Страница:
Гилберт заметил, что, какой бы приказ ни отдал Джереми, ничего хорошего все равно не выйдет, и Джереми величественно согласился. Кстати, добавил он, даже на его фарфоровом ночном горшке изображен теперь якорь Их Светлостей, обвитый цепью, а по ночному горшку ведь можно точно определить ранг владельца: у адмиралов, например, горшки из тончайшего фарфора с золотым якорем, а дальше и то и другое идет по нисходящей согласно приказу о продаже мер емкости в лавках для моряков: «ночные горшки глиняные, простые» (для рядовых) и даже «ночные горшки резиновые, нестандартные — для пользования…»
Но и это не развеселило Гилберта. В общем, Гилберт на протяжении всего вечера — второй медовый месяц у него прошел явно не лучше первого — оставался мрачным; менялся он, и притом заметно, лишь когда обращался к Джоан. Мэри была явно чем-то раздражена и то и дело под любым предлогом, а то и без оного отъезжала в своем кресле от стола, а когда ужин кончился, принялась бесшумно кружить по гостиной вокруг горстки собравшихся друзей, словно сторожевой пес, охраняющий стадо овец. Если же (что случалось редко) она останавливалась, то говорила лишь о политике. Гилберт же отмалчивался — так бывший пьяница бежит от бутылки с джином. Однако Мэри бестактно упорствовала…
Казалось, 1926 год никогда не настанет и Уонтидж никогда не принесет пунш.
— Она хочет, чтобы он уехал, — сказала Джоан, когда они с Джереми возвращались на велосипедах в темноте домой.
— И вновь присоединился к своим коллегам вестминстерским мейстерзингерам?.. Да, вы, наверное, правы.
— Мэри — женщина разумная. Она понимает, какой они оба готовят себе ад, если он останется.
— Но есть и еще кое-что, смотрите, будьте осторожны! — И племянник напрямик объявил тетушке: — Наш святой Гилберт к вам явно неравнодушен!
Какое-то время они ехали молча, потом Джереми добавил:
— Мэри ведь почти ничего не упускает из виду…
— Да, — излишне поспешно согласилась Джоан. — А ты не заметил, насколько лучше стал выглядеть старик Уонтидж после того, как Мэри послала его на операцию и ему вырезали щитовидную железу?
30
31
32
33
Но и это не развеселило Гилберта. В общем, Гилберт на протяжении всего вечера — второй медовый месяц у него прошел явно не лучше первого — оставался мрачным; менялся он, и притом заметно, лишь когда обращался к Джоан. Мэри была явно чем-то раздражена и то и дело под любым предлогом, а то и без оного отъезжала в своем кресле от стола, а когда ужин кончился, принялась бесшумно кружить по гостиной вокруг горстки собравшихся друзей, словно сторожевой пес, охраняющий стадо овец. Если же (что случалось редко) она останавливалась, то говорила лишь о политике. Гилберт же отмалчивался — так бывший пьяница бежит от бутылки с джином. Однако Мэри бестактно упорствовала…
Казалось, 1926 год никогда не настанет и Уонтидж никогда не принесет пунш.
— Она хочет, чтобы он уехал, — сказала Джоан, когда они с Джереми возвращались на велосипедах в темноте домой.
— И вновь присоединился к своим коллегам вестминстерским мейстерзингерам?.. Да, вы, наверное, правы.
— Мэри — женщина разумная. Она понимает, какой они оба готовят себе ад, если он останется.
— Но есть и еще кое-что, смотрите, будьте осторожны! — И племянник напрямик объявил тетушке: — Наш святой Гилберт к вам явно неравнодушен!
Какое-то время они ехали молча, потом Джереми добавил:
— Мэри ведь почти ничего не упускает из виду…
— Да, — излишне поспешно согласилась Джоан. — А ты не заметил, насколько лучше стал выглядеть старик Уонтидж после того, как Мэри послала его на операцию и ему вырезали щитовидную железу?
30
Мэри действовала осторожно: она ни разу не произнесла вслух, что Гилберту надо было бы вернуться к политике, просто то и дело заговаривала о политике и интересовалась последними новостями внутриполитической жизни. И вот вскоре Гилберт возобновил переписку с одним из наиболее видных либералов сэром Джоном Саймоном, а недели через две или три после пасхи Мэри пригласила к ним и самого Великого человека. Хотя Саймон был в тот момент занят своими адвокатскими делами, он все же принял приглашение. Огастин тогда находился у себя в Уэльсе, поэтому не присутствовал на ужине, после которого сэр Джон и двое других гостей-либералов уединились с Гилбертом в кабинете.
Времена были для Англии поистине критические: шел апрель 1926 года, и всеобщая забастовка в поддержку шахтеров казалась все более и более вероятной. До войны уголь был одним из главных предметов британского экспорта и немало людей нажили на этом состояние, но теперь шахты перестали давать прибыль и владельцы настаивали на том, чтобы понизить углекопам плату и увеличить количество рабочих часов. Всеобщая забастовка грозила разразиться еще летом, но Болдуину все же удалось ее задержать, предоставив угольной промышленности субсидию на девять месяцев — срок более чем достаточный, заявил он, чтобы навести в своем доме порядок, но вот эти девять месяцев истекали, а дело не сдвинулось с места, и Болдуин категорически отказывался дать новую субсидию. Словом, положение складывалось пренеприятное. Никто не знал, что может принести с собой всеобщая забастовка, но большинство боялось худшего: похоже, что Великобритании едва ли удастся избежать вируса революции, который после войны захватил континент, ведь в 1918 году перекинулась же эпидемия испанки с континента через Ла-Манш. В Великобритании коммунистическая партия была малочисленна, но явно ставила себе целью создать хорошо подготовленные кадры, которые могли бы тайно и через подставных лиц вести на предприятиях подрывную работу и при любой возможности обострять отношения между рабочими и хозяевами. Сейчас лидеры коммунистов почти все сидят в тюрьме, но ведь, право же, никто не знает, как широко распространилось движение…
Вот почему в кабинете Гилберта в тот вечер слышалось немало пессимистических высказываний, однако Гилберт нашел, что «сам Саймон поразительно хладнокровен и голова у него ясная (как он сказал потом Мэри, подтыкая ей одеяло), а это особенно ценно в такие времена, когда эмоции легко берут верх над здравостью суждений». Дело в том, что Саймон решительно не поддавался панике. Пусть другие белеют от страха при мысли о предстоящей кровавой бане, пусть Карл Маркс тревожится у себя на Хайгейтском кладбище, прислушиваясь к зловещему грохоту повозок, везущих осужденных на казнь, — бывший генеральный атторней, казалось, ни о чем другом не желал сегодня говорить, кроме того, что, по его твердому убеждению, всеобщая забастовка противозаконна. Более того, он даже считал своим долгом выступить в палате общин и указать на это: надо же предупредить бедняг о том, какие судебные меры грозят им за урон, который они могут нанести.
