Сердце у него упало, когда он заметил сапог, торчавший из густого невысокого куста. Отец Петрус бросил свой велосипед и дотронулся до ноги — под пальцами у него оказался деревянный протез. Он был весь в крови, ремни, пристегивавшие его к телу, были срезаны. Отец Петрус судорожно принялся обыскивать лес и наконец, в зарослях черники нашел труп, полураздетый, со следами тяжких побоев, весь в налипших сосновых иглах, перепачканных соком черники.
   Так вот почему он не слышал выстрела: Отто прикончили, забив до смерти собственным протезом.

33

   Через день или два тело фон Кара было найдено в топи неподалеку от лагеря Дахау, изрубленное топором. Отец Штемпфле был обнаружен в лесу со сломанной шеей и простреленным сердцем. Зато фрау Вилли Шмидт — вдове самого известного в Мюнхене музыкального критика — прислали не только гроб с телом супруга, но и изящно составленное извинение за происшедшую ошибку и даже скромное денежное пособие. Она хотела было вернуть деньги, но сам Гиммлер подошел к телефону и «посоветовал» взять деньги и не поднимать шума вокруг этого.
 
 
   Короче говоря, у отца Петруса в тот день, когда он приехал в монастырь кармелиток, чтобы сообщить племяннице полковника фон Кессена о смерти дяди, много всяких мыслей теснилось в голове.
   Мать-настоятельница послала за сестрой Марией Бартимаесской, затем предложила отцу Петрусу сесть в приемной у решетки и снять бремя с души, рассказав все с начала и до конца. Его рассказ глубоко взволновал Мици, и слезы потекли по ее лицу. Мать-настоятельница молча смотрела на нее, потом взяла за руку и пообещала, что за упокой души ее дяди будет отслужена месса. Но слепая монахиня лишь покачала головой.
   — Вы неправильно поняли меня, матушка: я оплакиваю собственное невежество. Ведь никто никогда в жизни не говорил мне, что такое зло возможно на свете.
   — Человек не может жить без бога… — Мать-настоятельница помолчала. И добавила: — Даже язычники знают это. Но добрая весть, которую Иисус из Назарета принес миру, в сущности была о том, что бог не может обойтись без человека — даже без тех людей, что будут распинать его. Так что и Гиммлер, и люди Гиммлера — все Его дети. — Она помолчала и добавила с легкой улыбкой, чуть тронувшей ее губы: — Что же до того, какую участь Он им готовит — как, кстати, и нам, — мы знаем об этом не больше, чем чашка знает про чай…
 
 
   Однако, когда снова наступила Великая Тишина, даже долгое отрешение от дома не могло спасти Мици от затопившего ее горя. Она словно бы жила одновременно в двух местах сразу, в двух разных временных измерениях. Столько лет прошло с тех пор, и, однако же, сегодня вечером голос дяди Отто звучал в ее ушах так отчетливо, как в то невыносимо тяжелое для нее утро, когда он, скрипя протезом, вошел к ней в комнату, сел рядом и стал читать вслух из Фомы Кемпийского: «Затвори дверь твою и призови к себе Иисуса, возлюбленного своего, и пребудь с ним в келье своей».
   «Да, конечно, — пробормотала она тогда про себя. — Ну, а если я призываю его, а он не приходит?» Но было это больше десяти лет тому назад, она была тогда еще почти дитя, и притом такая глупышка: подумать только, она твердо верила, что знает господа бога как свою ладонь.
 
 
   Полночь.
   Она была снова одна в своей келье — только на этот раз лежала в постели — и вдруг услышала далекий крик совы. Дыхание полуночного летнего воздуха проникло сквозь ее раскрытое окно, принеся с собой мирные ночные звуки, — оно охлаждало ее келью, наполняя ее запахом садов, который можно почувствовать лишь ночью. Трудно было поверить, что за стенами монастыря по земле бродит столько зла. Мици вспомнились слова святого Петра: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш, дьявол, ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить, противостойте ему твердою верою!..»
   Мици тревожило предчувствие, что худшее еще впереди, что события последних нескольких дней — только начало злодеяний, и это предчувствие заставило ее подумать о Франце и об их надежде на то, что после войны страна их возродится из хаоса и засияет новым светом. Что-то будет с Францем?.. Но тут она вспомнила, что брат ее уже солидный, женатый человек тридцати с лишним лет. Он давно перестал писать ей. Наверное, сильно изменился.
   И тут другое предчувствие сжало ей сердце, — предчувствие, что будет время, когда ей самой придется встретиться со «львом рыкающим» и противостоять ему. Ибо монастырь кармелиток находился в мире, по которому он разгуливает, совращая детей человеческих вроде Гиммлера, — это она знала, хотя примириться с такой мыслью было трудно, а потому она даже обрадовалась, вспомнив слова матери-настоятельницы насчет чашки, которой не нужно знать, какая участь ждет чай.
 
 
   Мици всячески старалась успокоиться и заснуть. Но вот уже раздался перезвон далеких башенных часов, предшествующий удару, отмечающему час ночи, а она все еще лежала с широко раскрытыми глазами, подавленная мыслью о том, что в этой стране, которую она с детства любит, бродит на воле Сатана. Она все не спала, терзаемая предчувствиями, молясь о том, чтобы вера поддержала ее, когда настанет пора испытаний, как вдруг почувствовала всеобъемлющее присутствие Бога, Бога, на этот раз столь неумолимого, что ей захотелось от него спрятаться.
   Но в монастыре не было ни лоскутка, за которым она могла бы схорониться от этого вездесущего бога, ни уголка, куда она могла бы от него бежать! Стена у кровати Мици была каменная, и, когда она попыталась оттолкнуть Его рукой, Он не ушел в стену. Она накрылась одеялом с головой, но Он оказался вместе с ней под одеялом. Она была вся перед Богом — не было у нее даже тряпицы, чтобы прикрыть свою наготу: любое слово, срывавшееся с ее языка, любая ее мысль, движение мизинца — Бог понимал значение всего, даже если сама она не понимала. Бог был недреманным оком, и око это было в ней. Бог был недреманным ухом, и ухо это было в ней. И веки этого ока никогда не закрывались, и ухо всегда все слышало.
   Нет такого человека, который ясно видел бы в своей душе и мог жить, — чтобы заглянуть в себя, он должен прикрыть глаза, словно ослепленный ярким светом, хотя на самом деле он ослеплен тьмой, ибо в душе его царит такая тьма, что он не в силах ее зреть. Бог же может смотреть в душу человека: орел ведь может не мигая смотреть на яркое солнце, вот так же и Бог может смотреть во тьму, и под обжигающим оком этой обжигающей, ни на минуту не ослабевающей любви все в Мици плавилось, как металл, бурлящий в тигле под коркой пены, — вот что происходило в душе этой девушки, которую, казалось Огастину, было бы так легко обратить в его простую, прочную, поистине детскую веру, что бога нет.