит до колен. Потом ярдов через пятьдесят… — она заговорила как во сне, — появился сильный запах йода, камни, раздробленные балки и — ярды и ярды мокрых бинтов, которые вдруг обвились вокруг моих лодыжек: в темноте я не могла разобрать, что это такое.
   — Должно быть, обвалилась кровля и кого-то придавило? — Джоан молча кивнула. — Ну, продолжайте же.
   — Не могу. Дальше меня не пустили — и слава богу, потому что я уже начала чувствовать, как давит на меня эта гора наверху — под ее тяжестью со свода то и дело падают камешки и сочится вода.
   — Попытайтесь все же, — попросил он. — Хотя бы перескажите то, что вам рассказывали.
   Джоан глубоко вздохнула и положила надкусанный пирожок.
   — Иной раз, чтобы добраться до угля, приходится ползти — так низко нависает свод, всего на расстоянии каких-нибудь двух футов, а когда доберешься до угля, приходится лежать часами в воде, все время прислушиваясь, не заглох ли насос, чтобы успеть спастись в случае аварии. И все это время терпеливо подрубать пласт, пока под давлением атлантовой тяжести наверху несколько глыб не отскочит. Тогда этот уголь подтаскивают к тому месту, где ходят вагонетки, и грузят на них — и все ползком, ползком…
   — Так неужели теперь вам не жаль несчастного богатого мальчика, которому посчастливилось не лезть в эту дыру, где ночь за ночью ему пришлось бы обдирать колени и спину о каменные своды и о каменный пол, а потом вычищать из ран дробинки угля?! — воскликнул Джереми, в упор глядя на Джоан, и она съежилась под его взглядом. — Вспомните: ведь этому мальчику, который вынужден работать в шахте, всего пятнадцать лет, совсем еще ребенок!
   — Хватит, я не желаю больше этого слушать! — сказала Джоан голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
   — Я говорю серьезно, вы, глупышка, неужели не понимаете? Вот он идет к себе домой по улицам, где грязные овцы, вернувшись с пастбища, роются в мусорных ведрах, точно бездомные кошки, — и кто его встречает? Вы! Вы, которой нет еще и двадцати, стоите на коленях и моете крыльцо, подоткнув юбчонку так, что видны все ноги… Он входит «чернее черной ночи» (если цитировать классиков), оставляя черные лужицы на ваших чудесно вымытых досках, но вы привыкли к этому… Затем вы входите в дом, где перед очагом стоит деревянная бадья, а на огне жарится бекон, а у бадьи стоит ваш папка и смывает кровь с ободранной спины своего постояльца, в то время как Огастин, заметив вас, застенчиво пытается прикрыть интимные части тела, а вы, бесстыжая девчонка, стоите и смотрите на него, хотя на самом деле думаете о том, когда же наконец переменится ветер и перестанет нести угольную пыль на сохнущее во дворе белье…