Гилберт попросил уточнить, и Саймон пояснил, что при всеобщей забастовке рабочие неизбежно бросят инструменты и прекратят работу, предварительно не оповестив об этом хозяев, как того требует контракт. Они, естественно, должны понимать, что за это их могут привлечь к суду, если хозяева предъявят иск, но знает ли Генеральный совет тред-юнионов, подстрекающий к забастовке, что по закону у них могут отобрать все до последнего пенни? Более того, если строго следовать букве Акта 1906 года о трудовых конфликтах, то даже при так называемой «забастовке в поддержку», устроенной любым профсоюзом, не имеющим отношения к данной отрасли, нельзя оградить профсоюзный фонд от конфискации, а тем более когда речь идет о всеобщей забастовке: ведь ее не подведешь под категорию трудового конфликта, поскольку она не ставит своей целью добиться уступок от какого-то одного предпринимателя, а открыто нацелена на получение через голову парламента субсидии для угольной промышленности из государственного кармана. Он, разумеется, не стал бы употреблять столь сильное слово в публичном выступлении, но в частной беседе может сказать, что попытка нажима на Корону, минуя парламент, иными словами, с помощью силы, будь то вооруженная сила или иная, квалифицируется как «восстание».
Однако сэр Джон был слишком занят и все откладывал свою речь, и, когда переговоры, которые терпеливо вел Болдуин, так ни к чему и не привели, третьего мая, в ночь на понедельник, началась всеобщая забастовка.
Все объединились вокруг честного и даже несколько донкихотствующего Болдуина, человека, по всеобщему убеждению, ненавидевшего крайние меры (собственно, ведь это он был миротворцем в июле) и сейчас оказавшегося лицом к лицу с тем, что не могло не привести к крайностям. Болдуин ссылался на конституцию: уступить давлению извне, говорил он, — значит положить конец парламентскому правлению, после чего даже Томас, лидер железнодорожников, заявил, что раз замахнулись на конституцию, то «да поможет бог Великобритании, если правительство не одержит верх!», и весь в слезах выбежал из палаты общин.
Болдуин выступил по радио с прочувствованным обращением к народу, и тысячи людей стояли потом в очереди, чтобы записаться в доблестную армию любителей-штрейкбрехеров… Как же после этого мог наш Цинциннат[37] оставаться за своим плугом? И даже нужен ли был недвусмысленный намек Мэри на то, что сейчас такое время, когда Все Порядочные Люди должны прийти на помощь Родине? Да, конечно, Гилберт так и не решил для себя «весьма щекотливый вопрос» о том, достойна ли заблудшая либеральная партия его поддержки, но какое это может иметь значение в подобное время, когда Никто не думает о своей партии, а Все думают о государстве?
Однако Саймон все молчал. Придется Гилберту настоятельно потребовать, чтобы он выступил и, ссылаясь на положения конституции, доказал, что это — фракционный противозаконный удар по общему благу…
Ллойд Джордж, поскольку он, по всей вероятности, считает, что победят забастовщики, как будто бы их поддерживает, а раз так, то все приличные либералы в конце концов отвернутся от него, ну и принимая во внимание, что Асквит теперь в палате лордов, если Саймон хорошо разыграет свои карты… В общем, так: коль скоро совесть позволяет Гилберту оставаться в либеральной партии, то отнюдь не самым глупым будет уцепиться за Саймона.
Мэри теперь уже открыто уговаривала мужа ехать в Лондон, но Гилберт, когда настала решающая минута, вдруг почувствовал, что ему ужасно не хочется расставаться с заботами о колючей Мэри, ибо и добродетель, и порок быстро превращаются в привычку, которую трудно сломать. И все же в конце концов (хотя произошло это лишь в четверг, шестого мая) «даймлер» с Гилбертом и полным запасом бензина отбыл в Лондон, ибо все-таки спокойнее ехать в Лондон с Триветтом, чем с каким-нибудь шофером-любителем.
Трясясь в машине по дороге в Лондон, Гилберт думал о Болдуине, который буквально за один день стал «спасителем отечества», о человеке, чью беспристрастность и честность едва ли могли оспаривать даже лейбористы. Стэнли Болдуин, думал Гилберт, несомненно, очень вырос и вполне соответствует своему посту. Нынче лишь немногие помнят, какое удивление вызвало решение короля поставить никому не известного Болдуина, а не великого лорда Керзона во главе правительства Его Величества, когда смертельно больной Бонар Лоу подал в отставку. Но и тогда Болдуин, казалось, вовсе не спешил произвести впечатление на публику — лишь спокойно показал, что в делах государства фокусам и трюкам Ллойд Джорджа отныне будет положен конец.
Болдуин… Да, ему не откажешь в известной широте: когда Черчилль расстался с либералами, Болдуин ведь охотно принял его в ряды своей партии и даже назначил министром финансов.
Времена были для Англии поистине критические: шел апрель 1926 года, и всеобщая забастовка в поддержку шахтеров казалась все более и более вероятной. До войны уголь был одним из главных предметов британского экспорта и немало людей нажили на этом состояние, но теперь шахты перестали давать прибыль и владельцы настаивали на том, чтобы понизить углекопам плату и увеличить количество рабочих часов. Всеобщая забастовка грозила разразиться еще летом, но Болдуину все же удалось ее задержать, предоставив угольной промышленности субсидию на девять месяцев — срок более чем достаточный, заявил он, чтобы навести в своем доме порядок, но вот эти девять месяцев истекали, а дело не сдвинулось с места, и Болдуин категорически отказывался дать новую субсидию. Словом, положение складывалось пренеприятное. Никто не знал, что может принести с собой всеобщая забастовка, но большинство боялось худшего: похоже, что Великобритании едва ли удастся избежать вируса революции, который после войны захватил континент, ведь в 1918 году перекинулась же эпидемия испанки с континента через Ла-Манш. В Великобритании коммунистическая партия была малочисленна, но явно ставила себе целью создать хорошо подготовленные кадры, которые могли бы тайно и через подставных лиц вести на предприятиях подрывную работу и при любой возможности обострять отношения между рабочими и хозяевами. Сейчас лидеры коммунистов почти все сидят в тюрьме, но ведь, право же, никто не знает, как широко распространилось движение…
Вот почему в кабинете Гилберта в тот вечер слышалось немало пессимистических высказываний, однако Гилберт нашел, что «сам Саймон поразительно хладнокровен и голова у него ясная (как он сказал потом Мэри, подтыкая ей одеяло), а это особенно ценно в такие времена, когда эмоции легко берут верх над здравостью суждений». Дело в том, что Саймон решительно не поддавался панике. Пусть другие белеют от страха при мысли о предстоящей кровавой бане, пусть Карл Маркс тревожится у себя на Хайгейтском кладбище, прислушиваясь к зловещему грохоту повозок, везущих осужденных на казнь, — бывший генеральный атторней, казалось, ни о чем другом не желал сегодня говорить, кроме того, что, по его твердому убеждению, всеобщая забастовка противозаконна. Более того, он даже считал своим долгом выступить в палате общин и указать на это: надо же предупредить бедняг о том, какие судебные меры грозят им за урон, который они могут нанести.
Гилберт попросил уточнить, и Саймон пояснил, что при всеобщей забастовке рабочие неизбежно бросят инструменты и прекратят работу, предварительно не оповестив об этом хозяев, как того требует контракт. Они, естественно, должны понимать, что за это их могут привлечь к суду, если хозяева предъявят иск, но знает ли Генеральный совет тред-юнионов, подстрекающий к забастовке, что по закону у них могут отобрать все до последнего пенни? Более того, если строго следовать букве Акта 1906 года о трудовых конфликтах, то даже при так называемой «забастовке в поддержку», устроенной любым профсоюзом, не имеющим отношения к данной отрасли, нельзя оградить профсоюзный фонд от конфискации, а тем более когда речь идет о всеобщей забастовке: ведь ее не подведешь под категорию трудового конфликта, поскольку она не ставит своей целью добиться уступок от какого-то одного предпринимателя, а открыто нацелена на получение через голову парламента субсидии для угольной промышленности из государственного кармана. Он, разумеется, не стал бы употреблять столь сильное слово в публичном выступлении, но в частной беседе может сказать, что попытка нажима на Корону, минуя парламент, иными словами, с помощью силы, будь то вооруженная сила или иная, квалифицируется как «восстание».
Однако сэр Джон был слишком занят и все откладывал свою речь, и, когда переговоры, которые терпеливо вел Болдуин, так ни к чему и не привели, третьего мая, в ночь на понедельник, началась всеобщая забастовка.
Все объединились вокруг честного и даже несколько донкихотствующего Болдуина, человека, по всеобщему убеждению, ненавидевшего крайние меры (собственно, ведь это он был миротворцем в июле) и сейчас оказавшегося лицом к лицу с тем, что не могло не привести к крайностям. Болдуин ссылался на конституцию: уступить давлению извне, говорил он, — значит положить конец парламентскому правлению, после чего даже Томас, лидер железнодорожников, заявил, что раз замахнулись на конституцию, то «да поможет бог Великобритании, если правительство не одержит верх!», и весь в слезах выбежал из палаты общин.
Болдуин выступил по радио с прочувствованным обращением к народу, и тысячи людей стояли потом в очереди, чтобы записаться в доблестную армию любителей-штрейкбрехеров… Как же после этого мог наш Цинциннат[37] оставаться за своим плугом? И даже нужен ли был недвусмысленный намек Мэри на то, что сейчас такое время, когда Все Порядочные Люди должны прийти на помощь Родине? Да, конечно, Гилберт так и не решил для себя «весьма щекотливый вопрос» о том, достойна ли заблудшая либеральная партия его поддержки, но какое это может иметь значение в подобное время, когда Никто не думает о своей партии, а Все думают о государстве?
Однако Саймон все молчал. Придется Гилберту настоятельно потребовать, чтобы он выступил и, ссылаясь на положения конституции, доказал, что это — фракционный противозаконный удар по общему благу…
Ллойд Джордж, поскольку он, по всей вероятности, считает, что победят забастовщики, как будто бы их поддерживает, а раз так, то все приличные либералы в конце концов отвернутся от него, ну и принимая во внимание, что Асквит теперь в палате лордов, если Саймон хорошо разыграет свои карты… В общем, так: коль скоро совесть позволяет Гилберту оставаться в либеральной партии, то отнюдь не самым глупым будет уцепиться за Саймона.
Мэри теперь уже открыто уговаривала мужа ехать в Лондон, но Гилберт, когда настала решающая минута, вдруг почувствовал, что ему ужасно не хочется расставаться с заботами о колючей Мэри, ибо и добродетель, и порок быстро превращаются в привычку, которую трудно сломать. И все же в конце концов (хотя произошло это лишь в четверг, шестого мая) «даймлер» с Гилбертом и полным запасом бензина отбыл в Лондон, ибо все-таки спокойнее ехать в Лондон с Триветтом, чем с каким-нибудь шофером-любителем.
Трясясь в машине по дороге в Лондон, Гилберт думал о Болдуине, который буквально за один день стал «спасителем отечества», о человеке, чью беспристрастность и честность едва ли могли оспаривать даже лейбористы. Стэнли Болдуин, думал Гилберт, несомненно, очень вырос и вполне соответствует своему посту. Нынче лишь немногие помнят, какое удивление вызвало решение короля поставить никому не известного Болдуина, а не великого лорда Керзона во главе правительства Его Величества, когда смертельно больной Бонар Лоу подал в отставку. Но и тогда Болдуин, казалось, вовсе не спешил произвести впечатление на публику — лишь спокойно показал, что в делах государства фокусам и трюкам Ллойд Джорджа отныне будет положен конец.
Болдуин… Да, ему не откажешь в известной широте: когда Черчилль расстался с либералами, Болдуин ведь охотно принял его в ряды своей партии и даже назначил министром финансов.
31
Среди английских премьер-министров едва ли найдется много таких, которые были бы столь мало известны широкой публике, как Болдуин, когда он впервые переехал в дом номер 10[38].
Около года тому назад, когда Джереми был еще лишь «послушником» в Ордене государственных служащих, Огастин как-то утром заглянул к нему в адмиралтейство с намерением вытащить его оттуда. Огастин был членом Клуба путешественников (нельзя сказать, чтобы он часто там бывал, но его родственники испокон веков были там завсегдатаями), а клуб находился в двух шагах от адмиралтейства, и Огастин решил пригласить туда Джереми позавтракать. Когда они направлялись к столику, Джереми подтолкнул его локтем:
— Смотри-ка, кто здесь!
За ближайшим столиком Огастин увидел лишь ярко выраженного валлийца со смешливыми полуприкрытыми глазами и тонким горбатым носом — лицо было немолодое, высокомерное и в то же время удивительно обаятельное… и хитрое, как у ласки.
— Ну, — начал Джереми, когда они уже сидели за кофе. — Расскажи мне про своего именитого коллегу по клубу.
Огастин отрицательно покачал головой.
— Ты что, даже не знаешь, кто он?
Огастин сказал: «Нет».
— Может, попробуешь догадаться?
— Какой-то тип из Южного Уэльса. Они там все довольно башковитые, а у этого, как видно, оказалось серого вещества даже побольше, чем у других, вот он и обосновался в Лондоне, присмотрев себе какое-нибудь прибыльное местечко.
— Эх ты, балда, это всего лишь Том Джонс, так сказать, «серый кардинал». Я имел в виду другого.
Насколько мог припомнить Огастин, человек, сидевший напротив валлийца, был типичный делец из Сити, глава какой-нибудь заплесневелой семейной фирмы. Перед глазами Огастина всплыло квадратное желтоватое лицо с приспущенными веками, сановный нос и широкий, растянутый, как у лягушки, рот, но человек этот выглядел таким солидным и скучным, что трудно было представить себе, какая связь могла существовать между ним и сидевшим за его столом валлийцем.
— Это же был Стэнли Болдуин.
— Коньяку?
— Нет, спасибо, а то я еще захраплю у себя в конторе и разбужу всех остальных. — И Джереми посмотрел на часы.
Спускаясь по ступенькам к Пэлл-Мэлл, Огастин заметил:
— Политикой, как правило, всегда занимаются заурядные людишки, но тут даже и это слово…
— Не доверяйся первому впечатлению, — прервал его Джереми. — Болдуин — продувная бестия: ведь это он помог разделаться с Ллойд Джорджем в двадцать втором году.
— Разделаться? Каким образом?
— Ну, даже ты, конечно, знаешь, что в двадцать втором году консерваторы вышли из коалиции, которую во время войны сколотил Ллойд Джордж, выступили на выборах со своей программой и победили? Тогда за кулисами Болдуин действовал очень и очень активно… И однако же, — немного помолчав, добавил Джереми, и в голосе его зазвучало недоумение: — Болдуин не производит впечатления человека честолюбивого, во всяком случае не больше, чем ты или я. Он по чистой случайности оказался на Даунинг-стрит, мне даже говорили, что он отказывался.
— По случайности?
— Собственно, случайностей было две: у Бонара оказался рак, а Керзон получил корону пэра… Пожалуй, даже не две случайности, а три, потому что два-три месяца тому назад он был всего лишь министром торговли, и, не выгони Маккенна министра финансов, кандидатура Болдуина даже и не рассматривалась бы. — Джереми остановился на ступенях, ведущих к памятнику герцога Йоркского, и сунул в нос понюшку табаку. — Надеюсь, тебе известно, что он двоюродный брат Киплинга?
— Он, видно, в самом деле из тех, с кем вечно что-то случается! А вообще-то это в духе героев Киплинга — взвалить на себя неблагодарные обязанности только потому, что другой подходящей кандидатуры не оказалось.
— Среди творений Киплинга самый большой успех имело британское владычество, в которое все поверили… А теперь ты утверждаешь, что он придумал еще и кузена Стэнли?
Огастин взял Джереми за руку и тихонько ущипнул.
— Ладно уж, хватит!
— Нет, право же, мне очень нравится твоя мысль! Это чистейший Пиранделло…
— Да нет, я хочу сказать, хватит разглагольствовать про «выдуманное» британское владычество. Ты же знаешь, черт побери, что все это правда.
— Значит, Киплинг поймал на крючок даже и тебя?
— Черт возьми, — взорвался вдруг Огастин. — Да когда же мы с тобой наконец повзрослеем!
Джереми поморщился.
— Хорошо, изволь, я признаю, что под нашим владычеством действительно находится добрая треть земного шара и треть человечества имеет право на британский паспорт… Но помилосердствуй! Ты, видно, забываешь, что я работаю при штабе военно-морского флота, больше того, в отделе кораблей, и мне осатанело целыми днями слушать про старину Pax Britannica[39]. — Джереми округлил свой красивый рот и смачно сплюнул.
— Однако мне было не вполне ясно, пока я сам не побывал в Америке, — продолжал Огастин, словно Джереми его и не прерывал, — почему эта большая и богатая страна никогда не стремилась соперничать с нами и бороться за то, чтобы стать мировой державой. А дело в том, что они не видят в этом для себя никакой выгоды, как, например, мы с тобой не видим в этом никакой выгоды для себя! Но и в Европе тоже сейчас никто не может тягаться с Британией, так что признаем мы это или нет, но мы, по всей вероятности, в самом деле самое могущественное государство в мире.
— Еще бы, половина мирового флота, — заметил Джереми, — плавает под старой сине-красной тряпкой с крестом! Мы до того раздулись, что с такой махиной просто справиться невозможно. И хотя сейчас никаких агрессивных «дрангов»[40] не наблюдается, эта разваливающаяся империя, которую взвалил себе на плечи Болдуин, продолжает расти, совсем как баньян, выпускающий из своих веток воздушные корни, которые, добравшись до земли, тотчас превращаются в стволы. Самоуправляющиеся белые доминионы… Протектораты… колонии… Индия, а теперь еще и мандатные территории…
— Треть земного шара, — вставил Огастин, — принадлежала Британии еще до нашего рождения! Если мы не поостережемся, то, когда достигнем зрелого возраста, на наших плечах будет добрая его половина.
— И тогда, — презрительно фыркнул Джереми, — увидев, что все прочие нашли приют под нашим крылышком, твои разлюбезные североамериканские повстанцы наверняка, думается, попросят, чтобы мы их снова взяли к себе!
— Никогда в жизни! — категорически отрезал Огастин. — Так же как и мы, что бы ни случилось, никогда не войдем в состав Соединенных Штатов.
— Значит, где-то все-таки ты ставишь барьер между ними и нами?
— Из этого просто ничего не получится — обычная ситуация, когда речь идет об очень близких родственниках.
— Ты хочешь сказать, что мы слишком раздражаем друг друга?
— Нет… Впрочем, да, и это, пожалуй, тоже… Я просто хочу сказать, что они смотрят на нас все равно как на родную сестру.
— Ясно, — сказал Джереми, — вы с Мэри очень близки, но, если бы вы вдруг решили пожениться, это был бы инцест.
Они пересекли Пэлл-Мэлл и дошли до угла здания, где трудился Джереми; тут они расстались: Огастин возвращался в Дорсет, а Джереми хочешь не хочешь предстояло плясать вокруг старины Pax Britannica.
Джереми взял свои бумаги из деревянного шкафа, куда он их запер, так как бумаги эти были «секретные», хоть и являлись всего лишь изъеденными молью «Долгосрочными планами на случай чрезвычайного положения», которые ему надлежало осовременить. Эту работу всегда поручали новенькому, поскольку непосредственно вреда он не мог тут причинить: планы касались гипотетической роли, которую должен играть флот при возникновении «гражданских волнений»; предусматривалась высадка военно-морских специалистов и оказание помощи для поддержания общественного порядка. Был тут проект перевозки на эсминцах дрожжей марки «Гиннесс» из Дублина в Ливерпуль пекарям, оставшимся без закваски; был проект снабжения лондонского порта электроэнергией с незаметно подведенных подводных лодок… Возможно, это были фантазии, однако разработанные во всех деталях, ибо так уж, очевидно, заведено на флоте: все должно быть спланировано заранее — на всякий случай.
С тех пор еще и года не прошло, а хитроумные «Планы на случай чрезвычайного положения» уже были введены в действие: легкие крейсера курсировали у портов вдоль северо-восточных берегов Англии, линейные корабли «Бархэм» и «Ремиллиз» наблюдали за рекой Мереей на случай возможных осложнений, словом, Pax Britannica надо было теперь охранять уже в самой метрополии. Во всяком случае, иностранным обозревателям конец Британской империи представлялся делом очень близким — стареющий Голиаф, сраженный сердечным приступом, уже лежал пластом, звеня доспехами: даже камня не потребуется, чтобы отправить его на тот свет.
Около года тому назад, когда Джереми был еще лишь «послушником» в Ордене государственных служащих, Огастин как-то утром заглянул к нему в адмиралтейство с намерением вытащить его оттуда. Огастин был членом Клуба путешественников (нельзя сказать, чтобы он часто там бывал, но его родственники испокон веков были там завсегдатаями), а клуб находился в двух шагах от адмиралтейства, и Огастин решил пригласить туда Джереми позавтракать. Когда они направлялись к столику, Джереми подтолкнул его локтем:
— Смотри-ка, кто здесь!
За ближайшим столиком Огастин увидел лишь ярко выраженного валлийца со смешливыми полуприкрытыми глазами и тонким горбатым носом — лицо было немолодое, высокомерное и в то же время удивительно обаятельное… и хитрое, как у ласки.
— Ну, — начал Джереми, когда они уже сидели за кофе. — Расскажи мне про своего именитого коллегу по клубу.
Огастин отрицательно покачал головой.
— Ты что, даже не знаешь, кто он?
Огастин сказал: «Нет».
— Может, попробуешь догадаться?
— Какой-то тип из Южного Уэльса. Они там все довольно башковитые, а у этого, как видно, оказалось серого вещества даже побольше, чем у других, вот он и обосновался в Лондоне, присмотрев себе какое-нибудь прибыльное местечко.
— Эх ты, балда, это всего лишь Том Джонс, так сказать, «серый кардинал». Я имел в виду другого.
Насколько мог припомнить Огастин, человек, сидевший напротив валлийца, был типичный делец из Сити, глава какой-нибудь заплесневелой семейной фирмы. Перед глазами Огастина всплыло квадратное желтоватое лицо с приспущенными веками, сановный нос и широкий, растянутый, как у лягушки, рот, но человек этот выглядел таким солидным и скучным, что трудно было представить себе, какая связь могла существовать между ним и сидевшим за его столом валлийцем.
— Это же был Стэнли Болдуин.
— Коньяку?
— Нет, спасибо, а то я еще захраплю у себя в конторе и разбужу всех остальных. — И Джереми посмотрел на часы.
Спускаясь по ступенькам к Пэлл-Мэлл, Огастин заметил:
— Политикой, как правило, всегда занимаются заурядные людишки, но тут даже и это слово…
— Не доверяйся первому впечатлению, — прервал его Джереми. — Болдуин — продувная бестия: ведь это он помог разделаться с Ллойд Джорджем в двадцать втором году.
— Разделаться? Каким образом?
— Ну, даже ты, конечно, знаешь, что в двадцать втором году консерваторы вышли из коалиции, которую во время войны сколотил Ллойд Джордж, выступили на выборах со своей программой и победили? Тогда за кулисами Болдуин действовал очень и очень активно… И однако же, — немного помолчав, добавил Джереми, и в голосе его зазвучало недоумение: — Болдуин не производит впечатления человека честолюбивого, во всяком случае не больше, чем ты или я. Он по чистой случайности оказался на Даунинг-стрит, мне даже говорили, что он отказывался.
— По случайности?
— Собственно, случайностей было две: у Бонара оказался рак, а Керзон получил корону пэра… Пожалуй, даже не две случайности, а три, потому что два-три месяца тому назад он был всего лишь министром торговли, и, не выгони Маккенна министра финансов, кандидатура Болдуина даже и не рассматривалась бы. — Джереми остановился на ступенях, ведущих к памятнику герцога Йоркского, и сунул в нос понюшку табаку. — Надеюсь, тебе известно, что он двоюродный брат Киплинга?
— Он, видно, в самом деле из тех, с кем вечно что-то случается! А вообще-то это в духе героев Киплинга — взвалить на себя неблагодарные обязанности только потому, что другой подходящей кандидатуры не оказалось.
— Среди творений Киплинга самый большой успех имело британское владычество, в которое все поверили… А теперь ты утверждаешь, что он придумал еще и кузена Стэнли?
Огастин взял Джереми за руку и тихонько ущипнул.
— Ладно уж, хватит!
— Нет, право же, мне очень нравится твоя мысль! Это чистейший Пиранделло…
— Да нет, я хочу сказать, хватит разглагольствовать про «выдуманное» британское владычество. Ты же знаешь, черт побери, что все это правда.
— Значит, Киплинг поймал на крючок даже и тебя?
— Черт возьми, — взорвался вдруг Огастин. — Да когда же мы с тобой наконец повзрослеем!
Джереми поморщился.
— Хорошо, изволь, я признаю, что под нашим владычеством действительно находится добрая треть земного шара и треть человечества имеет право на британский паспорт… Но помилосердствуй! Ты, видно, забываешь, что я работаю при штабе военно-морского флота, больше того, в отделе кораблей, и мне осатанело целыми днями слушать про старину Pax Britannica[39]. — Джереми округлил свой красивый рот и смачно сплюнул.
— Однако мне было не вполне ясно, пока я сам не побывал в Америке, — продолжал Огастин, словно Джереми его и не прерывал, — почему эта большая и богатая страна никогда не стремилась соперничать с нами и бороться за то, чтобы стать мировой державой. А дело в том, что они не видят в этом для себя никакой выгоды, как, например, мы с тобой не видим в этом никакой выгоды для себя! Но и в Европе тоже сейчас никто не может тягаться с Британией, так что признаем мы это или нет, но мы, по всей вероятности, в самом деле самое могущественное государство в мире.
— Еще бы, половина мирового флота, — заметил Джереми, — плавает под старой сине-красной тряпкой с крестом! Мы до того раздулись, что с такой махиной просто справиться невозможно. И хотя сейчас никаких агрессивных «дрангов»[40] не наблюдается, эта разваливающаяся империя, которую взвалил себе на плечи Болдуин, продолжает расти, совсем как баньян, выпускающий из своих веток воздушные корни, которые, добравшись до земли, тотчас превращаются в стволы. Самоуправляющиеся белые доминионы… Протектораты… колонии… Индия, а теперь еще и мандатные территории…
— Треть земного шара, — вставил Огастин, — принадлежала Британии еще до нашего рождения! Если мы не поостережемся, то, когда достигнем зрелого возраста, на наших плечах будет добрая его половина.
— И тогда, — презрительно фыркнул Джереми, — увидев, что все прочие нашли приют под нашим крылышком, твои разлюбезные североамериканские повстанцы наверняка, думается, попросят, чтобы мы их снова взяли к себе!
— Никогда в жизни! — категорически отрезал Огастин. — Так же как и мы, что бы ни случилось, никогда не войдем в состав Соединенных Штатов.
— Значит, где-то все-таки ты ставишь барьер между ними и нами?
— Из этого просто ничего не получится — обычная ситуация, когда речь идет об очень близких родственниках.
— Ты хочешь сказать, что мы слишком раздражаем друг друга?
— Нет… Впрочем, да, и это, пожалуй, тоже… Я просто хочу сказать, что они смотрят на нас все равно как на родную сестру.
— Ясно, — сказал Джереми, — вы с Мэри очень близки, но, если бы вы вдруг решили пожениться, это был бы инцест.
Они пересекли Пэлл-Мэлл и дошли до угла здания, где трудился Джереми; тут они расстались: Огастин возвращался в Дорсет, а Джереми хочешь не хочешь предстояло плясать вокруг старины Pax Britannica.
Джереми взял свои бумаги из деревянного шкафа, куда он их запер, так как бумаги эти были «секретные», хоть и являлись всего лишь изъеденными молью «Долгосрочными планами на случай чрезвычайного положения», которые ему надлежало осовременить. Эту работу всегда поручали новенькому, поскольку непосредственно вреда он не мог тут причинить: планы касались гипотетической роли, которую должен играть флот при возникновении «гражданских волнений»; предусматривалась высадка военно-морских специалистов и оказание помощи для поддержания общественного порядка. Был тут проект перевозки на эсминцах дрожжей марки «Гиннесс» из Дублина в Ливерпуль пекарям, оставшимся без закваски; был проект снабжения лондонского порта электроэнергией с незаметно подведенных подводных лодок… Возможно, это были фантазии, однако разработанные во всех деталях, ибо так уж, очевидно, заведено на флоте: все должно быть спланировано заранее — на всякий случай.
С тех пор еще и года не прошло, а хитроумные «Планы на случай чрезвычайного положения» уже были введены в действие: легкие крейсера курсировали у портов вдоль северо-восточных берегов Англии, линейные корабли «Бархэм» и «Ремиллиз» наблюдали за рекой Мереей на случай возможных осложнений, словом, Pax Britannica надо было теперь охранять уже в самой метрополии. Во всяком случае, иностранным обозревателям конец Британской империи представлялся делом очень близким — стареющий Голиаф, сраженный сердечным приступом, уже лежал пластом, звеня доспехами: даже камня не потребуется, чтобы отправить его на тот свет.
32
Хотя молодой донкихотствующий либерал не показывался в палате общин полтора года, однако, когда Гилберт появился там, никто особенно не обратил на него внимания (что лишь доказывало, насколько все были поглощены кризисом). Больше того, в четверг Джон Саймон выступил со своей странно запоздалой речью, и Гилберт с интересом наблюдал, какое сильное впечатление произвели приведенные им положения закона на обе стороны палаты общин, — следовательно, обе стороны все еще твердо верили в силу закона… А быть может, подумал Джереми, следя за происходящим с галереи для публики, даже самым левым лейбористам в парламенте не очень по душе то, что их братья по партии делают историю через их головы… И если уж на то пошло, станет ли дошлый и одновременно честный старик Болдуин смотреть глазами законника Саймона на эту гигантскую пробу сил?
Замирение никогда не способно принести подлинный мир, но с его помощью можно выиграть время и перевооружиться — так, может быть, столь осмеянное замирение, на которое пошел Болдуин в июле прошлого года, было задумано, чтобы выиграть время? Тогда, в июле, всех прежде всего волновали жесткие условия, поставленные шахтерам, и теперь широкой публике требовалось время, чтобы забыть про уголь и переключить свой ненатренированный ум на то, что нарушается конституция: Болдуин же не посмеет пойти на крайние меры, не чувствуя за собой поддержки нации. Более того, замирение, над которым все так издевались, лишь доказывало, что Болдуин предпринял все, что мог, чтобы не нарушить мир, и если дело все же дошло до крайности, то вина тут не его…
Мудрый старина Болдуин! Принятые им меры не только способствовали умиротворению, но и притупили бдительность бунтарей, которые решили, что если премьер-министра можно заставить отступить, то он будет отступать и дальше, поэтому тред-юнионы были совершенно не готовы к тому, что дело может дойти до крайности… А уж если прибегать к таким мерам (подумал Джереми), то даже самая продувная из продувных бестий едва ли могла бы выбрать более удачное время, чем сейчас, когда планы правительства полностью разработаны, в то время как у противника никаких продуманных планов нет.
Позвольте, позвольте, ведь это значит, что Болдуин заранее рассчитывал, что переговоры с бунтовщиками провалятся… Но разве Ллойд Джордж не обвинил его в том, что он не оставил для бунтовщиков ни единой подлинной бреши, тогда как, обманутые столь явными усилиями Болдуина добиться мира, они до самого конца надеялись, что дело кончится замирением!
Ллойд Джордж, конечно, и сам порядочный мерзавец и не задумываясь пошел бы на такой трюк, но поведение Болдуина далеко выходило за рамки того, что люди, казалось бы знавшие его, могли предположить. Следовательно, его знаменитая честность — фальшивка, вернее, он легко может спрятать ее в карман, будучи убежден, что именно этого требуют национальные интересы? Да, конечно, едва ли можно назвать хоть одного «честного» государственного деятеля, который стоял у власти до него и хотя бы раз в жизни не воспользовался этим дешевым оправданием, но едва ли то обстоятельство, что забастовка началась именно сейчас, можно отнести за счет еще одной «случайности» в карьере Болдуина — слишком уж много получалось совпадений, из слишком уж многих нитей сплеталась ткань…
И все же каким-то образом он вызвал все это к жизни… Возможно, это лишь еще одна иллюстрация «закона Джереми» о честной правой руке, которая блаженно не ведает, что делает бесчестная левая: эта продувная старая бестия Болдуин Неведающий своей макиавеллиевой левой рукой провел их всех, включая самого Стэнли! Если исходить из «Второго закона Джереми» («Человеку никогда еще не удавалось обмануть окружающих, если он ни разу не обманывал себя»), то это, пожалуй, наиболее подходящее объяснение. Взять, к примеру, воскресный вечер, этот «одиннадцатый час», когда Болдуин, объявив свой последний ультиматум, отбыл в постель и заснул сном праведника, что было весьма успешным маневром, исключившим общение с ним и не позволившим тред-юнионам осуществить в последнюю минуту неуклюжую попытку слезть с пьедестала…
Но тут заседание в палате общин закончилось; Джереми отправился к себе в Уайтхолл и, улегшись под одеяло с вездесущей эмблемой флота — чтобы не забывал, где служит, — продолжал заниматься своим несколько примитивным анализом сложных ходов ума Болдуина.
Замирение никогда не способно принести подлинный мир, но с его помощью можно выиграть время и перевооружиться — так, может быть, столь осмеянное замирение, на которое пошел Болдуин в июле прошлого года, было задумано, чтобы выиграть время? Тогда, в июле, всех прежде всего волновали жесткие условия, поставленные шахтерам, и теперь широкой публике требовалось время, чтобы забыть про уголь и переключить свой ненатренированный ум на то, что нарушается конституция: Болдуин же не посмеет пойти на крайние меры, не чувствуя за собой поддержки нации. Более того, замирение, над которым все так издевались, лишь доказывало, что Болдуин предпринял все, что мог, чтобы не нарушить мир, и если дело все же дошло до крайности, то вина тут не его…
Мудрый старина Болдуин! Принятые им меры не только способствовали умиротворению, но и притупили бдительность бунтарей, которые решили, что если премьер-министра можно заставить отступить, то он будет отступать и дальше, поэтому тред-юнионы были совершенно не готовы к тому, что дело может дойти до крайности… А уж если прибегать к таким мерам (подумал Джереми), то даже самая продувная из продувных бестий едва ли могла бы выбрать более удачное время, чем сейчас, когда планы правительства полностью разработаны, в то время как у противника никаких продуманных планов нет.
Позвольте, позвольте, ведь это значит, что Болдуин заранее рассчитывал, что переговоры с бунтовщиками провалятся… Но разве Ллойд Джордж не обвинил его в том, что он не оставил для бунтовщиков ни единой подлинной бреши, тогда как, обманутые столь явными усилиями Болдуина добиться мира, они до самого конца надеялись, что дело кончится замирением!
Ллойд Джордж, конечно, и сам порядочный мерзавец и не задумываясь пошел бы на такой трюк, но поведение Болдуина далеко выходило за рамки того, что люди, казалось бы знавшие его, могли предположить. Следовательно, его знаменитая честность — фальшивка, вернее, он легко может спрятать ее в карман, будучи убежден, что именно этого требуют национальные интересы? Да, конечно, едва ли можно назвать хоть одного «честного» государственного деятеля, который стоял у власти до него и хотя бы раз в жизни не воспользовался этим дешевым оправданием, но едва ли то обстоятельство, что забастовка началась именно сейчас, можно отнести за счет еще одной «случайности» в карьере Болдуина — слишком уж много получалось совпадений, из слишком уж многих нитей сплеталась ткань…
И все же каким-то образом он вызвал все это к жизни… Возможно, это лишь еще одна иллюстрация «закона Джереми» о честной правой руке, которая блаженно не ведает, что делает бесчестная левая: эта продувная старая бестия Болдуин Неведающий своей макиавеллиевой левой рукой провел их всех, включая самого Стэнли! Если исходить из «Второго закона Джереми» («Человеку никогда еще не удавалось обмануть окружающих, если он ни разу не обманывал себя»), то это, пожалуй, наиболее подходящее объяснение. Взять, к примеру, воскресный вечер, этот «одиннадцатый час», когда Болдуин, объявив свой последний ультиматум, отбыл в постель и заснул сном праведника, что было весьма успешным маневром, исключившим общение с ним и не позволившим тред-юнионам осуществить в последнюю минуту неуклюжую попытку слезть с пьедестала…
Но тут заседание в палате общин закончилось; Джереми отправился к себе в Уайтхолл и, улегшись под одеяло с вездесущей эмблемой флота — чтобы не забывал, где служит, — продолжал заниматься своим несколько примитивным анализом сложных ходов ума Болдуина.
33
В ту ночь Болдуин, поднимаясь по лестнице в доме номер десять по Даунинг-стрит, зацепился ногой за ковер и чуть не охромел.
Лицо великого человека казалось усталым и обиженным, далее немного беспомощным. Вот наконец и произошло это столкновение между Массами и Остальными — английскими «массами», которые превосходили остальных не только числом, но и умом! Однако теперь уже можно не опасаться: забастовка провалится, ибо даже ее лидеры недовольны, до смерти напуганные тем, как бы эти «мальчики слева» не вздумали делать историю через их головы. Болдуин возблагодарил всевышнего за то, что он избрал такое время, чтобы довести дело до крайности.
Но доведение до крайности в лучшем случае — способ достижения цели, это еще не цель; победа же должна привести к прочному миру, когда тред-юнионы вернутся на отведенное им конституцией место, а парламент вновь станет на свое. Это требует терпения и снисходительности, бесконечной тонкости, а воинствующие молодчики вроде Черчилля только ищут повода, чтобы вызвать войска и насыпать свежей соли на раны «врагу»… Трудно примириться с концепцией Черчилля, рассматривающего английских рабочих как «врага», с этой поистине омерзительной радостью, которую вызывают у него крайние меры сами по себе…
Лицо великого человека казалось усталым и обиженным, далее немного беспомощным. Вот наконец и произошло это столкновение между Массами и Остальными — английскими «массами», которые превосходили остальных не только числом, но и умом! Однако теперь уже можно не опасаться: забастовка провалится, ибо даже ее лидеры недовольны, до смерти напуганные тем, как бы эти «мальчики слева» не вздумали делать историю через их головы. Болдуин возблагодарил всевышнего за то, что он избрал такое время, чтобы довести дело до крайности.
Но доведение до крайности в лучшем случае — способ достижения цели, это еще не цель; победа же должна привести к прочному миру, когда тред-юнионы вернутся на отведенное им конституцией место, а парламент вновь станет на свое. Это требует терпения и снисходительности, бесконечной тонкости, а воинствующие молодчики вроде Черчилля только ищут повода, чтобы вызвать войска и насыпать свежей соли на раны «врагу»… Трудно примириться с концепцией Черчилля, рассматривающего английских рабочих как «врага», с этой поистине омерзительной радостью, которую вызывают у него крайние меры сами по себе…